Булочник и Весна - Ольга Покровская 18 стр.


Так началось седьмое января. Пока с яростью я вталкивал паклю между брусин, в моё жилище проник колокольный звон. Он лился, густой, как тесто. Поверх низкого тона колокольчики вызвонили праздник. И так нежно они звенели – словно обученный регентом хор синиц! – что у меня опустились руки. Я бросил нож и, накинув куртку, вышел на солнечный воздух. Вчерашний снег тёк под ногами бриллиантовой позёмкой, над тузинским домом параллельно земле курился дым. Влекомый инстинктом прибиться к людям, я проторил по заметённому участку тропу и направился к Тузиным.

Николай Андреич открыл мне сам. Он был бодрый, отмытый от бед – в старенькой, прозрачной, как батист, белой рубашке. Рукава закатаны, на щеке горит свежая бритвенная царапина. Только под глазами осталась ещё темнота.

– А солнышко-то какое! – воскликнул он вместо приветствия. – Костя, вы простите! Я вчера от усталости помутился!

И вдруг обнял меня, как будто я спас ему жизнь.

– Иду и думаю – что-то легко мне! А потом Ирина: "Где вещи?" Думал – ах, дурак, забыл! А вы, оказывается, дотащили! – Он улыбнулся и распахнул предо мной дверь в гостиную. – Ну раздевайтесь, проходите, мой дорогой!

Их дом был чист, душист и янтарен. Первое январское солнце согрело пол гостиной; на крашеных его досках в солнечном квадрате окна валялась кошка Васька. Пёс булькнул под столом, узнав меня.

– А где Ирина?

– А! – махнул он. – С Мишей в монастырь понесли дары. Они по праздникам таскают – варенья, соленья, иногда одежду мою, вышедшую, так сказать, из фасона. Ну для больных. Представьте, проезжаю однажды мимо их ворот, вижу – парень, невменяемый до чёртиков, лицо скомканное – и в моей куртке! Смотрит на меня и подмигивает. Я метров сто отъехал, постоял в холодном поту и придумал пьесу.

Из гостиной мы прошли на кухню, заставленную немытой посудой, – видно, Ирина забунтовала. Тузин убрал со стола грязные тарелки и взялся готовить кофе.

– Знаете, я так вам признателен, что вы вчера меня выслушали! – говорил он, позвякивая посудой. – Можно я вам доплачусь уже до конца? – Он поставил чашки и, сев напротив, устремил на меня весёлые от отчаяния глаза. – Что, вы думаете, я так вчера раскис? У меня ведь новая напасть! Мотька решила бежать на родину. На Дальний Восток, представляете? Тошно ей здесь. А в Хабаровске у неё приятели что-то там своё замутили. Говорит, сильная команда, молодая, зовут. Правда, помещения пока у театра нет. Зато, говорит, там набережная на Амуре. Такая, говорит, там набережная!.. Плясать она, что ли, на этой набережной собралась? Это ж не Ялта! Вы понимаете, Костя, что означает её отъезд? Гибель моего детища! Катастрофа – полная и окончательная!

Он поставил локти на стол и, уткнувшись кулаками в скулы, продолжал смотреть с тем же отчаянно-удивлённым выражением глаз – но уже не на меня. Скорее на своё собственное воспоминание или фантазию.

– А я ведь, Костя, хорошо начинал! Рассказать вам? В Москве, в культовом месте! – Он вдруг оживился и, встав, заходил по кухне. – Представьте: с самого начала – везение! Мастер, у которого учился, меня полюбил, взял к себе в театр. И вот он ставит пьесу и подключает меня. Там есть сцена, когда хам издевается над бедной, глупой, некрасивой женщиной. Насмехается грубо и низко. Ладно, думаю, пусть зритель содрогнётся. Премьера – и что вы думаете? Там, где нормальному человеку хочется зажмуриться от жалости к жертве, зал начинает гоготать! Раз спектакль, два, три, четыре – всё одно и то же! Гогот, топот, аплодисменты! Наконец я решился. Подхожу к мастеру и говорю:

– Не видится ли вам садизм в реакции зрителя? У них на глазах жертву мучат – а они и рады! Может, говорю, переработать сцену?

А он меня по плечу треплет и улыбается. Зачем, говорит, перерабатывать то, что и так на "ура" идёт? Мы с тобой не проповедники, а создатели зрелища.

Тузин сел к столу и накрыл ладонью дымящуюся чашку.

– И что вы думаете? Ваш покорный слуга повёл себя, как дурак, страдающий несварением идеализма. Взбрыкнул! В Москве, разумеется, ничего не нашёл. Переместился в ближнее Подмосковье. Потом в дальнее. И вот итог! Та же самая пошлость, только ещё и уровень сапожный, и денег нет, плюс ёлки, свадьбы и детские праздники.

Николай Андреич договорил и посмотрел на меня так, словно в моих руках заключалось его дальнейшее будущее.

– Вы поймите, Костя, нам бы только прорваться! Чтобы Жанка дала сцену, возможность прокатиться по мероприятиям. А там уж Бог нас не оставит. Но без Моти спектакля нет! – Тут он умолк на мгновение и, собравшись с духом, воскликнул: – Друг, сослужите службу русской культуре!

– Какую именно? – слегка напрягся я.

– Да пустяковую! Не службу, а службишку! Уговорите Мотьку остаться!

Я встал из-за стола, точнее, как принято называть этот жест, "меня подбросило".

– Что значит "уговорите"? Я ей кто – брат, сват? Мы сто лет уж не виделись! Да она и вообще на меня в обиде, что я не заступился за её мышь! Как я могу её уговорить?

Сбитый с толку, я встал и вышел в прихожую. Тузин ринулся за мной:

– Костя, вы поймите моё отчаянное положение! – растолковывал он, пока я влезал в ботинки. – Я в критической точке! Или пьеса меня на крыльях вынесет – или пора уже примириться с неудачничеством. Вы ведь знаете, непризнанный гений – самый убогий жанр. Потому и прошу вас как друга! Повлияйте на Мотю! Вы – мечта её детства, она сама мне призналась! Она, представьте, в детстве жила прямо над булочной!

Я взялся за дверную ручку.

– Погодите! Стойте! – возопил Тузин. – Будьте же человеком! Придумайте что-нибудь! Устройте ей мастер-класс по выпечке пряников – она и останется! Вопрос жизни!

– Да вы что, очумели? – взревел я и вылетел вон.

Мастер-класс по выпечке пряников! Чёрт бы побрал этих творческих личностей – вечно они зрят в корень! Ещё недавно я был полон чистой радости, что в нашей пекарне есть печь с ольховыми и берёзовыми поленьями, в которой вот-вот мы наладим производство канувших в прошлое вяземских пряников. Маленьких, тиснёных, тающих во рту.

И вот теперь мне предстояло приманивать на пряники Мотю!

К счастью, через некоторое время память о тузинском поручении засыпало булочными делами. Чувство неисполненного долга улеглось и больше не мешало мне жить. Но однажды после героического утра в пекарне я заснул в кабинете и услышал во сне Мотин голос. Он накатывал неотчётливо, короткими звонкими волнами. Затем к Мотиной партии примешалась командирская, Маргошина. Я продрал глаза и, жмурясь от январского света, выглянул в коридор. У чёрного хода, среди стеллажей с лотками, Маргоша ругалась с курьером.

– Лично в руки! Вам не дам! – задирался паренёк в гаррипоттеровских очках и чёрной шапочке.

– Дайте мне телефон вашего менеджера! Я ему сейчас доложу про ваше хамство! – горячилась Маргоша, стараясь выхватить пакет.

– Ап! Ап! – кричал курьер, отпрыгивая.

Секунд двадцать я созерцал чаплиниаду, а затем, не в силах вынести Маргошино выражение лица, взял "курьера" за локоть и поволок к выходу.

По дороге Мотя брыкнулась пару раз для порядка, а на улице сняла очки и воскликнула хохоча:

– Нет, а мину её ты видел? Чует – что-то не так, бесится, а просечь не может! Будет знать, как подличать!

– А в пакете-то что? – спросил я.

– Да вообще ничего – просто конверт! А ты чего подумал?

Мотя села на дощатый ящик и полезла по карманам за сигаретами. Её юность и фасон мужской великоватой куртки так явно противоречили друг Другу, что я не сдержал улыбки.

– Это Юркина, брата моего! – объяснила Мотя, поймав мой взгляд, и тряхнула великоватой курткой. – Шапочка его тоже… Очки парнишки одного, из театра! – и вдруг, за секунду переменившись, упёрлась в меня отчаянными глазами. – Эй! Это ведь была прощальная гастроль! Я проститься пришла!

Я кивнул – мол, знаю, слышали.

Она помолчала и неожиданно заявила:

– Ты, может, думаешь, я тут с тобой от любви беседую? Вот уж нет!

– Ну спасибо! – сказал я и закурил в сторону. Там текла бело-рыжая улица с последними частными домами – заборы, яблони, сугробы и фонари.

– У меня бабушка жила в доме с булочной, – проговорила Мотя и, задумавшись, посмотрела в переулок. – Второй этаж, а булочная – на первом. Бывает, из форточки как подует хлебом – мощно, сочно, знаешь, прямо выпить хочется этот запах, как квас! Выгляну в окошко – стоит машина, разгружают лотки. Мы спустимся, возьмём горячий батончик и полкирпичика. Мне лет пять, стою с бабушкой в кассу и думаю: когда вырасту – буду с лотков пересыпать хлеб на полки. Очень хорошая работа. А потом бабушка умерла – это я её доконала своей гиперактивностью.

Я покосился на Мотино смягчённое воспоминанием лицо.

– Я как зашла к вам в первый раз, сразу поняла – хочу жить в булочной! Чтобы я была мышью – у меня была бы там кладовочка, постелька, всегда тепло, сытно…

– А мышь-то где твоя? – спросил я, чтобы хоть как-то поучаствовать в её исповеди.

– Ушла… – вздохнула Мотя. – Может, в поля, может, сдохла – не знаю… – и, вставая с ящика, заключила: – Ладно. Всё сказала. Бывай, товарищ!

Поднявшись, она отряхнула джинсы, и я почувствовал, как на меня страшной глыбой катится недавняя просьба Тузина.

– Моть, а чего тебе в этом Хабаровске? – спросил я будто бы между делом.

– Чего? Да мы рок-оперу будем ставить. "Три сестры"! Прикинь, я – Маша! У меня и минусовки уже все есть. Хочешь, спою?

Не дожидаясь моего позволения, она бросила кургузую куртку на ящик и завела трагическую партию средней сестры. У Моти оказался звонкий чистый голос, сравнимый с Майиным, но более подвижный. Иногда, спускаясь в невообразимый бас, Мотя перебивала Машину тему репликой мужа: "Я дово-олен!"

Не знаю, как это случилось, но в какой-то момент представления неожиданно для самого себя я сказал:

– Это не по-человечески – уехать сейчас!

Ария свернулась в ноль. Мотя надела сброшенную куртку и, снова сев на ящик, поглядела на меня с любопытством:

– У него на тебя вся надежда была! Сыграйте, а потом уж сваливай!

– Ладно… – сказала она, подумав. – А если останусь, что мне будет хорошего?

Я хотел пообещать ей горы вяземских пряников, но вместо этого злобно брякнул:

– А это вы сами с ним договаривайтесь!

– Дай папироску! – помолчав, сказала Мотя и принялась соображать: – Ты пойми, я же это от отчаяния, – объяснила она, точно как накануне Тузин. – Мне там жильё обещают. А то в нашей хибаре с Юркой – это застрелиться. Мне чтобы остаться – надо работу до зарезу, чтобы хоть квартирку снять. Знаешь, я вот что думаю, – перейдя на полушёпот, проговорила она, – может, возьмёшь меня к вам, хоть этим, как его – промоутером! Буду весть о вас разносить – на высоком художественном уровне! Вы только листовочки мне напечатайте, с адресом – к вам весь город повалит, даю гарантию! Я вообще-то очень бы не прочь остаться. Хочу остаться я, понимаешь? Только жить – где и на что? – искренне заключила она.

Я задержал дыхание. Ну что, брат, сделал доброе дело? Получай! За кайф быть хорошим надо платить!

– Я не могу решать один, нужен ли нам промоутер, – буркнул я, отвернувшись.

– Ясно, – кивнула Мотя и бросила окурок в снег. – Ну, будь здоров, не кашляй.

Она собралась уже встать и гордо удалиться, но обида сломила её. Судорожно втянув воздух, Мотя завела глаза к небу и вдруг сложилась пополам. Это были даже не слёзы – спазмы, как будто ей врезали в солнечное сплетение.

Что тут скажешь? Странники в пыльных хитонах стучатся ко мне, просят хлеба, а я гоню их с порога, потому что боюсь оскорбить призрак Майи. Ведь не Маргошин же гнев останавливает меня!

Отревевшись, Мотя высморкалась в бумажный платок и сказала:

– Ну ладно! Пусть не промоутером. Но какое-нибудь хоть дело есть?

Я мельком глянул в её призрачное и шаткое, ещё не оправившееся от слёз лицо и сказал:

– Замётано. Но рекламки сочинять будешь сама.

И вот – мы сидим на дощатых ящиках, поставленных друг против друга. Благодать плывёт над двориком, как аромат хлеба, щекочет грудь и глаза. Мотя курит и улыбается ошеломляюще детской, переполненной счастьем улыбкой. Но это счастье с "горкой" не обижает мою печаль. Наоборот, есть чувство, что "горку" она как будто сдвинула ладонью – и пересыпала мне.

– Слушай-ка, булочник, а давай на Крещение купнёмся в озере? Здесь прямо, в городе! – потянув меня за рукав, предложила Мотя. – Говорят, обновляет. Можно привычку какую-нибудь плохую бросить. Ну или там принять правильное решение. Я курить хочу бросить. Хочу работу денежную и вообще – прославиться! И ещё хочу, чтобы Юрка, брат мой, пришёл в чувство. Ну и ты тоже чего-нибудь загадаешь! Уговор?

– Посмотрим, – отозвался я. – Не обещаю.

– Ты давай, живи веселей! А то я вижу, скучно тебе! – на прощанье сказала Мотя и, поднявшись, накинула на плечо подмокший в снегу рюкзак. – Ну, пока?

– Счастливо, – кивнул я, с необъяснимым хамством оставшись сидеть. Что за ерунда – "скучно"! Разве этот Переславль, эта чёртова зелёная "нива" и безвыходное страдание в груди называется "скучно"?

Встал же, только когда Мотя уже мчалась по улице. Из-под её башмаков большими рыжеватыми хлопьями брызгал снег. На миг мелькнуло: вот и она, жизнь, о которой думал под капельницей, – зашла ко мне на огонёк! Коробейник зашёл – и предлагает певчую синицу. Но я не согласен меняться. Плачу о своем журавле.

Я получил свою награду в тот же вечер. На холме, в мощном ливне строительных прожекторов, меня встречал Николай Андреич. Он был в расстёгнутой шинели, без шапки и рад до слёз.

– Костя! Я с Мотей говорил вот только что! Друг вы мой! Признателен всем сердцем! – распахнув крылья, бросился он ко мне.

– Николай Андреич, почему вы все решили, что мной можно манипулировать? – сказал я, с грохотом запирая ворота. – Почему меня шантажируют судьбой вашей пьесы? Меня – а не вас?

– Да что стряслось? – удивился он, с участием вглядываясь в моё лицо. – Кто вас шантажирует? Мотька что ли?

– Ну конечно! Возьмёшь на работу – останусь, не возьмёшь – уеду!

– Ну и слава же богу, радуйтесь! – воскликнул Тузин. – Радуйтесь, что кому-то от вас чего-то надо – не зря живёте! – Он улыбнулся и с такой теплотой тронул моё плечо, что я растерял запал.

– Я, правда, думаю, что Мотька и так бы осталась. Она ж Весна – изгоняемый с нашей земли свет! Ненормальной надо быть – лишить себя такой роли! Но всё равно вы, Костя, молодец, подстраховали. И наградой вам за это – обнадёженный человек! Вот он – любуйтесь! – и Тузин вновь распахнул руки. Глаза его блестели не на шутку. Можно бы линзу подставить и разводить костры.

– Что мне сделать для вас, Костя? – сказал он, заходя со мной в калитку и пристраиваясь рядом, шаг в шаг. – Как вам жизнь согреть? Поверьте, это не оттого, что вы во мне участвуете. Это от искреннего расположения. Хотите, поближе познакомлю вас с Мотей? Нравится она вам или как?

– Николай Андреич, у меня жена и дочь, если вы ещё не в курсе. Я их скоро сюда привезу – как будет готов дом. Какая мне ещё Мотя?

– А я, признаться, думал, это уже законченная история, – сказал Тузин. – Ошибался?

Я пожал плечами.

– Хотя, друг вы мой, по вам так видно, что вы однолюб! – прибавил он с сочувствием. – Вы напитаны долговечной грустью, в вас нечему вспыхнуть. Грусть – сырой материал.

Я покосился на него. Как-то вдруг мне захотелось взять его за ворот шинели и вывести вон с моего участка.

– Ну что ж, теперь, когда я доподлинно знаю обстоятельства, будем лечить! – городил он, провожая меня к бытовке. – Вы правы – вам надо вернуть своих, а то ведь загнётесь в своём сарае! И знаете, у меня на этот счёт есть дивное средство из личного опыта! Вам это будет очень полезно, правда! – воскликнул Тузин, поднимаясь за мной на освещённое висячей лампой крыльцо. – Только сразу не отказывайтесь! Скажите, вы восемнадцатого что делаете?

– Работаю, – отозвался я, не высчитывая день недели, потому что, если не было иных дел, работал и по выходным.

– А девятнадцатого?

– Да говорите уж!

– Видите ли, в чём дело, – сказал Тузин с некоторым смущением. – Ирина собралась на Крещение к себе на родину. Там у них святой источник. Свозили бы вы её вместо меня! Купнётесь! Знаете, как обновляет? Я бы поехал, да нет у меня этих двух дней. В феврале премьера мюзикла, будь он неладен, а у нас конь не валялся.

– Вы сговорились, что ли? – удивился я, вспомнив Мотины планы макнуть меня в озеро. – Ну а поближе нет водоёмов? Обязательно в Тверь тащиться?

– Да ей, представьте, там болванки понадобились! – сказал Тузин. – Творчество прорвало! Раздобыла где-то коробочек, красок – малюет! А у них там, в Горенках, мастера – так этого добра у них можно почти даром набрать. Ну что, поедете?

– Опять манипуляции? – спросил я грозно.

Тузин скромно пожал плечами и улыбнулся.

– Ну ладно, пойдёмте что ли в мой шалаш! – сжалился я. – У меня как раз коньяк завалялся.

– Нет-нет! – возразил Тузин. – Нет-нет, отдыхайте! Спасибо! Спасибо за Мотьку! – и поспешил по валкой тропе к калитке.

А я остался ещё покурить и с крыльца оглядел долину. В окрестностях было светло от иажковской стройки. Два десятка рабочих вкапывали столбы, возили щебень, лили цемент и совершали прочие действия, говорившие о том, что земля, на которую так беспечно мы любовались во всякое время суток, отныне принадлежит единоличному хозяину.

29 Плотник или художник?

Я не очень-то верил в прорубь. В трезвом уме мне и в голову бы не пришло замышлять подобное, но последние обломки моих городских мозгов унесло с метелью. Сердце же подталкивало изнутри – давай! Оставалось выбрать между Тверью и Мотькиным озером. Хорошо, что за пару дней до праздника всплыл аргумент, решивший всё за меня.

Прогуливаясь вечером с Мишей, Ирина поймала меня у ворот, где я чистил снег, и, цепко заглядывая в глаза, спросила:

– Ну так что, Костя, поговорить с Ильёй? Насчёт вашего дома? Чтобы он на весну ничего не планировал?

Понимая, что ни Иринины родственные интересы, ни фотографическое сходство с прадедом ещё не гарантируют качественной работы, я ответил на предложение уклончиво: мол, до весны надо дожить. Но, видно, плохо знал себя. Вернувшись в бытовку, я припомнил альбом с ромашками, припомнил затем луговой рай с летящей девочкой, и Иринин брат мне приснился.

Он шёл по талым дорогам и нёс в обеих руках корзины с брусникой из-под снега. Мы все подошли и зачерпнули по горсти. Николай Андреич кинул свою с холма и смотрел, как ягоды брызжут под откос. А Ирина – это я помню точно – сделала себе бусы. Даритель улыбался, глядя на нас, как на детей. Я не видел чётко его лица, оно как будто отсвечивало на солнце. Как будто на старый детский апрель с мать-и-мачехой, я щурился на него.

Со всей мощью природной безалаберности я понадеялся на этого неизвестного мне человека и принял решение в пользу Ирининых Горенок. В тот же день я предупредил Маргошу, что во вторник и среду на работу меня можно не ждать.

Восемнадцатого днём Тузин уехал в театр, забрав с собой Мишу. Мы с Ириной кинули в багажник пластиковые бутылки для крещенской воды и тоже отправились в путь.

Глубокая светлая метель подхватила нас, едва мы выехали на трассу. Я не чувствовал, что еду сам. Белая зыбь судьбы волокла меня в Тверские края.

Назад Дальше