Сделай это нежно - Ирэн Роздобудько 18 стр.


– Ночь на дворе. Прошу покинуть дом, – говорит старуха.

– А вы нас проводите! – скалится Андрюха, подмигивая своим товарищам. – А ну, вперед!

Мария Григорьевна бросила последний взгляд на портрет своей прабабки, поймала ее улыбку: "Построен твой дворец. Построен. Больше тебе здесь нечего делать…"

Молча вышли женщины в заснеженный парк.

Мария Григорьевна вглядывалась в филигранные узоры ландшафта: действительно, больше делать нечего – все выглядит безупречно, все сделано на совесть, на века.

Но… для кого? Куда их ведут?

"Будешь жить, пока строишь…" – вспомнились слова Дамиры.

Мария Григорьевна взяла под одну руку дочь, второй подхватила старушку Левкович.

Не оглядываясь, медленно пошли по аллее.

А потом раздались три выстрела…

…В это же время в хижине на окраине леса молочный брат князя Владимира занес над ним, заснувшим с дороги мертвым сном, охотничий кинжал.

А потом хищно развернул узелок.

Долго рылся.

Искал золото, бриллианты, деньги.

Ничего из этого в княжеском узелке не было – только одна рубашка и пара кружевных носовых платков…

…Многое помнит "маленький Версаль" в Немирове.

Запустение, пожары, топот красноармейских сапог, свист немецких снарядов, взволнованные речи реставраторов, развеселые песни и танцы курортников.

Но каждую ночь поблескивает где-то внутри мерцающее сердечко свечи.

Кто захочет – увидит…

Жанна из Домреми (Дань автора кумиру своей юности)

– Какой она была?

Молодой хроникер-венецианец подвигает ко мне тарелку с бобами и вареным мясом.

Он думает, что мы здесь только из-за этих яств, по которым, признаюсь, давно истосковался мой желудок.

Но кусок не лезет в рот.

И не потому, что с мая 1431 года я вообще отвык много есть, а потому, что вопрос синьора венецианца заставляет сжаться мое горло. И не только мое.

Возбужденные и даже веселые за минуту до этого, растроганные значимостью нашей сегодняшней встречи, мы все замираем.

Какой она была…

В таверне "Синий конь" нас четверо – этот хроникер, я, бывший герольд Амблевиль Тощий, и двое рыцарей – сэр Жан де Новеломон, по кличке Жан из Меца, и сэр Бертран де Пуланжи, для близких друзей – Поллишон.

Жану сейчас пятьдесят семь, Поллишону – шестьдесят три. Я среди них самый молодой, мне сорок пять. ЕЙ было бы сорок четыре!

Я занимаюсь этими подсчетами, пока длится пауза. Я думаю, если бы все было по-честному, она бы сейчас сидела среди нас, своих старых боевых товарищей и, возможно, еще не утратила бы былой красоты и осанки…

Все мы были живы. И все было позади.

Как и этот последний день реабилитационного процесса. Он уходил в прошлое. А в мои ноздри и грудь впервые за двадцать пять лет начал медленно входить свежий воздух взамен горького духа паленой человеческой плоти, сопровождавшего меня все эти годы.

Как ответить на вопрос?

– Знаете, – сказал я, до этого перекрестив трижды свой зловонный рот, – если бы мы до этого не знали Отца Небесного Иисуса, ее пришествие могло бы считаться отсчетом христианской веры.

Повисает долгая пауза.

– Могу ли я записать ваши слова? – говорит хроникер.

– Будь осторожен, Тощий, – говорит Поллишон.

Жан из Меца молчит, но в его глазах я вижу страх.

Меня это возмущает. Все чувства, которые до сих пор лежали у меня на душе тяжким грузом, плавятся в жару моих прогнивших внутренностей, я не могу больше молчать!

– Да! – кричу я. – Да, мы все были весьма осторожными там, на площади Старого рынка, в Руане, когда видели, как Матерь нашу ведут в огонь! Мы, те, кто был с ней до последнего вздоха, те, кто шел за ней в дождь и в снег, кто ел с ней из одного котла! Мы все, прикрывшись плащами и капюшонами, лишь наблюдали, как она горит! Почему не отбили ее? Мы, воины с копьями и арбалетами! Мы, мужчины! Мы, ее войско, присягавшее на верность до последнего вздоха!

Я стучу кружкой по столу, и она раскалывается пополам, заливая пергамент хроникера.

– Э-э-э… – говорит Жан из Меца, – да ты совсем пьяный…

Да, я пьяный вот уже двадцать пять лет, напоенный тем дымом по горло – он полностью выел мой мозг.

Поллишон хлопает меня по плечу, кашляет:

– Успокойся, Тощий. Ты прав… Не трави душу.

Трактирщица приносит мне новую кружку.

– Сколько тебе лет, Марион? – мрачно спрашиваю я, глядя на ее стан и красивое круглое лицо.

– Старовата для тебя… – улыбается она, – сорок шесть.

Она отходит, покачивая бедрами, она знает, что привлекательна.

И я снова думаю, что ЕЙ было бы на два года меньше. И она могла быть жива.

– Не ссорьтесь, господа, – говорит венецианец. – Мы здесь не для этого.

Да, мы действительно здесь не для этого.

В первый день реабилитационного процесса, когда в Нотр-Даме собралось все почтенное общество, мы увиделись впервые. Впервые за эти двадцать пять лет, что прошли со времени сожжения Девы.

Мы не сразу узнали друг друга. А узнав – радовались, как дети. Мол, настала пора справедливости. И мы снова – непобедимы.

Не так, все не так…

– Я буду говорить, – киваю я хроникеру, подсовывая ему чистую бумагу.

Итак, 7 ноября года 1455-го торжественно начался показательный реабилитационный процесс в отношении Орлеанской девы, которая называла себя Жанной д’Арк из деревни Домреми.

Свидетелей понаехало много – сто пятьдесят человек.

Были здесь простые люди – родственники Жанны, ее односельчане, горожане, земледельцы. Были ее уцелевшие в походах воины, были аристократы, священники, полководцы и принцы крови. Все они говорили о ней с большим уважением, любовью и запоздалым раскаянием.

Первый свидетель, крестный отец Жанны Жан Моро, задал тон всему почтенному обществу.

Говорил просто, как обычно говорят деревенские люди.

Сказал, что жил неподалеку от дома семьи д’Арк – Жака и Изабеллы, часто заходил в гости и поэтому без колебаний стал крестным девочки. Рассказал, как вместе со всеми трудилась Жанна на пашне, пасла скот, пряла и шила, как часто ходила в церковь на исповедь. Как считали ее "лучшей в деревне", ведь душа у нее была большая и добрая. А еще у нее были – большая вера и такая же большая боль по родине, порабощенной бургундцами.

И снова, как тогда, допытывались судьи, которые теперь стали "правосудием", у свидетелей о том Дереве Фей, которое стало краеугольным камнем в неправедном суде.

Далось им это дерево, будто сами они никогда не были детьми!

Ездил я, Амблевиль Тощий, к тому дереву.

Я ездил много все эти годы. Шел по ее следам, собирая сведения о той, чья жизнь – житие! – стала для меня примером несокрушимой и непобедимой веры в бессмертную душу, а вместе с тем укрепила и другую веру – в Господа нашего Иисуса, который порой подает простым смертным свои знаки.

Так вот, дерево то – старое и уже источенное древоточцем, еще на месте. Неподалеку от дубовой рощи и ручья, который в тех местах, как и в детстве Жанны, до сих пор называют Смородиновым. Тот Смородиновый ручей такой же старый и наполовину высохший, как и "волшебный бук".

Но я видел их в другом свете! Такими, какими их видела моя Госпожа.

Видел дерево молодым и раскидистым, а ручей – полноводным и целебным. Представлял себе, как сходятся к нему дети со всего Домреми, чтобы поиграть с феями, порхающими в ветвях бука.

В селении испокон веков считалось, что эти маленькие существа были верными друзьями и хранителями детей.

Дети и феи – разве есть в этом что-то странное? Разве можно считать серьезным аргумент обвинения, что маленькая Жанна видела их и говорила с ними?

Я и сам, лежа под тем деревом с закрытыми глазами, чувствовал их легкие прикосновения – даже если этими прикосновениями было лишь тепло солнечных лучей.

– Где именно находится это дерево, от которого ты набралась ереси, Жанна? – спрашивал ее епископ, магистр искусств, советник на службе герцога бургундского Филиппа Доброго, преподобный председатель суда Пьер Кошон.

И она спокойно отвечала, что это дерево называлось Деревом Дам или Фей и находится оно у Дубовой рощи, которая видна из окон ее дома. И что старики рассказывали, что в его кроне живут феи. Но сама она их никогда не видела, только верила в то, что они есть.

Рассказала и о голосах святых Екатерины, Маргариты и архангела Михаила, которые призвали ее в освободительный поход. Призналась, что ей было страшно покидать родительский дом и идти вместе с мужчинами, которых она до той поры боялась.

Я, герольд Амблевиль, по прозвищу Тощий, сидел на последней скамье, спрятав лицо под капюшоном, как и все другие, в чьих глазах судьи могли бы прочитать печаль, и пытался запомнить все, что она говорила, – так же, как тогда, когда она диктовала мне письма и ответы полководцам и королям. Память у меня хорошая, иначе – не быть бы мне королевским герольдом!

Могу засвидетельствовать, что ответы моей Госпожи порой заводили высокое собрание в тупик, из которого они – образованные теологи, выбирались, как… лягушки из стеклянной банки.

На многие вопросы ей нельзя было отвечать ни утвердительно, ни отрицательно – все это были западни.

Но и тогда Жанна находила самый меткий, но нелукавый ответ.

– Являлся ли к вам архангел Михаил голым? – допытывались они, прекрасно понимая, что как бы ни ответила она на этот вопрос – "да" или "нет", оба ответа будут использованы против нее. Ответить на этот вопрос "да" означало бы, что этот голый архангел был самим сатаной, а сказать "нет" – отрицать существование святого и то, что видела и говорила с ним.

И она отвечала так, что заставляла зал вздохнуть с облегчением и уважением к ее разуму:

– По-вашему, Господу не во что было Его одеть?

Ну какой дипломат мог бы придумать лучший ответ, чтобы избежать западни?

А когда заставляли ее клясться на Священном Писании, что будет говорить всю правду, она и здесь не лукавила, честно пообещав говорить лишь ту правду, которая касается только ее.

И добавила:

– Возможно, вы спросите меня о том, о чем я вам сказать не смогу. И не скажу, даже если мне отрубят голову.

На вопрос, какой знак она подала при встрече своему королю, она ответила, что ни за что не скажет об этом, но добавила:

– Идите и спросите у него самого!

На вопрос, верили ли ее соратники в то, что она послана Богом, сказала так:

– Я оставляю это на их совести…

Она ничего не отрицала, но и ни с чем не соглашалась, доводя умников-судей до бешенства. Откуда только у нее взялся этот тонкий ум?

Еще один пример приведу и уткнусь носом в свою третью кружку, которую подносит умница Марион.

– На первом же публичном допросе хитроумный Кошон поставил перед ней западню, заставляя вслух прочитать "Отче наш".

– В чем же западня? – интересуется молодой хроникер-венецианец.

– Э-э-э, господин писака, – отвечаю я, – не все так просто в нашем святейшем правосудии! По всем инквизиторским правилам, если обвиняемый хоть раз заупрямится или сделает паузу – любая запинка при произнесении молитвы расценивается как признание в ереси. А могла ли юная девушка, закованная в кандалы, растерянная и испуганная, хотя бы раз не запнуться? И она не стала этого делать. Однако сказала, что с удовольствием сделает это в приватном порядке перед духовником, который по закону должен сохранить таинство исповеди!

Глаза хроникера умоляют меня сказать еще хоть что-нибудь.

И я добавляю то, что и тогда, и сейчас кажется мне важным и очень праведным:

– Когда любого преступника спросят, собирается ли он бежать из тюрьмы, конечно, каждый ответит "нет", даже если решетка в его камере будет уже перепиленной. Не так ли? Но Жанна всегда отвечала честно: "Я порывалась и порываюсь ныне бежать, как то пристало любому человеку, какового содержат в тюрьме как пленника!" И в этом была вся она – такой, какой я ее знал. Такой, какой почитаю и буду чтить до конца своих дней.

– Боялась ли она смерти?

– Она боялась огня… – отвечаю я, – и ей – о, подлость человеческая! – показали костер как ее будущее наказание. Ей, девочке! И у этого костра подсунули бумагу, в которой обещали перевести в лучшую тюрьму и обеспечить надлежащий уход, если она отречется от своих заявлений. И она поставила под ней крест на радость Кошону, который не выполнил ни одного из своих обещаний. Впоследствии эту минутную слабость Жанна объяснила просто: она боялась огня. А разве вы, господа, не боитесь такой страшной смерти?..

Все молчали. И я решил добавить еще и такое:

– Более того, отцы-инквизиторы отобрали у нее женское платье, подсунув мужское. И это стало новым витком в том судилище. Ведь поймать Жанну из Домреми на ереси они не смогли. Поэтому перешли к "светским" обвинениям: ношение мужских одежд, участие в боях, ее легкомыслие, суеверие, нарушение заповеди не покидать своих родителей, попытки сбежать из тюрьмы, недоверие к суду церкви и всякое такое.

Я больше не могу говорить.

Мы мрачно чокаемся кружками.

– За Жанну! – тихо говорит Поллишон, сэр Бертран де Пуланжи.

– За нашу Жанну! – добавляет Жан де Новеломон, Жан из Меца.

И я немного завидую им обоим, ведь они увидели ее раньше меня!

Тогда, когда она впервые вошла в замок коменданта Вокулёра Робера де Бодрикура – маленькая деревенская девочка в красной юбке…

– Ясное дело, мсье Робер и все мы, кто тогда доедал жареного кабана в большой гостиной, повеселились от души…

Это говорит Поллишон.

И хроникер уже записывает за ним, сменив затупившееся перо на новое.

Пишет так:

"Представьте себе: заходит в зал хорошенькая юная крестьяночка. Щеки мало чем отличаются от цвета юбки. Свежая и трепетная, как олененок. За ней следует ее дядя, даже приседает от страха, косится на стены, гобеленами увешанные, губами шевелит – наверное, молитву шепчет. Представляется Дюраном Лаксаром, крестьянином, и подталкивает вперед эту юную особу, мол, теперь ее очередь держать речь перед высоким дворянством.

Думаю, такое было для нее впервые: стоять перед мужчинами, да еще аристократами, раздевающими ее глазами.

И говорит эта девица, что у нее великая миссия от Бога – освободить Францию, снять осаду Орлеана, короновать дофина. А для этого нужна ей охранная грамота от коменданта мсье Бодрикура, чтобы она могла поехать в Шинон, к самому королю.

– Я пришла сюда для того, чтобы господин Робер де Бодрикур приказал своим людям отвести меня к королю!

Мы все покатом лежали от смеха.

А мсье Робер подходит к дяде ее и серьезно так говорит:

– Что ж, уважаемый… м-м-м… – как там вас? – господин Лаксаре, спасибо вам большое за развлечение. Времена нынче сложные, невеселые. Но повеселили вы нас вдоволь. Вот что я вам скажу…

И наклоняется к уху Дюрана, глядя на его племянницу, что стоит спокойно, будто не замечает его игривого тона:

– Отведите вы эту девочку в дальний угол и дайте парочку хороших подзатыльников. Большего она не заслуживает. А сюда не суйтесь, потому что в следующий раз и вам перепадет!

Заржали мы все, как жеребцы.

А она – ничего. Будто не слышала.

Спокойно так говорит:

– Не грусти, дядя. Все правильно. Сейчас так и должно быть. А вы, – обращается к Бодрикуру, – только в следующем году мне поверите! Сейчас же прощайте и ждите меня, когда созреете к решению. Бог пока дает мне время.

Поклонилась низко и достойно так, медленно, вышла. Мы и глазом не успели моргнуть.

Поговорили еще о женщинах, вино допили – и забыли об этой странной…

В печали и неутешительных сведениях о том, что с каждым днем сдает Франция свои позиции англичанам, шло время. Чувствовали мы себя, прямо скажем, как мыши, которые трясутся по своим норам, лишь заслышат запах кота.

Откровенно говоря, иногда вспоминал я ту девочку в красной юбке.

Даже не знаю почему.

Думал, что просто хорошенькая она была, поэтому и запомнилась. Да разве мало было вокруг хорошеньких крестьянок?..

А куда та подевалась, что с ней – о том и не ведал…"

А я разузнал, дружище Поллишон, думаю я, Амблевиль Тощий.

Был я лет пять назад на постоялом дворе в Нафшато, где до сих пор заправляет Русс, что означает "рыжая". Правда, сейчас эта бывшая красотка не рыжая, а седая.

Но прозвище это себе оставила, не хочет себя иначе называть!

Ведь под этим именем она известна как хозяйка, что приютила беженцев из Домреми – в том числе семью д’Арк.

Тогда бургундцы разгромили деревню, половина народу была убита, а половина сбежала в Нафшато. Жили, как могли. Плохо.

Разыскал я Русс, ведь все хотел знать о Госпоже моей. Узнал немного: как жили они большими семьями под одной крышей, как Жанна с подругой Ометтой помогали ей на кухне за кров и еду – готовили, посуду мыли. Вечерами долго шептались перед сном, как это любят все шестнадцатилетние девочки.

Но вот что еще сказала мне старая Русс и что запомнил я слово в слово, ведь и сам много думал об этом:

– Нет ничего удивительного в том, что Бог возлагает на кого-то из смертных миссию. Может, он возлагает ее на многих. Даже на каждого из десяти. А может, и на каждого второго! Но слышат Его – единицы. Ведь все слишком заняты собой – своими проблемами и радостями, своими болезнями или здоровьем, добыванием хлеба насущного, сварами или наоборот – находятся в состоянии бесконечных развлечений и веселья. Или просто отчаялись с самого начала своего существования. Таким трудно отрешиться от преходящего, чтобы услышать голос хотя бы самого маленького ангела из свиты Господней. Если бы все могли его слышать – о! – какой бы красивой стала земля!

Я и сам думаю об этом.

О том, что не во тьме мы идем, как говорят нам сильные мира сего, чтобы стали мы еще темнее.

Не во тьме!

Тьму эту создаем мы сами, когда не слышим и не хотим слышать те голоса, и если даже и услышим – не верим. И не обязательно это должны быть "голоса". Ведь "голосом" судьбы и предназначения может быть обычное событие, не божественное, а простое, бытовое. То, что укажет тебе путь. Как когда-то указал нашему отряда путь в степи простой крестьянин, которому Жанна подарила свой зеленый кафтан.

Я не могу поделиться этими мыслями с товарищами, особенно в присутствии хроникера. Бог знает, кто он такой. Это сегодня нас всех пьянит справедливость церковного вердикта, а что будет завтра – неизвестно…

И поэтому я молчу, прислушиваясь к голосу Жана из Меца:

– Я поверил ей сразу! Как только она сказала: "Неужели вы считаете, что мне лучше идти с мужчинами в поход, чем сидеть рядом со своей матушкой и прясть шерсть?"

– Но это было ровно через год после первого визита! – уточняет Поллишон.

– Какая разница! – упрямо бормочет Жан. – Поверил я ей сразу!

– Ага… – хмельным голосом с издевкой говорит Поллишон, – и тогда, когда ее в Вокулёре во второй раз выставили за порог?

– Заткнись! – кричит Жан. – Я тайком ходил на тот двор, где она поселилась в ожидании ответа коменданта, – к каретнику Анри Ле Руайе и его жене Катрин. Своими глазами видел, как стекался туда обездоленный и обессиленный народ, видя в ней свое спасение, собственными ушами слышал, как обращалась она ко всем, кто нуждался в добром слове.

Назад Дальше