Степь зовет - Нотэ Лурье 28 стр.


- Да, Валерьян, я знаю. - Голос Мани слегка дрожал.

- А я ничего не знаю… Запомни это хорошенько. - Он стоял у зеркала, спиной к ней, и почему-то поглаживал подбородок. - Такие вещи, понимаешь ли, установить невозможно. Особенно замужней женщине, которая живет со своим мужем под одной крышей и, если не ошибаюсь, спит в одной постели… Такие новости надо сообщать мужу, только мужу, и больше никому…

Он говорил сухо, отчеканивая каждое слово. Маня прижала руки к груди и с испугом смотрела на него.

- Ну, мне пора. Я же только на минутку заскочил. Дела, дела… - Синяков чмокнул ее в щеку.

- Валерьян, ты меня уже больше не любишь? - Маня и не замечала, что ее голос звучит заискивающе.

- Ну почему же? - Синяков снисходительно улыбнулся, надевая плащ. - Ты ведь знаешь, я только против всяких сантиментов…

- А если я рожу ребенка, ты меня разлюбишь?

- Рожай хоть троих. Это должно заботить только твоего мужа… Ну, прощай! Будь умницей!

Волкинд вернулся из Гуляйполя уже к ночи. По правде говоря, он мог бы вернуться и раньше. Но к чему ему было спешить? Лучше приходить домой, когда она уже спит.

Волкинд осторожно прикрыл дверь, чтобы не разбудить жену. На столе тускло горела лампа. Маня лежала ничком на кушетке, плечи ее вздрагивали.

"Плачет?"

Волкинд снял набрякший от дождя плащ и сел к столу. С кушетки доносились жалобные всхлипывания. Волкинд уже не чувствовал к ней никакой злобы. Маня казалась ему бедным, обиженным ребенком. "И действительно, в чем ее преступление? - стал казнить себя Волкинд. - Ну, пококетничала с этим агрономом, покаталась с ним по степи… Так ведь ей скучно, бедняжке. Я и в самом деле какой-то неотесанный, а она молода, хороша собой, может быть, немного избалована, и ей хочется, чтобы за нею ухаживали…"

Волкинд подошел к жене, обнял ее за плечи.

- Ну, Маня, давай мириться. Я виноват, но ведь и ты…

Маня вскочила и оттолкнула его что было силы.

- Убирайся! Не мучай меня! Что тебе от меня надо? - Она забилась в истерике.

Волкинд растерялся. "Может, позвать кого-нибудь?" Он подал жене кружку с водой. Маня выбила у него из рук кружку, и вода разлилась по полу. Она смотрела на него с ненавистью и осыпала упреками. Это он ей жизнь исковеркал, только он, больше никто. Обманом увез ее в эту дыру, где только и видно что вонючие лужи…

Волкинд не выдержал, выбежал из хаты. "Нет, с ней ладу не будет, она невыносима". Но Волкинд знал: стоит Мане сказать ему хоть одно ласковое слово - и он все ей простит.

На следующий день Маня, глядя куда-то в сторону, сказала ему, что ждет ребенка. Волкинд прижал ее к себе. Ребенок, сын! Ну конечно, она станет другой. Теперь у них все будет хорошо.

- Напрасно ты радуешься. - Она холодно посмотрела на него. - Нет, рожать я не буду. Ни за что!

А через несколько дней, когда мужа не было дома, Маня, забрав свои вещи, уехала. Волкинд вскоре получил от нее письмо. От ребенка она избавилась, а к нему больше не вернется. Она еще молода и хочет жить. И пусть он не вздумает за ней приезжать.

Волкинд разорвал письмо на мелкие клочки.

28

На краю неба плавилось огромное солнце.

Низом Жорницкой горки, кренясь на поворотах, со стуком и треском неслась эмтээсовская бричка.

Валерьян Синяков, мрачный, с перекошенным небритым лицом, дико гикал на лошадей.

Час назад, заехав в Санжаровку, он застал на базарной площади чуть не все село - мужиков, баб, детей. Они собрались по случаю того, что их колхоз выполнил план хлебозаготовок и отправлял на элеватор последний обоз с хлебом.

Мешки с зерном уже были погружены на возы, на головной телеге укрепляли древко с красным флагом. На головах лошадей пестрели разноцветные бумажные цветы. Возчики, покряхтывая, влезали на облучки.

Синяков до боли сжимал в руках вожжи.

"Ведь совсем еще недавно они вилами закололи бы, камнями забросали, ногами затоптали всякого, кто прикоснулся бы к их собственности, к их хлебу, - думал он, кусая губы, - а теперь сами вывозят свой хлеб - и смотри, с каким парадом!"

Наскоро обменявшись несколькими словами с председателем и потребовав у него очередную сводку, Синяков поспешил уехать из села.

Всю дорогу от Санжаровки он не мог успокоиться.

"Вот оно как идет. Сперва обрубили ветви, - со злобой и страхом думал он, - забрали у нас, богатых мужиков, настоящих хозяев, землю, лошадей, скотину, а теперь взялись выкорчевывать корни… Повсюду, не только в Санжаровке. В Воздвиженке, в Святодуховке, в Воскресеновке… Ветви всегда могут отрасти, а вот корни… Мужик становится другим, совсем другим. Скоро его и не узнаешь". Он теперь особенно ясно чувствовал, что вокруг - за пригорками, в балках, у плотин, в селах, на хуторах - происходят большие перемены. Мужик начинает привыкать к новым порядкам. "Как бы не было поздно. - Он вздрогнул. - Легкой жизни им захотелось, электричество им понадобилось, машины…"

Синяков приподнялся и огрел лошадей кнутом по ушам. Бричка стремительно рванулась, съехала на обочину и понеслась по ухабам, подпрыгивая, стуча, скрипя рессорами.

А Синяков все дергал вожжи, так что лошади задирали морды навстречу плывущим облакам, со свистом рассекал кнутом воздух, и ему начало казаться, что он слышит за собой, как когда-то, топот лошадиных копыт.

Он уже видит этот день, день его торжества. Вокруг горят хаты. Он скачет к своему зеленому холмистому селу, где ему нужно кое с кем свести счеты… Он мчится, поднимая пыль, по широкой сельской улице, пересекает аллею стройных тополей. Вот он, их высокий, просторный дом, крытый красной и белой черепицей, с широкой завалинкой и с большими окнами, обведенными синей каймой. Сколько времени он уже не ступал по этой земле!..

Распахнув двери, Синяков влетает внутрь и оглядывается. Дом пуст. Нет широких деревянных кроватей, нет топчана, нет фотографий на стенах. Но Синяков как будто даже рад этому, - пусть сильнее закипает кровь в жилах, пусть кружится голова.

Разграбили, растащили…

В углу Синяков вдруг замечает Федьку, - всю жизнь он проработал у них и первый восстал против хозяев.

"Попался! - шипит Синяков. - Думал, конец? Новые помещики! Ветви вы обломали, но корни не выкорчуете, нет! Эх ты, собака!"

Он взмахивает саблей над головой Федьки, и в лицо ему брызжет кровь…

Синяков вздрогнул и машинально вытер щеку. Он тяжело дышал. Одна мысль о том, что вскоре это, может быть, и в самом деле произойдет, доставляла ему наслаждение. Он еще рассчитается и с Федькой, и с Нестором, и с Олесей, со всеми… Он им покажет, почем фунт лиха, он им ломаной подковы не оставит…

Бричка быстро неслась по дороге. Вокруг расстилалась сумеречная степь с балками и пригорками, поросшими овсюгом.

За горою послышался скрип колес, и вскоре навстречу Синякову выползло несколько пустых телег. Это был обоз из Ковалевска, уже возвращавшийся с элеватора. Синяков свернул с дороги, чтобы избежать встречи с колхозниками, и помчался прямиком, через стерню.

"Везут, чтоб им пусто было! - Он снова хлестнул лошадей. - Не успеваешь в одном месте заложить плотину, как ее прорывает в другом…"

Минуя стерню, он не заметил, как над вечерней степью поднялся ветер, который прогнал последние розовые блики, оставленные на облачном небе ярким закатом. Холмы и курганы сразу стали голубее и ближе…

На сжатой, желтой степи уже никого не было видно. Только со стороны Вороньей балки ветер доносил далекое, прерывистое гуканье.

Синяков натянул вожжи и остановился. Ветер крепчал, трепал лошадиные хвосты. Лошади начали рыть копытами землю, навострили уши и тревожно ржали, чувствуя близившуюся грозу. Небо прорезала молния, и далеко за холмами глухо прогремел гром. Синяков поднялся на ноги. Ветер раздувал его плащ. Стоя в бричке и щуря глаза, он вглядывался туда, откуда доносилось гуканье; он хотел видеть, кто это там такой ретивый, кто вздумал работать так поздно. Может, это и есть его злейший враг?

… На самом дне балки, по черной, свежей пашне, брели две пегие лошаденки. За ними, слегка ссутулившись, шел Онуфрий Омельченко, то и дело приподнимая борону и очищая ее лопатой. Выгоревшая на солнце рубаха болталась поверх широких заплатанных штанов. Он тяжело волочил ноги, по щиколотку облепленные влажной землей, и монотонно понукал лошадей:

- Но! Айда! Но-о…

У Онуфрия сильно ломило спину, ныли руки и ноги. Растянуться бы тут же, на мягкой пашне, и заснуть… Но он пересиливал себя и продолжал брести за бороной. Последнее время Онуфрий всякий день оставался в степи позже всех, работал, не щадя сил, от зари до позднего вечера, словно этим тяжким трудом надеялся облегчить душу, искупить грех. Вот и сейчас, еле держась на ногах от усталости, он неутомимо погонял лошадей и не отрывал глаз от черной земли.

- Но-о! Айда…

Но ничего не помогало. Тоска и страх точили его неустанно. Он не мог себе простить, что тогда, на следующий же день, не отнес обратно проклятые мешки. Что ему помешало? Ведь, кроме него, никто об этих мешках не знал. Да и потом не поздно было, пока их не промочило дождем. Как бы ему тогда было хорошо. А теперь пшеница лежит в яме за развалившейся клуней и гниет. Что делать? Ему опротивели и двор и хата. Дневал бы и ночевал в степи, лишь бы не возвращаться в хутор.

В балке было не так ветрено. Пегие лошаденки плелись нога за ногу, терлись друг о друга боками, лениво опустив головы к черной, сыроватой земле. Онуфрий тяжело ступал за ними и горько проклинал Пискуна и ту ночь, когда он остался сторожить ток. "Нарочно меня там оставил, - с ненавистью подумал он о Пискуне, - нарочно!" Как это он сразу не понял?… Довольно! Больше он не будет молчать!..

В эту минуту Онуфрий увидел, что кто-то едет вниз по склону балки. Он задрал бороду, и в лицо ему пахнул ветер, который с воем несся по хмурой степи.

"Кто это? - пытался рассмотреть Онуфрий, одергивая завернутый ветром подол рубахи. - Кто это сюда едет?"

Не выпуская вожжи из рук, он все стоял и смотрел.

… Проложив колесами брички две глубокие борозды в рыхлой пашне, Синяков подъехал вплотную к Онуфрию.

- Почему работаешь так поздно? - Синяков остановил вспотевших лошадей и медленно сошел с брички, искоса поглядывая на Онуфрия.

Онуфрий узнал старшего агронома МТС. В замешательстве окинул он взглядом своих пегих лошадок, борону, бесконечную полосу чернозема и облизнул засохшие губы. Он хотел что-то сказать, но язык у него не поворачивался.

- Почему еще работаешь, спрашиваю? - повторил Синяков. - На своих конях ты тоже так поздно бороновал? Чьи это лошади?

Онуфрий его не понял.

- Чьи это кони, спрашиваю? Твои?

- Как так мои? - растерянно ответил Онуфрий. - Колхозные. У меня коней не было.

- А сбруя твоя? - ухватился Синяков за узду. Онуфрий молчал.

- А борона? - Синяков пнул ногой борону.

- А земля? - Синяков посмотрел вокруг. - Земля твоя? Скажи: твоя это земля?

Онуфрий не мог понять, чего тот от него хочет.

- Товарищ агроном, - не выпуская из рук вожжи, он сделал несколько неловких шагов к Синякову, ухватил его за полу плаща, - товарищ старший агроном… Пятьдесят три года люди меня знают… Пятьдесят три года… Пусть скажет хутор, пусть любой скажет - чужой соломинки никогда не тронул, чужого подсолнуха не отломал…

Он нерешительно смотрел на Синякова, боясь говорить дальше.

- Ну? - Синяков слегка прищурил правый глаз.

- Посмотрите, в чем я хожу, - показал Онуфрий на свои заплатанные штаны. - Это все, что я нажил. Чужого хлеба никогда не ел, даже хворостинки с чужого дерева не отломил. Спросите Коплдунера, Хому Траскуна, Калмена Зогота. Они хорошие люди, они знают… Весь свой век на кулаков работал, на Оксмана. - Он вдруг ощутил в себе силу: все расскажет, все, и пусть с ним делают, что хотят. Больше он так не может. - На Оксмана я работал… - повторил Онуфрий с тоской, не выпуская агрономова плаща.

- Ну и что же? - сдвинул брови Синяков.

- На кого только я не работал? Кто не купался в моем поту? - не слушая, угрюмо спрашивал Онуфрий. - Пятьдесят три года, Сколько мне еще осталось жить? Чужого кизяка я не присвоил, ничего чужого не брал. Я никогда не воровал! - глухо крикнул он вдруг. - А сейчас… у себя, в колхозе…

Громыхнул гром, в степи потемнело. Ветер с протяжным свистом гнал по небу тучи, разметая у лошадей хвосты и гривы. Словно спасаясь от ветра, они потянули бричку в сторону, беспокойно заржали. Онуфрий все держал Синякова за плащ.

- Кем я был до колхоза? С голода пух. Спросите кого хотите. Никогда у меня не было ни своей клячи, ни собственного клочка земли. Всю жизнь на чужих спину гнул. А дочка моя, Зелдка? Мало она сил потеряла на чужих токах, чтоб им сгореть… Надрывались до седьмого пота, подавиться им. Душу они у нас вымотали. Кабы не вы, - Онуфрий, весь дрожа, еще крепче ухватился за плащ Синякова, - кабы не колхоз… Что хотите делайте, хоть судите меня… Я отработаю, ночи спать не буду… Больше я не могу, он меня вконец запутал…

- Кто? - Синякову передалось волнение Онуфрия, он еле сдерживал дрожь в губах.

- Он, Юдка, - прохрипел Онуфрий.

- Юдка?

- Юдка, Юдл Пискун. Вы его разве не знаете? Наш завхоз, бурьяновский. Он меня с пути сбил. Два мешка пшеницы подсунул, рот мне хотел заткнуть. Сейчас я все понял. Пшеница у нас в солому ушла, вот куда. Перемолотите пшеницу - сами увидите. Молотилка плохо работала… Сейчас-то я понял! - Густой, мутный пот катился у Онуфрия по лицу, по бороде, по обнаженной шее. - Завтра же велите все перемолотить. Только вы сами стойте у молотилки, у барабана. Тогда увидите…

- Перемолотить, говоришь? - словно в раздумье, сквозь зубы проговорил Синяков.

- Половина хлеба в соломе осталась. Зелдке, дочке моей, столько лет жизни… Вы только попробуйте…

- Прежде всего, - прервал Синяков Онуфрия, глядя ему прямо в лицо, - прежде всего мы вас обоих запрячем - и тебя и завхоза вашего.

- Меня? - ошеломленно пробормотал Онуфрий. - За что же меня-то? Он меня обманом взял… Я свое отработаю, все колхозу отдам…

- Колхозу? - Синяков прищурился. - Колхозный хлеб остался в соломе, в полове, чтобы крысы его ели, а ты молчал? Пискун воровал колхозный хлеб, а ты… ты тоже таскал? Эх ты, - руки у него затряслись, - пашешь на чужих конях чужую землю… - Он с трудом перевел дыхание и неожиданно переменил тон: - Не бойся, тебя не тронут… Ты молодец, ты его поймал, Пискуна, теперь ему крышка. Теперь всем кулакам крышка, верно? А тебе… тебе мы все дадим. - Он схватил Онуфрия за плечо. - Мы еще пороемся в селах, потрясем тех, кто остался, мы за них возьмемся, с корнем вырвем! - кричал он. - Мы все перепашем, верно? И всюду посадим батраков, голоштанников, лодырей шелудивых…

Онуфрий смотрел на агронома широко открытыми глазами.

- Все мы здесь переменим! - кричал Синяков. - Небо перекрасим в красный цвет, в кровавый цвет… Теперь ты здесь хозяин. - Он так встряхнул Онуфрия, что тот чуть не упал. - Ты бывший батрак, земли у тебя не было, коней не было, теперь у тебя все есть. Председателем колхоза мы тебя сделаем… Нет, председателем райисполкома, секретарем райкома выберем мы тебя… Ого! Ты бывший батрак!

Лицо у Синякова перекосилось, налилось кровью, над густыми, колючими бровями вздулись голубые жилы.

- Ты теперь всё. Тебе весь почет… Бывший голодранец… В Кремле ты будешь сидеть, - не кричал он уже, а сипел, - в Кремле!

Синяков схватил лежавшую на бороне лопату и занес ее над головой Онуфрия. Прежде чем Онуфрий успел отшатнуться, лопата блеснула перед его глазами и рассекла ему лицо. Он дико вскрикнул, так что лошади отпрянули в сторону, и упал на землю, не выпуская вожжей из рук.

- Уф! - Синяков тяжело перевел дух и бросил лопату на лицо Онуфрия. - Хлеба захотел? Вот тебе хлеб… Легкой жизни? Колхозов? Вот тебе легкая жизнь… Вот тебе… - приговаривал он, всякий раз пиная ногой безгласное тело.

Онуфрий неподвижно лежал навзничь, лишь ветер шевелил лоскут рубахи на его плече.

- Собака!

Синяков плюнул, набрал горсть земли и тщательно вытер руки. Пошатываясь, пошел он к бричке и без оглядки погнал лошадей в гору, к хутору. Над балкой громко свистел ветер. Он гнался за бричкой и быстро-быстро катил за ней чертополох, вплетая его в спицы колес…

29

На пригорке у ставка пылал костер. Осенний ветер, завывая, налетал с окрестных сжатых полей, раздувал огонь. Сухой бурьян потрескивал, и вместе с густым, клубящимся дымом к хмурому, помутневшему небу взвивались красные искры.

Вокруг костра было шумно. Одна за другой подходили девушки в теплых, туго облегающих кофточках. Они громко смеялись, подталкивали друг дружку и задирали парней, которые, устав от работы, сидели вокруг костра, подбрасывая бурьян.

Красное пламя костра отражалось в ставке, разливалось по волнам, подобно отблеску заходящего солнца, выхватывало из темноты купы камыша и прибрежные водоросли.

Костер был затеей Коплдунера.

Вокруг костра собиралось все больше и больше девушек и парней. Из соседнего украинского колхоза "Вiльна праця" пришли наряженные, как на свадьбу, с гармошкой, с полевыми цветами на шапках и в руках комсомольцы, прикрепленные к бурьяновской ячейке.

Шум нарастал. Где-то в вечерней темноте зазвенела песня:

Эй ты, Галя, Галя молодая!
Обманули Галю…

Песня и говор, девичий визг и смех разносились далеко-далеко над вечерней степью.

Среди девушек, принаряженная и взволнованная, стояла Зелда.

С полчаса назад, когда она вместе с подружками шла сюда, к костру, у пустого загона им повстречался Шефтл. Угрюмый, небритый, он медленно шагал за своей буланой. Теперь ведь у него только одна лошадь. Видно, он вел ее с водопоя - через плечо у него были переброшены мокрые путы, штаны подвернуты выше колен.

Зелда хотела подойти к нему, спросить, как поживает его мать, - она слышала, что старуха болеет, - но постеснялась подруг.

У самой плотины Зелда не выдержала и оглянулась. Шефтла уже не было. Девушке стало грустно и как-то тревожно. Она поминутно оглядывалась на разбросанные хатки хутора. Шефтлу, наверно, теперь тяжело одному, она могла бы ему что-нибудь сварить, постирать, если нужно…

Над вечерней степью тихо выл ветер, раздувал костер. Уже не рано. Отец, наверно, вернулся с поля. Зелда решила сбегать на минутку домой, посмотреть, как он там. Последнее время он был чем-то подавлен, и это ее беспокоило. Но парни окружили ее и не отпускали.

В кружке парней стоял, расставив ноги, тракторист Грицко и играл на гармошке. Комсомольцы из соседнего колхоза затеяли танцы. Но девушки со смехом прятались одна за другую.

Вдруг вышла Зелда, ладная, статная, в глазах огонь. Красный отблеск костра упал на ее красивую шею, окрасил в медь ее волосы. Слегка запрокинув голову, она пошла в пляс одна, потом танцевала с каждым, кто подвертывался под руку. Ребята били в ладоши, притопывали, свистели, лихо вскрикивали.

Девушки притихли. Они смотрели, как Зелда пляшет, слышали, как парни восхищаются ею, и это их задевало.

- Да уймитесь вы! Хватит! - кричали они парням. - Она и в самом деле подумает…

- Смотри, как расплясалась!

- Как бы потом не плакала…

Зелда ничего не слышала. Она плясала неистово, как бы желая что-то заглушить в себе.

Вдруг неподалеку в темноте раздался скрип колес.

- Едут!

Назад Дальше