Репортер Пауль Голланд повидал на своем веку столько людского горя и ужасов, что уже не верит ни в Бога, ни в черта, а верит только в Сибиллу Лоредо. Весь смысл его жизни в их страстной любви. Вернувшись из служебной командировки в Рио-де-Жанейро, он узнает, что Сибилла исчезла.
Пауль начинает поиски любимой и оказывается втянутым в такой клубок событий, распутать который порой кажется невозможным.
Содержание:
Часть I 1
Часть II 18
Часть III 41
Примечания 50
Йоханнес Марио Зиммель
Господь хранит любящих
Лулу с любовью
Когда мы говорим кому-то:
"Я не могу жить без тебя", -
на самом деле мы имеем в виду:
"Я не могу жить с мыслью, что ты,
возможно, страдаешь от боли,
несчастна, испытываешь нужду".
Вот и все. Когда же человек умирает,
кончается и наша ответственность.
Мы больше ничего не можем
для него сделать.
Мы можем обрести покой.
Грэм Грин. "Суть дела"
Часть I
1
Я приподнялся в постели, нащупывая в темноте выключатель настольной лампы. Это была не моя постель и не моя комната, поэтому выключателя я не нашел. На светящемся циферблате маленьких часиков было ровно пять. Телефон звонил не переставая. Сибилла его не слышала. Когда я перегнулся через нее, она дышала все так же спокойно и ровно. Мы спали в одной постели, тесно прижавшись друг к другу. Она - в моих объятиях. Моя правая рука, в тщетных поисках выключателя, наткнулась на телефонную трубку.
- Алло! - Я откашлялся. Горло перехватило, и я едва мог говорить.
- Это восемьдесят семь тринадцать сорок восемь? - Голос молодой служащей звучал свежо и весело.
- Да, - сказал я.
Теперь и Сибилла зашевелилась.
- Господин Голланд?
- Да, - снова сказал я.
- Вы просили разбудить вас, - произнес женский голос. - Сейчас ровно пять. Желаем вам доброго утра, господин Голланд!
- Спасибо.
Я аккуратно положил трубку на рычаг и снова откинулся на спину. Где-то далеко заслышался гул авиамоторов. Я лежал совсем тихо, всматриваясь во тьму, и ждал, когда гул станет ближе. Этот звук волновал меня снова и снова. Сибилла его уже давно не замечала, она слишком долго прожила в Берлине.
А для меня этот рокот, который и вправду все нарастал, становился сильнее и сильнее, был чем-то вроде постоянного напоминания, неясной угрозы, и он наполнял меня грустью. Оконные стекла слегка подрагивали, когда тяжелая четырехмоторная машина проносилась над домом.
Дни в Берлине снова подходили к концу. Мне было пора уезжать. Тянуть не было смысла. Это ничего не дает. Ни печали, ни счастья. Покоя не было.
Две стихотворные строчки всплыли в моей памяти:
…И снова за спиной я слышу торопливый бег -
Неумолимо время дальше мчится…
Кто это написал? Не помню.
Теперь рев моторов удалялся. Вот так день и ночь, по меньшей мере раза четыре в час, над домом Сибиллы пролетает самолет - перед посадкой и после взлета. Чуть южнее расположен аэропорт Темпельхоф, и самолеты летят уже или еще очень низко над крышей. Во время блокады Берлина , Сибилла рассказывала мне, стекла звенели каждые две минуты. Днем и ночью. В хорошую и плохую погоду. Каждые две минуты. Торопливый бег времени.
"Еще минут пятнадцать, - думал я, - и буду вставать. Нет, это слишком. Десять минут".
Шум моторов стал едва слышным, нежным, как влюбленный лепет, и стих. Тишина вернулась, но ненадолго. Новый самолет подлетал к Берлину - еще где-то высоко над облаками, в первых розоватых лучах этого зимнего дня. Он приближался, готовый промчаться над нами, содрогая воздух, сильный, неумолимый и в то же время такой шаткий и нестойкий, балансирующий между жизнью и смертью, как и люди в нем и под ним.
- Пауль?
- Да, любовь моя?
Она повернулась на бок и прикоснулась своими теплыми мягкими губами к моей груди. Она была меньше меня и очень тоненькой, у нее были длинные ноги и узкие бедра. Маленькие упругие груди. Обнаженной она выглядела совсем как мальчишка. Мужчины, которые терпеть не могли женщин, говорили о Сибилле с полным уважением: "Она, слава Богу, никак не похожа на женщину!" Но они говорили так, потому что не знали Сибиллу. Я ее знал. Я знал, как она женственна, какой сентиментальной она может быть, какой нежной и ласковой. Другие не знали этого, даже понятия не имели.
Мы спали обнаженными. Сибилла прижималась ко мне своим мальчишечьим телом. Я чувствовал себя словно выхолощенным от ее бесконечной печали, над которой я не был властен.
- Нам надо вставать, да? - прошептала она.
В квартире не было никого, кроме нас, но она шептала, как будто никто не должен был нас услышать, будто у нас с ней была тайна от ее книг, ее картин, ее узкой кровати.
Я судорожно закашлялся.
- Бедный мой, - прошептала она. - Вот так всегда. Всегда, когда ты должен от меня уходить, ты начинаешь кашлять.
- Мне очень плохо, - сказал я.
- Не говори так! - Ее руки гладили меня, но они были холодные и вялые. Мои были влажными от возбуждения и слабости.
- Что мне тогда говорить? - прошептала она в мою подмышку. - Ты, по крайней мере, улетаешь, а мне каково возвращаться в свою квартиру, сюда, в эту постель, которая еще пахнет тобой; в эту комнату, в которой все напоминает о тебе. Знаешь, я уже однажды избила подушку, за то что она не переставала пахнуть твоей головой!
Я ответил, напряженно вслушиваясь в приближение новой машины:
- Я люблю тебя, Сибилла.
- И я тебя, родной, - сказала она.
- Через десять дней я снова буду у тебя.
- Да, Пауль.
- И останусь надолго.
Сейчас настольная лампа горела, и я мог видеть Сибиллу. Она выглядела как красивая, полная страсти кошка. Раскосый разрез глаз, таких же черных, как ее волосы, которые она всегда коротко стригла. Вздернутый нос, резко очерченные ноздри, часто они нервно подергивались. Влажные красные губы, отливающие атласом. У Сибиллы был самый большой рот из всех, которые я когда-либо встречал. Это был экстраординарный рот. Однажды Сибилла заключила с одним другом пари, сможет ли она засунуть в рот очищенный калифорнийский персик. И она выиграла.
- Мы будем очень счастливы, - шептала она. Моя грудь стала мокрой от ее слез. - Я буду ждать тебя, - продолжала она, - буду слушать наши пластинки и читать книги, которые ты мне принес. Я буду ставить Рахманинова, наш фортепьянный концерт!
- Пригласи подруг.
- Да, Пауль.
Ее глаза затуманились, словно подернутые мутной пеленой, потух блеск черных ресниц. Так было всегда, если Сибилла чувствовала себя несчастной. Тогда эти редкостные занавеси печали опускались на ее глаза.
- И выходи вечерами.
- Нет, не хочу.
- И все же! Сходи в театр. Или к Роберту. - Робертом звали хозяина бара на Курфюрстендамм. Мы хорошо его знали. Мы с Сибиллой часто ходили к нему, когда я бывал в Берлине.
- Я не хочу к Роберту, - сказала она, - да ты и сам хочешь услышать, что я не хочу к нему идти.
- Да, любимая.
Я подумал: "Слишком долго висит тишина, покой слишком затянулся. Где же шум? Когда пойдет на посадку следующая машина?"
- Когда я вернусь, - между тем говорил я, - мне должны дать отпуск.
- Да, - сказала она тихо.
- И тогда у меня будут деньги, Сибилла. Мы поедем на юг, до Неаполя. Потом сядем на корабль и поплывем по Средиземному морю. В Египет! Целых четыре недели.
- Ты обещаешь?
Я положил руку между ее ног, чтобы поклясться тем, что было для меня свято, и сказал:
- Я обещаю тебе это.
- Четыре недели, - повторила она. - И ты не будешь писать никаких статей?
- Ни строчки, - сказал я. - Я буду просто любить тебя. Я буду любить тебя, мое сердце, перед завтраком и после завтрака, перед обедом и после обеда, перед ужином и после ужина.
- Пожалуйста, только не после обеда, - шепнула она, и я почувствовал, что она снова плачет.
Мои ноги заледенели. Я шевелил пальцами и ждал следующего самолета. Где он застрял? Почему не нарушает покой последних минут?
Внезапно она сказала:
- С тех пор как я встретила тебя, я снова начала молиться. Я не молилась много лет. А теперь молюсь. Я прошу Господа, чтобы Он не разлучал нас. И чтобы мы всегда были счастливы. Об этом я молю Его. - Она приподнялась на локте и подперла голову рукой. Взгляд ее страстных раскосых кошачьих глаз остановился на моих губах. - Ты не веришь в Бога?
- Нет, - сказал я.
- И никогда не верил?
- Почему же, - ответил я. - Раньше, перед войной. Во время войны перестал.
Ее большой рот полуоткрылся, и были видны прекрасные зубы. Я добавил:
- Но ты спокойно молись. Может быть, это поможет. Никогда не знаешь.
Она ответила своим хриплым голосом:
- Мы любим друг друга. Это я всегда говорю Господу. Я говорю: посмотри на нас, Господи, мы не обманываем друг друга, и один составляет другому счастье. Сохрани это, Господи! Сейчас не так много людей, которые любят. Не дай нам утратить покой, стать ненасытными, возжелать кого-то другого…
Я лежал на спине и смотрел на ее крохотные груди, на прекрасное узкое запястье, на длинные изящные пальцы. И молчал.
- Всегда, когда ты улетаешь, я молюсь, - шептала Сибилла. - Я молюсь, чтобы у тебя был успех в работе, и чтобы ты всегда любил меня так, как в этот первый год, и чтобы ты не встретил женщину, которая возбуждала бы тебя больше, чем я…
Между тем я думал: "Только что мы пережили войну. Скоро будет новая. Если бы не так скоро! Еще пару лет, пару лет мира! Сибилле легче, она может поговорить с Богом. Верить в Бога - самое простое на свете. Или нет, самое тяжелое.
Я бы охотно верил в Бога. Тогда я тоже стал бы просить Его защитить нас".
Я гладил Сибиллу по руке и все ждал вырастающего из тишины рева новой машины. А он не возникал.
- …Ты летишь в Бразилию, - бормотала Сибилла мне в ухо, и голос ее становился еще ниже. - А в Рио-де-Жанейро, говорят, самые красивые женщины в мире.
- Ты моя самая прекрасная в мире женщина.
- Если тебе непременно нужно, Пауль, измени мне в Рио. От меня не убудет.
- Это неправда!
- Нет, правда. Правда, если это произойдет в Рио и если через десять дней ты снова будешь со мной…
- Я никогда не изменю тебе, - сказал я. - Просто из суеверия.
- Ты умный, - прошептала она. - Ты самый умный на свете! Ты понимаешь, что все уже будет не так, если только один изменит другому.
Я подумал: "В своей жизни я жил со многими женщинами, а у Сибиллы было много мужчин. Но я их всех оставил, или они оставили меня. Так же и Сибилла. У нас у обоих не было мира в душе, пока мы не встретились, мы много пили, много курили, никак не могли успокоиться. С тех пор как мы познакомились, мы хорошо спим, и короткие предрассветные часы больше не пугают нас. Мы легко просыпаемся, когда еще совсем темно, потому что мы спим в одной постели в объятиях друг друга, и наша постель такая узкая, что только двоим, которые действительно любят, она кажется счастьем".
Пока я так размышлял, Сибилла продолжала шептать:
- Конечно, мы не расстанемся сразу, если кто-то из нас изменит в первый раз.
- Конечно, любимая.
- И все-таки все уже будет не то!
- Да, - сказал я.
Где же следующий самолет? Почему он не появляется и не разрушает все гулом своих четырех моторов? Случилось чудо? Но чудес не бывает…
- Ушло бы доверие, - говорила Сибилла. - А мы так сильно любим друг друга еще и потому, что доверяем друг другу. Знаешь, о нас говорит весь город!
- Ты самая прекрасная на свете, - сказал я. - Моя вселенная!
- Нам все завидуют.
- Я бы тоже завидовал нам!
- Пауль?
- Да?
- Если в Рио будет очень жарко, и если ты напьешься, и если тебе будет очень… не по себе - тогда сделай это!
- Не хочу.
- Ты великолепен! Но если у нее будет такой же большой чувственный рот, как у меня…
- Не хочу!
- …и длинные возбуждающие ноги, и черные волосы, и маленькие упругие груди…
- Успокойся! - Я повернулся, прижал ее к себе и поцеловал. Она была такой нежной и хрупкой на ощупь.
Сибилла тихо вздохнула и прошептала:
- Господи! Говорят, Ты хранишь любящих. Защити и нас! Прошу Тебя, Господи, прошу Тебя!
Потом я наконец-то услышал дальний рокот - новая машина подлетала к Берлину. Я крепче прижал Сибиллу, мои губы не оставляли ее губ, я чувствовал, как бьется ее сердце, мы были одно целое. Но рев нарастал, леденящий, немилосердный. Он разрывал мир, разрушал тишину, становился безбрежным. Стекла задребезжали снова. Я закрыл глаза. Это было тяжелое, но избавляющее от скорби, тревоги и запоздалого страдания возвращение в реальность.
- Надо вставать, - сказал я.
- Да, родной.
- Подай мне протез.
Она молча выскользнула из постели и бросилась, обнаженная, через комнату к стулу, на котором лежал протез. Протез на левую ногу. У меня не было левой ноги от колена, только правая была своей.
Она вернулась с протезом, встала передо мной на колени, а я сел, чтобы она могла пристегнуть протез. Культя ныла.
- Будет дождь, - сказал я.
- Сейчас, зимой?
- Можешь мне поверить.
Это был новейший протез, на нем я мог прекрасно двигаться. После войны я сначала ходил на костылях, пока рана не зажила. Потом у меня появился протез, не этот, другой. Он был снабжен несъемным левым ботинком, правый давался в придачу. Левый ботинок был посажен на протез намертво, и это раздражало меня. Я жил в отеле. И по вечерам передо мной вставала одна и та же проблема, когда я хотел выставить ботинки в коридор. Или я выставляю оба, но с протезом, или только один. Но тогда я буду выглядеть сумасшедшим или вдребезги пьяным. Поэтому я раздобыл новый протез. Левый ботинок снимался с него, как со здоровой правой ноги. Он был чертовски дорогой, этот протез, но того стоил - он был изготовлен из первосортной кожи и хромированного никеля.
Сибилла затянула ремни, протез сидел прочно, культя покоилась на губчатой резине.
- Так хорошо?
Я поднялся и пару раз подрыгал ногой.
- Да, отлично.
2
Я перечитываю то, что написал, и думаю, достанет ли у меня сил продолжить этот рассказ. Прошло чуть больше двух месяцев с тех пор, как холодным безветренным утром в пять часов зазвонил телефон. Я пишу эти строки в комфортабельном номере на четвертом этаже отеля "Амбассадор" в Вене. Номер выдержан в красно-золотисто-белых тонах. Даже обои красные. Ясный день. Снизу, с Нойен Маркт, доносятся людские голоса и шум машин. Окно открыто.
Итак, сегодня вторник, седьмое апреля 1956 года. В Вене уже по-настоящему тепло, тепло для апреля. Перед входом в Капуцинергруфт, который прямо напротив отеля, цветочницы продают букетики примул, подснежников и фиалок. Весна в этом году ранняя.
Уже неделя, как меня выписали из больницы. Но мой лечащий врач, доктор Гюртлер, настаивает на том, чтобы я еще несколько дней не вставал с постели.
- Рана ведь почти затянулась, - пробовал протестовать я. - Все уверяют, что моя жизнь теперь вне опасности.
- А зачем вам вставать? - удивляется он.
- Я должен кое-что записать.
- Для этого вы еще слишком слабы.
Доктор Гюртлер - пожилой седовласый господин, которого мне горячо рекомендовал венский представитель Западного Пресс-агентства. Он трогательно заботится обо мне. С тех пор как я выписался из больницы, он навещает меня каждый день. Вчера, когда я просил у него позволения вставать, он покачал головой:
- Это неразумно, господин Голланд. Пять сантиметров выше - и пуля попала бы в сердце, и вы никогда больше не выразили бы желания что-либо написать.
- Видите, - ответил я, - что могут сделать пять сантиметров! Доктор, пожалуйста, разрешите мне писать по часу в день. Это не составит мне труда. У меня портативная машинка. Я печатаю сам - уже много лет. И я должен писать, должен!
Доктор Гюртлер, который в курсе всего, что случилось со мной за последние два месяца, ответил:
- Вы намерены совершить одну очень большую глупость.
- Да, - сказал я, - и какую же?
- Вы хотите погрузиться в свое прошлое.
- Да, - сказал я. - Только так я смогу его забыть.
- Вы все еще думаете об этой женщине.
- Откуда вам это известно?
- Ночная сиделка сказала мне.
Да, в отеле "Амбассадор" у меня была ночная сиделка. На этом настояло Западное Пресс-агентство. И впервые в моей жизни после покушения у меня возникло ощущение, что я ценный сотрудник. Доктор Гюртлер продолжал:
- Вы разговариваете во сне. Иногда кричите. Сиделка очень беспокоится.
- И можно понять, что я там говорю или кричу?
Он молча кивнул, и в его мудрых старческих глазах промелькнуло сочувствие. Я подумал: неужели я уже вызываю сочувствие?
- Вы только о ней и говорите, - продолжал доктор. - Только о… об этой женщине. Последние слова он произнес с осуждающей паузой.
- Я любил эту женщину.
- Не думайте больше о ней. Вам надо выздороветь, господин Голланд. Потом, когда вы будете здоровы, отправляйтесь куда-нибудь, куда-нибудь далеко - на Средиземное море, в Египет. И на корабле пишите себе, напишите обо всем, что лежит на сердце. Обо всем, что вам пришлось пережить!
- Я давно хотел поехать на Средиземное море.
- Ну вот видите!
- Я хотел поехать с ней, доктор.
На это он промолчал. Молчал и я, разглядывая красные шелковые обои моего номера, и позолоченные подлокотники кресел, и белый плафон.
- С ней вы больше никогда не поедете, - сказал доктор Гюртлер. - Вы знаете это. Она умерла.
- Да, - ответил я. - Она умерла.