Булочник и Весна - Ольга Покровская 19 стр.


Через пару часов, со скрежетом взрывая снега и благословляя конструкторов, снабдивших мою машину полным приводом, мы въехали в Иринин родной посёлок. Великолепия Старой Весны не было в нём, не открывалась с холма небесная панорама. Зато весь он был спрятан, как в надёжную крепость, в старинный еловый лес.

Я вылез из машины и задохнулся снегом. Колючая, пресная его влага ударила в нос. Вытирая лицо ладонью, я уставился на косматое море елей – по тёмным хребтам, как отряды гигантских воинов, двигались метельные валы. При небольшом усилии воображения можно было различить плащи и шлемы. Ничего себе, рослые парни – со столетнюю ёлку! Их движение стремительно. Возможно, это конница. Да, очень может быть. Просто кони скрыты плащами!.. А, кстати, если завтра не расчистят дорогу – "сядем".

Пока я оглядывался, из ближнего дома нам навстречу вылетели две женщины в накинутых на плечи платках.

– Целы? Живы? Скорее в дом!

Они вынули нас из снега, взяли в охапку и хлопотливо повлекли к крыльцу голубого, запушённого метелью сельского дома. Одна женщина была молода, расчмокалась звонко с Ириной – её звали Оля. Это, значит, сестра… Вторая – Надежда Сергеевна, Иринина тётя Надя, мама Оли и, соответственно, Ильи с брусникой, на которого я так надеялся. Её волосы замело снегом, как пуховым платком, и сама она, едва дойдя до крыльца, побелела и сбилась с дыхания.

И вот уже никто не толкает меня под локоть. Я сам, последним, вхожу в дом, снимаю снежные ботинки, вешаю куртку и оказываюсь в светлой комнате, весёлой и уютной, где всё как-то по-особенному, непривычно. Ах вот оно что – мебель сделана своими руками! Улыбка филёнок – своя на каждой дверце. Видно, мастеру было скучно повторять один и тот же узор. На окне с синими шторами и белоснежной доской подоконника – аленький цветок. Хорошо! Да нет… не хорошо – плохо! Запах сердечных лекарств глушит красоту и весёлость комнаты.

– Мам, приляг!

– Нет-нет, уже ничего, лучше!

– Тётя Надечка, Оля, а вот Костя, наш сосед! Николай Андреич весь в делах, так вот Костя меня привёз. Олька, подай человеку руку, мы с Николаем к нему прикипели, как к самовару, – никуда без него! Он заодно хочет с Илюшей насчёт дома договориться!

Досадуя на Ирину, я пожал Олину не просохшую ещё после метели ладонь.

– А где Илюша? – спросила Ирина, заглянув в смежную комнату, и строго обернулась на сестру. – Ты хоть сказала ему, что мы будем?

– Он на озере! – отозвалась Оля. – В теремке котёл полетел – они там возятся, – и обернулась к матери. – Мам, может, сбегать за ним? А то он телефон забыл. Или сначала пообедаем?

После дороги я бы с радостью чего-нибудь навернул, но Ирина попросила отложить обед на часок – ей хотелось до сумерек успеть облететь рай своего детства.

Делать нечего! Я поплёлся за ней в крещенскую круговерть и с удивлением обнаружил возле забора кургузый сугроб – за прошедшую четверть часа машину замело. Только багажник кое-где ещё проблёскивал чёрным. Дым без огня завалил улицу от земли до небес. Еловая стена позади посёлка гудела мужским кафедральным хором.

– Там вот кузня! – показала Ирина сквозь снег и, продев под мой локоть руку, смело двинулась против ветра в сторону заметённых домишек. – А дальше, где берёза, – дядя Миша-гончар! Забежим, наберём чашек? Я распишу, вам подарю!

Сквозь вой непогоды я слышал, как весело звенит Иринин голос, и всё-таки к гончару идти заупрямился, а остался курить под берёзой. Ирина вышла минут через пятнадцать с двумя пакетами, полными хрупких бумажных свёртков – по ним сразу застучал снег. Тащить пакеты выпало, разумеется, мне, а Ирина, вдохновлённая покупками, разбросала руки и понеслась – буквально легла на ветер, как ложится большекрылая птица. Порхнула на другую сторону улицы и, стянув платок, встала у заборчика. Сняла варежки и голыми ладонями взялась за колышки калитки.

– А тут мы с мамочкой жили!

Я подошёл и поставил пакеты в снег.

– Тут сейчас тоже хорошие люди живут. Плохим бы не продала. Вот видите окошко левое, где наличник отстаёт, – там была моя светёлка. А рядом два – это мамина, – объяснила она и, откинув рыжую, в белом цветении снега, прядь, всмотрелась. – Погодите, а вот ведь прямо у лавочки была сирень! Куда ж они дели её?

Тут с удивлением я понял, что снег больше не валит стеной – он отдёрнул свой занавес, чтобы Ирина могла хорошенько рассмотреть отчий дом.

Обхватив колышки, она вжалась в старый штакетник. И вот уже слёзы капают на снежный мех поперечин и бурят в нём серые дырочки. Опять слёзы! И понёс же меня чёрт в эти Горенки!

– А как мы хорошо жили! – проговорила она, не отрывая взгляда от окошек. – Вот вроде бы вдвоём – а нас было много. Тётя Надя, дядя Арсений – это Илюшин папа, его тоже нет уж. Олька, Илюша. Забегали друг к Другу, всё время вместе. А потом вдруг раз – и я без мамы. Взяли меня к себе, Дуру семнадцатилетнюю, отдали Олькину комнату. А потом Николай Андреич меня поймал – в Твери, я краски в книжном покупала. То-то рад, что без тёщи! Вышла замуж – и с тех пор вдвойне сирота, втройне. Потому что стало так понятно – больше никто никогда меня не будет любить.

– Ерунда это. Любят вас, успокойтесь, – буркнул я, чувствуя солидарность с Тузиным.

– Да что вы говорите! – возмутилась Ирина. – Любят! А у меня от слёз вся кожа под глазами голубая! А Николай смеётся – всё, мол, надо вокруг тебя скакать. Ох боже мой, ну а как же? Скакать, скакать! Каждый человек вокруг другого должен скакать! – Тут Ирина сняла покрасневшие ладони с колышков и, обернувшись ко мне, проговорила полушёпотом: – Знаете, бывает, утром проснусь в таком прозрачном сне! Что-то шелохнётся, стукнет – и мне кажется, это мама вошла. Я даже окликну её иногда: "Мам?" Никто не отвечает. И потом уж, потихоньку, начну приходить в себя, соображаю – ведь мамы моей нету!

Я нагнулся и взял из снега пакеты. Иринины печали мне не по силам. Надо, пока не поздно, удирать в дом. Слава богу, на другом конце улицы возникла Оля и яростно нам замахала: обедать!

Ну вот – обед, простой и прекрасный! Как только они всё это собирают, солят! И кто? Тётя Надя со своим сердцем – уж вряд ли. Значит, Олька! Носится по лесам, режет лисички и грузди, а дома, схватив ведро, скачет в парник и ударяет по огурцам и выбирает потом у местного умельца кадушку под мочёные яблоки. От всех этих разносолов волей-неволей скептическая моя душа подвигается к благодарной вере: пусть я наказан и отлучён, но вот же сижу в добром доме, в тепле, две девицы напротив почитают меня за дорогого гостя. У Оли светло-русые волосы сплетены в толстую косу. Эмоции на лице чередуются с детской быстротой: тревога за маму, радость – Ирине, чинность – прочим гостям. Ирина против неё – женщина волевая и цельная, к тому же красавица. Изысканная рыжина, глаза апрельские, не без кокетства, черты – тонкой кистью. А эта Оля – княжна Марья.

В разгар обеда прибежал Санька, Олин сын-первоклассник – обсыпанное снегом создание, только посверкивают из-под белизны голубые глаза и красные щёки. Не красные даже, а пламенные – закаты в ветреный день. А что у них с отцом, почему одна – кто там знает?

И нет Ильи. Где уже наконец этот Илья? Что ж, выходит – зря ехал?

А там стемнело. Снег совсем прошёл. Настала ночь с луной и звёздами. Зашла соседка, сказала, что дорогу до церкви всю замело – от нас не дойти. Но к полынье, что поближе, можно добраться – чистят.

– Ну что, макнёмся? – толкает Ольку Ирина. – Надо всё простить, всё смыть!

И вот мы идём, бороздя, как катера, глухие снега, к ручью с маленькой запрудой-купелью. На верхушках прибрежных елей позванивают крупные предвесенние звёзды. А в ёлках – брезентовая банька. Там переодеваются женщины и с паром выпрыгивают из тепла. Вот и мои, не в каких-нибудь там купальниках – в сарафанах! Косы приколоты на затылках. У Оли – русая, у Ирины – рыжая.

Вздохнули, перекрестились – и одна за другой в тишайшей сосредоточенности ступили в тёмную воду.

А я стою на берегу, захваченный их маленьким подвигом, завидуя, но и мысли не допуская пойти следом. Под звёздами, в отороченной речным хрусталём купели, полной исцеляющего огня, окунаются в благодать Божьи дети – а моя душа темна. Я не вандал – не хочу "обновляться" в крещенской воде без веры.

– Костя! А вы что? Трусите? – звончайшим, срывающимся от стужи голосом кричит Ирина. – Ах вы так? Нате вам! – плещет. И, выбравшись, облепленная платьем, летит в избу.

А я стою, обожжённый, причастившийся целительных брызг, и от незаслуженных даров перехватывает дыхание.

Вот и ночь – нет Ильи. Надежда Сергеевна отдыхает в своей комнатке. Девицы уставили обеденный стол керамикой, той, которую я волок в пакетах, и прикидывают рисунки. Я – при них, сел в уголок, прислонился к спинке дивана и исчез.

Наконец догадались: толку от меня нет, только мешаю доверительному разговору. Шли бы вы, Костя, спать!

В смежной с гостиной комнате, которую мне выделили в качестве спальни, нет ничего, кроме резной сосновой кровати, двух весёлых, резных же, стульев и… Нет, больше и правда ничего. Зато все стены увешаны полками, а на них – видимо-невидимо фарфоровых чашек и чайничков. Масленичная толчея народных ремёсел.

Потом я узнал от Ирины: на резных этих полочках – труды не одного поколения. Сплошь любимые, чем-то памятные изделия, которые было жалко продать. И всё же это не был музей. Многое использовалось в быту. Тётя Надя, например, в своё время расписала чашки и блюдца на каждую погоду – на первый снег, на черёмуху, на мать-и-мачеху. И по каждому из вышеназванных поводов собирались семьёй, звали Ирину с мамой – и пили из этих чашек чай. Илья был первым в династии, кто рискнул променять тепло домашней утвари на отрешённый от быта холст и сырые стены. В позапрошлом году, сказала за чаем Оля, её брат расписывал в составе артели местный храм. И что вы думаете, когда закончили, старый знаменщик перед всем честным народом расцеловал его, чуть не плакал, сказал: вот вам надежда, гордитесь и берегите!

В моей спальне пахло залетавшим через приоткрытую форточку снегом. И подушка тоже пахла снежным еловым берегом, но я не стал раздеваться, а прилёг на покрывало. Выключил лампу, макнулся всем телом, кажется, и душою в лунную синеву и заснул в полсекунды.

Спал, однако, недолго. Меня разбудила тень голосов за дверью и сновидческая уверенность, что говорят обо мне. В полупробуждении – когда уже заработало восприятие, но ещё не включилась честь, я замер и, обретя собачий слух, проник в чужой разговор:

– Олька, дурочка ты! – шёпотом возмущалась Ирина. – Такой хороший парень! У него, правда, дочка, но она с бывшей женой.

– Молчи! Обалдела! Человек за стенкой! – отчаянно зашипела Оля.

Сон слетел с меня до последней пылинки. Я сел, трезвый и разъярённый, поражаясь Ирининому коварству.

Шушуканье.

– Булочник?

– Булочник! – прыскают. Стул крякнул – видно, одна обняла другую! Прыскают в голос.

– Олька… – неразборчиво. – Обновление! Воздух! Прорвало сквозь этот сон дурной! Поняла, что хочу жизни! Любви!

– Ох! Ах! А Николай? А сын? А перед Богом?

– А что, Богу надо, чтоб я зачахла? Ему жизни от меня надо, он жизнь мне дал! Надо Богу, чтобы угасла в сиротстве? – звонким шёпотом.

– Ну а где ж ты возьмёшь?

– А вот представь, под Новый год! Бурелом! Налетел шквалом, мебель поломал!

Поздравляю тебя, Петрович!

– Да не кричи ты! Накинь, пойдём на крыльцо!

Шаги. Глухим обвалом сдёрнули шубы. Проговорила дверь – вышли.

В каком-то давнем, юношеском накате чувств я подошёл к окну и оперся о молочно-голубой подоконник. Метель ушла совсем. Снег отдыхал после трудного дня – миллиарды снежинок спали вповалку. Я смотрел на светлые, слегка подсинённые ночью сугробы, и моё яростное смущение начало затихать.

Может, я совсем успокоился бы, но тут отдалённый звук – шелест потревоженного шагом снега – проник через щёлку в форточке. Я задержал дыхание, и в следующий миг с крыльца сорвался высокий Иринин возглас: "Илюшка!" Девицы ринулись к калитке, и через несколько секунд маленькой развесёлой толпой – втроём – протопали обратно к дому.

Гулкий шум на крыльце и всполох звуков, с каким молодой компании положено вваливаться с мороза в тепло. Дверь открыта – обивают ноги.

Я стоял, не шелохнувшись, посередине моей спальни. Двойник прадеда, автор "рая" в Иринином садике, податель брусники из сна переговаривался в прихожей с девицами, и его голос был мне знаком. Точнее, в нём не было ничего чужого. Он беспрепятственно лёг в гамму родных голосов – папы, мамы, Пети.

Ну что? Выйти и поздороваться? Я задержал дыхание, готовясь "нырнуть" в гостиную, как в прорубь, – и передумал. Если Оля увидит, что я не сплю, пожалуй, ей станет худо.

Тем временем компания переместилась в горницу. Зашелестел приглушённый – через ладошку – девичий смех:

– Илья! Это в чём ты? Ах! Ох! Фу!

И тут же в щель под дверью, разъедая, подобно ржавчине, красоту моей лунной комнаты, прополз чуть слышный запах бензина.

– Олька, потащили его на родник!

Знакомый голос протестует:

– Да купнулся уже! Шланг вырвался – вот! Весь!

– А куда ж ты в дом! На крыльце надо было снять! Живо давай на крыльцо, на перила повесь там! Я потом сама…

И опять смех, стук, дверь свистнула и сомкнулась.

– Маму не буди, тише!

Слабый стук посуды.

– С праздником! – С праздником! – Дзинь! – Олька, а он у нас всё трезвенник? Илюшка, чудной ты!

– Да бог с ним! Илья, так что там? Котёл полетел?

– Ну да. Дом новый, дерево ссохлось. Пока топили – ничего, а тут выстудило мигом. А у них там младенец, полгода. Рафаэлевский – вот не вру! Ну подкрутили там… Стали звонить – заправить ведь надо. А они ночью, под выходные – ни в какую! Нашли наконец одного. Я ему говорю: ты пойми, там младенец! Добрый человек попался, даже лишнего не взял, несмотря на поздноту. Дорогу завалило, тащили трактором. Ну и вот шланг вырвался!

– А мы искупались! – Дзинь!

Вот тебе и "дзинь"! Я вздохнул и правым ухом лёг на подушку. Не буду подслушивать, нет, только если что само залетит в левое ухо…

– Стойте: а я вот думаю, сегодня дизель, наверно, тоже благодатный? Если в Крещенскую ночь человека полили дизелем – это ведь хорошо?

Прыскают дуэтом.

– Я серьёзно спрашиваю, чего вы ржёте? – пауза. – А Санька-то спит? Я ему штуковину принёс!

– Ох! Ах! Это что ещё? Этим убить же можно!

Притихли – разглядывают "штуковину", постукивают о стол её неизведанной тяжестью.

И опять говорит Илья – вроде бы о сумбурных впечатлениях ночи. Но на самом деле – всё о любви. Младенец рафаэлевский, дизель благодатный, Саньке штуковину… Ни единой напрасной фразы.

Его голос так славно ложился поверх запаха дизеля, что скоро в воздухе не осталось никакой нефти. И запахло вдруг разогретым яблочным пирогом. В этом раю, уверовав, я уснул.

А утром, когда вышел в пустую горницу, полную серого январского света, никто не встретил меня. Я оделся и ступил на крыльцо. Ирина в пуховых варежках и таком же белом, снежном платке носилась по двору с племянником. Санька больно бил её ядрами, скатанными из вчерашнего снежного изобилия.

– Санёк, перестань! Вспотеешь! Как будешь службу стоять? – вскрикивала она и, хохоча, уворачивалась от снежков.

Увидев меня, Ирина бросилась под мою защиту и, чинно взяв меня под руку, свободной ладошкой отряхнула тулупчик.

– С добрым утром! Как вам, Костя, спалось? – спросила она с совершенно тузинской интонацией и, перейдя на шёпот, сообщила: – А тётя Надя после вчерашней метели лежит! У неё же, вы знаете, сердце. Как у моей мамочки. Горе, горе! Олька там с ней.

– Ирин, кто вас просил меня сюда тащить? Суету людям устроили! – прошипел я, впервые осознав свою бесцеремонность: нагрянул хуже татарина! С хозяином даже и не знаком, а уже у него ночую!

– Костя, что вы смыслите в жизни провинции? Илье работа нужна. Так что ничего, перетерпят вас как-нибудь, ещё и спасибо скажут! – легко возразила Ирина, и мне захотелось закинуть её на сарай – чтобы она посидела и подумала о своём поведении.

– Ну а Илья где? – спросил я, стараясь сдержать досаду.

– Пошёл за санками. Санька санки посеял! – объяснила она и засмеялась. – Костя, откройте машину, надо взять бутылки – пойдём за водой. Дорогу почистили!

Выйдя за забор, я дёрнул дверцу в снежную пещеру, взял щётку и, откопавшись немного, достал из багажника пластиковые бутыли. Мне хотелось ещё почистить стёкла, но позади раздался Иринин возглас.

Я обернулся: от елового леса, улыбаясь, вовсю маша свободной рукой, к нам навстречу летел мой совсем ещё молодой прадед. За ним на верёвочке бежали деревянные санки. Одет он был абсолютно случайно: в залитую чем-то куртку и шапку-ушанку, жарковатую по сегодняшней оттепели. На лету он стянул её, и оказалось, что волосы у него не такие уж светлые, как я вообразил, поддавшись мысли о прадеде, а пепельно-русые, какого-то полынного оттенка, к тому же самую малость вьющиеся. Тут бы лоб ему перетянуть ремешком и отправить в бажовский сказ.

Ну вот и всё – прадед стушевался. Передо мной был Иринин двоюродный брат Илья.

Он бросил верёвочку и, радостно подоспев, протянул мне ладонь. Я пожал её с удовольствием, она была горячая, а я, расчищая машину, озяб.

– Нет! Всё-таки похож! – сказал я, оглянувшись на Ирину. – Похож ты, говорю, на прадеда моего, с фотографии! – обратился я к Илье, решительно взяв дружеский тон. – Он там молодой. Его на войне убили.

– Вечная память! – просто сказал Илья, как если бы ему не впервой было походить на павших героев.

Он был чуть пониже меня, полегче, поуже в плечах, однако ладный и прочный. В самый раз летать по стропилам. Его неброское лицо показалось мне вполне адекватным шедевру, висевшему в Иринином садике. Что-то сквозило в нём – не то чтобы ум, не то чтобы талант, скорее какое-то удивительное воспоминание. Как если бы он побывал в землях, о которых смеем только мечтать, и черты сохранили след путешествия. Я собрался уже навалиться с вопросами – почему в доме нет мольберта, и какого чёрта он возится по ночам с дизелем, но Ирина опередила меня. Она велела Илье забежать к тёте Наде и спросить, пойдёт ли Оля с нами за водой.

Он вернулся минут через пять – столь явно растерянный и нецельный, что хотелось сгрести его и встряхнуть. Видно, Надежде Сергеевне так и не стало лучше. Сойдя во дворик, зачерпнул пригоршню снега и хлопнул на лоб. Эта терапевтическая мера вернула ему некоторую собранность. Тут и хмурая Оля вышла – заправила выбившиеся волосы под платок и вздохнула:

– Ну, пошли?

Санька получил от матери яблоко и расположился в санках. Илья подхватил верёвочку, засвистели полозья. Где-нибудь через километр на развилке блеснула весёлая церковь, и такая золотая из-под снежной ваты торчала нитка креста, что казалось – это игрушка, оброненная с космической ёлки.

Назад Дальше