Да, господа рыцари, думаю я, Амблевиль Тощий, но ее выставили из комендантских палат и во второй раз. А она пришла и в третий, повторив все, что говорила два предыдущих раза:
– Сейчас мне необходимо предстать перед королем нашим в первой половине поста! Пусть я даже сотру ноги до колен – знайте, никто: ни король, ни герцог, ни дочь шотландского короля, ни кто-либо другой не сможет спасти французское королевство, кроме меня! Я должна идти! И я сделаю это, потому что так нужно Господу!
И на этот раз никто не смеялся.
Ведь слишком тяжелым было наше положение в Орлеане.
За соломинку пришлось хвататься! Все большую территорию страны захватывала бургундская шайка, расползалась по ней, как чума, устанавливала свои грабительские порядки, убивала любого, кто говорил на языке своих родителей, насаждала страх, культивировала жестокость, продажность судов и церковников, уныние, умножала бедность, сеяла смерть…
– И тогда я склонил перед ней колени и голову и сказал: "Когда ты хочешь выступить в Шинон?" Пообещал сопровождать ее повсюду – всегда. И не отступился от своего слова! – сказал Жан из Меца.
– Я – тоже! – пробормотал Поллишон, стукнув кружкой по столу.
И Жан примирительно похлопал его по плечу:
– Конечно, брат, и ты…
Там, в Шиноне, я Амблевиль Тощий, королевский герольд, увидел ее и двух рыцарей впервые.
Когда она в сопровождении четырех мужчин, среди которых были эти славные рыцари и два ее брата, вошла в зал, я стоял за спинами знати и слышал, как пренебрежительно переговаривались они между собой, обсуждая ее фигуру и скромный наряд, называя гостю сумасшедшей деревенщиной.
Но я видел и другое: ее спокойное, улыбающееся лицо, излучающее уверенность, будто она всегда находилась в окружении высокопоставленных лицемеров и знала им цену.
Они собрались потешиться над ней. И наш некоронованный король Карл, этот испуганный мальчишка, поддержал их игру, спрятавшись за спинами вельмож.
Видеть это было невыносимо, и я уже хотел выйти из зала, ведь не терпел издевательства над простолюдинами и не считал нужным участвовать в королевских развлечениях, которые стали чуть ли не единственным спасением от страха и отчаяния, царивших в Шинонском замке. Но остановился на пороге: она, обведя взглядом почтенное общество, упала на колени перед Карлом, который скрывался в толпе придворных!
Вот тогда я и поверил ей всем сердцем. Да и мало кто мог не поверить, зная ее лично…
Когда приказали мне выступать вместе с ними, такую благодать почувствовал!
Быть ее голосом – разве это не счастье? Я до сих пор по памяти могу воспроизвести любое из ее обращений.
И что это было за чудо, когда говорил я ее устами! Сам себе мудрее казался, будто мои это слова были.
И ни один из вражеских наместников, к которым через меня, герольда Амблевиля, обращалась Жанна, не трогал меня, будто я и сам был посланником Неба:
"Король Англии и вы, герцог Бедфорд, называющий себя регентом Королевства Франции, вы, Гийом де Пуль, Жан, сир де Талбо, и вы, Тома, сир де Скаль, именующий себя наместником упомянутого герцога Бедфорда, внемлите рассудку, прислушайтесь к Царю Небесному. Отдайте Деве, посланной сюда Богом, Царем Небесным, ключи от всех добрых городов, которые вы захватили, разрушили во Франции. Она готова заключить мир, если вы признаете ее правоту, лишь бы вы вернули Францию и заплатили за то, что она была в вашей власти. И заклинаю вас именем Божьим, всех вас, лучники, солдаты, знатные люди и другие, кто находится пред городом Орлеаном: убирайтесь в вашу страну. А если вы этого не сделаете, ждите известий от Девы, которая скоро придет к вам, к великому для вас сожалению, и нанесет вам большой ущерб. Король Англии, если вы так не сделаете, то я, став во главе армии, где бы я ни настигла ваших людей во Франции, заставлю их уйти, хотят они того или нет!"
Я произносил эти слова в кругу врагов наших и собственными глазами видел на их лицах сначала недоумение, удивление и улыбку, а затем, клянусь! – страх.
Один за другим сдавали Деве свои ключи порабощенные города.
Как и обещала, она короновала своего дофина в Реймсе. А ее присутствие во главе войска превратило толпу сломленных трусов в сильную армию.
Она излучала уверенность в победе, как солнце. И каждым своим лучиком проникала в сердце любого, кто шел за ней в атаку.
Духом Франции была та девчонка, скажу я вам.
И ранена она была – стрелой в шею, и испугана видом крови, и месила вместе с нами грязь военных дорог, спала в палатке в дождь, в снег, всегда скакала на коне впереди со своим знаменем в руках. То знамя ценила больше меча. И, клянусь, не убила ни души!
– Что ты ценишь больше всего, Жанна, – спрашивал ее Кошон, – знамя или меч?
И она отвечала, что, когда ее войско нападало на врагов, она всегда держала в руках свое знамя – для того, чтобы никого не убивать.
Я помню то знамя, что всегда развевалось впереди войска, сделанное по заказу самой Жанны таким, каким она его видела: на нем два ангела подавали Отцу Небесному лилии. И не было знамени лучше и благороднее этого!
А меч она держала в ножнах из бычьей кожи – он был старый и ржавый, ведь нашли его – по ее предвидению! – под слоем земли в церкви Сент-Катрин-де-Фьербуа. И, как говорили, принадлежал он самому Карлу Великому. Когда мастера предложили наточить его, Жанна отказалась, сказав, что берет его не для убийств, а как символ былой славы и будущих побед.
Входила она в каждый освобожденный город, как Христос, – цветами ее осыпали, детей к ней подносили, просили благословения…
– А теперь скажите мне, славные господа-рыцари Жан де Новеломон, Бертран де Пуланжи, скажите и вы, добрый синьор венецианец, скажите за этими кружками вина, что подносит нам эта красивая женщина… – нарушаю молчание я, – скажите теперь, в этот замечательный день, когда мы отмечаем праведный вердикт нового суда и очередную победу Матери нашей, Девы, скажите: могли ли сильные мира сего стерпеть такую победу простой крестьянки? Не был ли тот ее арест обычным сговором?
Впервые произношу я то, что не дает покоя моей душе все эти двадцать пять лет.
Я не нуждаюсь в ответе, не хочу подвергать опасности своих боевых друзей, но знаю точно: они тоже думали об этом.
Произнеся то, что давно мучило меня, я выхожу по малой нужде, чтобы не слышать их ответа или их молчания.
Я уверен (не будь я королевским герольдом!), что инициаторами заговора был сам король, на голову которого положила она отвоеванную корону, и архиепископ Реймский, монсеньор Реньо де Шартр! Иначе почему закрылись перед ней ворота радушного Компьена, когда она хотела укрыться за ними?
И душит меня неописуемый и незабываемый стыд, когда все мы, ее рыцари, успели проскочить под те ворота, как хитрые лисы. И только из-за стен наблюдали, как схватили Госпожу нашу проклятые бургундцы. Прекрасно помню, как ты, Поллишон, грыз свой окровавленный кулак, а ты, Жан из Меца, рыдал, как ребенок! А я, герольд Амблевиль Тощий, бился о железную решетку тех ворот, пока вы, дорогие мои друзья, не оттащили меня от нее, ведь лоб мой был разбит в кровь…
Теперь сидим мы здесь, в таверне "Синий конь", и радуемся праведному правосудию.
А у меня жжет, жжет в груди…
И куча вопросов крутится в мозгу. Почему не мы, ее друзья, почему не святая церковь, а лишь ее мать осмелилась выступить с просьбой о реабилитации своего дитяти? Ведь разве не есть это делом государственным?
Если наш король уверовал в то, что Жанна – посланник Неба, почему не защитил, когда ее обвинили в ереси и пособничестве дьяволу? Почему не выкупил ее так же, как это сделали англичане, заплатив бургундцам за Деву десять тысяч ливров – неужели у знаменитого Карла, которому она подарила французский престол, не нашлось в казне хотя бы на один ливр больше?
Почему сейчас на скамье подсудимых не было ни одного обвиняемого в содеянном преступлении – сожжении невинной души?
А те, кто принимали участие в том позорном процессе, кто трепетал от каждого слова Бовеского епископа, теперь выступили в первых рядах поборников справедливости? Не заслуживают ли наказания и они, эти смиренные доминиканцы Мартин Ладвеню и Изамбар де Ля Пьер? И все остальные, кто теперь поет Деве свою лживую осанну!
Нет, не могу я быть доволен этой победой!
Однажды моя Госпожа так и сказала мне: "Ни одна победа не оставит тебя довольным, друг!" И я спросил: "Почему ты так считаешь, Жанна?" И она улыбнулась: "Любая победа сначала рождается внутри. Вот и твоя должна быть прежде всего над собой!"
О да, я был дерзким и слишком молодым. И так мало знал!
А каждое произнесенное через меня слово – ЕЕ слово! – казалось мне собственным.
Потеряв это слово, я остался пустым, как флейта, на которой никто больше не играет.
И только тогда понял суть сказанного ею: я должен наполнить свою душу тем же добром, той же верой, той же смелостью, порядочностью, терпением и любовью, которые должны быть внутри каждого человека.
А я дерзко полагал, что все это уже есть во мне – из-за того, что проговаривал ее слова!
О, как мало всего этого оказалось во мне после ее смерти!
И как мало всего этого оказалось в других душах!
Не знаю, повторится ли когда-нибудь и где-нибудь эта история, чтобы юная девушка из безвестной деревушки стала во главе огромной армии и в ее распоряжении были особы королевской крови, седовласые полководцы, суровые воины. А если когда-то и произойдет так, то не повторится ли и история страшной и неправедной измены? А потом – и история не менее ханжеского правосудия, когда будет уже поздно?
Мне трудно думать обо всем этом. Если бы можно было спросить ее саму, я уверен, она, как всегда, дала бы короткий и точный ответ.
Я возвожу глаза к небу и спрашиваю: "Что дальше, Жанна? Кто поможет нам выйти из тьмы?"
И слышу ее голос, слышу то, что сказала она мне двадцать пять лет назад:
– Бог помогает тому, кто помогает себе сам.
Только сейчас я точно понимаю ее слова!
Если мы, все те, кто шел за ней тогда, кто верил ей – каждый из нас возьмет за руку хотя бы одного отчаявшегося – рано или поздно мы снова соберемся в армию. И воевать нам придется долго, ведь не мечом будем мы прокладывать путь к свету, а собственной душой, которая – бессмертна.
…Когда я вернулся к обществу, Марион уже убирала за нами стол.
Последний день следствия в реабилитационном деле Девы Орлеанской, названной при рождении Жанной из деревни Домреми, подходил к концу.
Я должен был завершить беседу с хроникером и поэтому сказал напоследок:
– Так бывает всегда: кто-то живет рядом с тобой – на первый взгляд, такой же, как и ты. Две руки, две ноги, голова… Вы общаетесь. Иногда он кажется тебе лучше других, лучше тебя самого. Лучше – но не более того! Ведь вас обоих судьба вертит в одной плоскости, совсем рядом друг от друга. Но с его уходом ты начинаешь вспоминать его слова, его поступки, его поведение, манеры, улыбку – и неожиданно осознаешь, что означало это "лучше": особый! Не такой, как все. Выдающийся. Поцелованный Богом. Тот, кто согревал и освещал всю твою жизнь, у кого ты бессознательно учился быть человеком. Хотя все казалось слишком простым: разве трудно подарить нищему свой кафтан, разве сложно поздороваться с прохожим, который улыбается тебе, поговорить со стариками, утешить ребенка, утешить друга? Но если это так просто, почему ты сам не делал этого? Почему ждал этих действий от другого – "лучшего, чем ты"? Такая она была, эта Жанна из Домреми. Я знаю, наступят и другие времена. Но не уверен, что этот печальный урок пойдет на пользу человечеству. Мы пока темные душой. Мы пока не умеем любить и верить. А если умеем, то это касается только того, что мы называем "своим" – того, что не выходит за рамки собственных желаний и страстей. За рамки нашего личного подворья. Так и запишите в свой свиток, дорогой синьор…
Венецианец раскланивается, подзывает Марион, велит после его ухода налить "славному обществу" еще по кружке.
Мы остаемся одни.
Таверна уже пуста.
Нам больше не о чем говорить.
И тогда, хорошенько прочистив горло хриплым кашлем, Поллишон произносит:
– Ты, Амблевиль, по кличке Тощий, сказал, что мы ничего не сделали для нашей Жанны…
– Да, – добавляет Жан из Меца. – Ты бросил нам страшное обвинение, которое мы все же должны принять из твоих праведных уст…
– Но ты должен помнить и о том, чего мы не скажем никому, – говорит Поллишон.
– Никому, кроме тебя, поборник справедливости, – добавляет Жан.
И Поллишон шепчет мне в правое ухо:
– А как ты думаешь, дружище, кто помог преподобному судье канонику Жану Эстиве утонуть в болоте на третий день после ее казни?
А Жан из Меца шепчет в левое:
– А кто отправил в лучшие миры бакалавра теологии, славного приора доминиканского монастыря Сен-Жак, наместника инквизитора Франции в Руанском диоцезе Жана Леметра?
– Но до Кошона мы добрались слишком поздно… – вздыхает Поллишон.
– Жаль… – вздыхает Жан.
Я низко склоняю голову и искоса смотрю: не слышит ли нас прелестная Марион и тот подозрительный пьянчужка, что спит за соседним столом.
Ведь я тоже должен сообщить своим боевым товарищам кое-что.
Я говорю так:
– А как вы думаете, кто был тем цирюльником, в кресле которого погиб насильственной смертью Пьер Кошон, епископ Бове, епископ Лизье, магистр искусств, лиценциат канонического права, доверенное лицо бургундского герцога Филиппа Доброго и председатель руанского процесса над Жанной д’Арк?..