- Вот что… - сказал он. И командиры, молодые ребята, еще ни разу не вкусившие боя, и повоевавшие мужики смотрели на него со вниманием. - Обстановка у вас на глазах, - сказал Каромцев и помолчал. - Соберите у коммунистов партийные билеты. - Он ничего больше не прибавил, кликнул Петруху и спросил у него, далеко ли запрятана шкатулка (в ней хранились копии донесений, приказов, плакаты на случай, если без промедления надо вывесить). Затем пошел вместе с Петрухой к саням. Из вороха соломы Петруха извлек шкатулку.
- Сейчас командиры принесут тебе партбилеты. Схоронишь получше. Лошадь… - Каромцев поглядел на коня, на сидевшего в санях мальчишку в полушубке, на Хемета, стоявшего рядом. - Лошадь возьмешь у Снежкова. И если… так придется, гони на станцию, доложишь в штаб кавполка… Он должен прибыть туда…
Командиры тем временем принесли билеты, и Петруха, положив их в шкатулку, закрыв и перевязав ее ремешком, пошел к саням Снежкова. Каромцев подозвал Хемета.
- Обоз мы расположим на опушке, у березняка, - сказал он без вопросительных интонаций, но надеясь все-таки услышать мнение Хемета.
- Верно будет.
- А ты - за старшего, - сказал Каромцев. - Будешь здесь за старшего, - повторил он. - Без паники чтоб!..
Не оглядываясь больше на Хемета, на сани, отъезжающие к опушке, Каромцев направился к отряду. Он глянул на село, на его пустые улочки и велел бойцам рассыпаться в цепь. Бойцы Снежкова, пригибаясь, побежали в сторону села. Из окопов, видел Каромцев, высовывались головы, окруженные широкими воротниками тулупов. Бойцы бежали все шустрее и кричали что-то. Но произошла заминка, когда, казалось, бойцам оставалось уже приступом брать окопы. Они остановились, а мятежники усилили стрельбу.
Вернулся Снежков, задыхаясь от бега.
- Стервы!.. Разбросали бороны зубьями вверх и присыпали снегом, стервы… Есть раненые, пошлите подводу!.. - И сам опять побежал туда, к цепям, где множились звуки выстрелов и падали бойцы - то ли скошенные пулями, то ли залегающие в рытвины, чтобы ловчее скрыться и стрелять.
Двое бойцов поехали на санях и вскоре привезли два трупа и двух раненых, затем поехали опять.
Каромцев посадил на сани с пристроенным сзади пулеметом бойца вместо возчика, сам приник к пулемету и велел скакать вперед, но не прямо к цепям, а во фланг. Там боец осадил скоком несущуюся лошадь, развернулся. Стук пулемета полетел в белые валы, как бы соединяя в одно, дисциплинируя беспорядочную винтовочную трескотню. Постреляв на одном участке, Каромцев бросался на другой, на третий, и только напряжением воли он сдержал себя и вернулся в тыл, понимая, как неравны силы, и что, если отряд даже и одолеет окопы и ворвется в село, там на площади кавалеристы изрубят бойцов. Но ведь и мятежники не спешили выезжать из села - может, они полагают, что за отрядом идет помощь (слухи о кавалеристах из губцентра не могли их миновать), или все-таки хотят заманить в село, на площадь, где можно будет разгуляться казачкам?
Он видел, что бойцы продрогли. А бандиты - в тулупах да еще защищены снежными валами. Он не знал, сколько времени все это протянется, но до темноты хотел удержать напряжение, чтобы потом, под покровом ночи, отступить в березняк, собраться кучно и отстреливаться, если противник станет наступать. Кавалеристы не больно-то попрут по сугробам и чащобам. А к тому времени, может, и помощь подоспеет.
Он вздрогнул. Тяжело, гулко прогрохотал выстрел, и минутой позже - еще не замерли звуки первого выстрела - громыхнул второй. Вот чего не предвидел и не мог предвидеть Каромцев - что они станут стрелять из трехдюймовых орудий. Но это было не страшно, отряд мог отступить в недосягаемое место, а конные бандиты опять же не попрут по сугробам.
А трехдюймовки стреляли. Снаряды пролетали далеко над бойцами, лежащими в цепи, и над тем местом, где стоял Каромцев - возле шалашика, наскоро сооруженного для раненых. Он глянул назад и обмер: бандиты обстреливали обоз, надеясь отрезать отряд от возчиков. И снаряды ложились то справа, то слева, то не долетая, то перелетая, но все неуклонней нашаривая ту смертную точку, в которую они потом будут бить не переставая. Но еще можно было отвести обоз подальше, и он вспрыгнул на коня и погнал к обозу. Если бы чуть раньше, чуть раньше! Он видел, как возчики кнутуют коней и выскакивают на дорогу.
- Стой! - закричал он, вылетая на дорогу. - Стой!..
Возчики приостановили лошадей.
- Не пускать! - велел он подбежавшим бойцам. - Стреляй - кто тронет коней!
Но снаряды рвались над головой, и несколько коней упало и дрыгалось в постромках, испуская дух. Возчики панически напирали на бойцов, а те кричали и палили в воздух. Объезжая их, возчики по целине выбирались на дорогу и, нахлестывая коней, уносились прочь.
- Сволочи! Трусы!.. - Каромцев пристрелил одну за другой две лошади. Курок бесплодно щелкнул. Каромцев отбросил револьвер и выдернул из рук бойца карабин. Но стрелять было поздно, бесполезно: на опушке, у самой чащи, на прежнем месте, стояла только одна упряжка, и в санях сидел Хемет.
- Хемет! - крикнул Каромцев и двинулся туда, волоча карабин и повторяя уже без крика, тупо и укоризненно: - Хемет… Хемет!.. Обоза нет, нет коней. Восемь возов патронов - их нет…
Хемет сидел не шевелясь, и мальчишка тоже не шевелился. И Каромцев увидел, глянув пристальней, что парнишка сидит, как и сидел, спиной навалившись на передок саней, но голова у него откинута набок и на щеках - как бы замерший румянец.
- Товарищ комиссар, товарищ комиссар!.. - теребил Каромцева за рукав Петруха, и он встрепенулся, глянул назад.
Бойцы отступали. Отдельные конники уже выскакивали из села и устремлялись к ним, высоко размахивая клинками.
- Вот шкатулка, - услышал он и, увлекая с собой Петруху, побежал к Бегунцу, выхватил тесак, обрезал поводья и, толкнув Петруху в сани, крикнул: - Гони!..
Конь крупным галопом сперва по целине, затем по дороге пустился прочь…
Хемет слышал: кто-то теребит его за рукав и чей-то голос, полный отчаяния и скорби, зовет его куда-то. И по мере того как его звали и теребили, он помаленьку стал приходить в себя. Сперва он почувствовал запах, присущий только коням, - пота, свежего навоза, сыромятной кожи, затем ощутил легкое содрогание земли, позванивание сбруи - и тогда, вяло поведя взглядом, увидел встречную колонну всадников в шлемах, в полушубках, перехваченных вокруг пояса и наискось через плечо ремнями, с винтовками за спиной и шашками, побалтывающимися на боку. И когда хвост колонны миновал повозку, Хемет обратился к Петрухе, отчаянному, осунувшемуся, и понял, что это парнишка теребит его и зовет куда-то.
- Едем же, Хемет. Ведь закоченеешь! - сказал он опять, но Хемет ничего не ответил и двинул лошадь знакомой дорогой в сторону Маленького Города.
Сын по-прежнему лежал спиной к передку саней, только сполз немного, будто бы устроился поудобней, голова его была запрокинута назад и набок, и то выражение ликования, которое не сходило с его лица во время боя, так и осталось, но тогда он словно не замечал присутствия отца, а теперь будто все ликование, всю радость обращал к отцу. И краска все не меркла на его лице.
Они ехали очень медленно, шагом совершенно пустой среди белого поля дорогой. И не было в Хемете того чувства дороги, которое всегда жило в нем, оно исчезло тогда, когда он увидел уходящие глаза мальчонки.
10
Через несколько дней Каромцев увидел в окно, как подъехал на лошади Хемет, привязал ее на обычном месте и направился к крыльцу.
Он вошел без стука, стал у двери, стащил с головы шапку и, поправив на макушке тюбетейку, сказал:
- Здравствуй, Михайла.
Каромцев пошел к нему, прикачивая левой рукой правую, толсто спеленатую бинтами.
- Здравствуй, - сказал он. - Я ждал тебя.
На лице Хемета отразилось спокойное удовлетворение.
- Я ждал тебя, - смущенно повторил Каромцев и слишком поспешно стал доставать планшет, а из планшета - сложенную вчетверо бумагу. - Я вот бумагу тебе написал. Все как положено, печать стоит…
- Какая бумага? - спросил Хемет.
- Что ты… участвовал в бою. В общем, если тебя, может быть, спросят…
- Кому я ее покажу, бумагу? - спросил Хемет, и в его голосе не было ни обиды, ни удивления, а только непонимание: кому надо показывать бумагу и кому это может прийти в голову спросить у него бумагу? Наконец что-то ему стало как будто понятно.
Он сказал:
- Разве ты забудешь?
- Не забуду, Хемет, - с чувством сказал Каромцев и, подойдя к нему, тронул его плечо.
- А бумагу все же возьми, - добавил Каромцев голосом уже обычным - и добрым, и властным.
Хемет взял, постоял с минуту, не глядя ни на бумагу, ни на комиссара, а глядя в окно, за которым играло яркое, безмятежное сияние на снегах, потом извлек из кармана кисет и, развязав его, сунул туда бумагу и, опять завязав, положил в карман.
- Теперь я пойду, - сказал он.
Каромцев сказал:
- Ездить мне пока нельзя, а тебе еще придется…
- Теперь я пойду, - повторил Хемет и надел шапку, завязав у горла наушники. - Выздоравливай, - сказал он.
Вечером в испанском доме
1
- Идем, - сказал я собаке. - Кого нам бояться?
И никто из гостей, шастающих по задворью, даже не взглянул на нас, и сквозь чащу картофельной ботвы проломились мы к лазу в заборе. Лаз был укромен и мал: пролезет ли собака? Длинно вытягиваясь, она проскользнула, а там и я пролез - и потрусили рядышком по твердо прибитой коричневой дорожке кривого переулка.
Это была рослая серая овчарка с вогнутой, как седло, широкой хребтиной. Два дня назад привел ее во двор дядя Харис, будущий, или теперь уже настоящий, муж тети Марвы, сидящий сейчас в нижнем этаже нашего большого дома, где совсем ведь недавно ладно и мирно жили тетя Марва, бабушка Бедер и Амина. Они там посиживают, едят и пьют, лишь бабушка Бедер и две-три старушки-помощницы ходят взад и вперед - от очагов с угощением, от клети, где находится наш погреб и где в углу, в желтой сухой соломе, нежатся кошки моей матери, - старухи носят плов и блины в прохладные сумеречные комнаты, где сидит и сидит дядя Харис и сидит, наверно, терпеливо радуясь, мать Амины.
Амина, я подозревал, стеснялась этой свадьбы. С самого утра мы не обмолвились ни единым словом. Не позвала меня, вредная, а с д и к а р и к а м и, сыновьями дяди Хариса, пристроилась на бревнах забора и рассказывает им разные небылицы.
…Очутившись в переулке, я подивился, как быстро затих позади свадебный шумок. Но и во дворе он жужжал осторожно и вроде хитровато, как будто веселью грозило появление милиционера или муллы. Мулла, впрочем, придет завтра или в какой-нибудь другой день, когда тетя Марва и ее муж будут на работе и так и не узнают, что тот приходил освящать молитвой их союз.
- Быстрей, быстрей, - сказал я собаке, и скоро мы очутились на речке, вброд вышли на островок, и густые высокие талы надежно укрыли меня и собаку от всех на свете глаз.
Ничком я лег на песок, тут же и собака легла, задев меня своим грузным туловом.
То, что никто не заметил нашего исчезновения, было мне теперь обидно, но возвращаться не хотелось. Свадьба, когда она только-только затевалась, мне нравилась. Я как бы примеривал это событие на себя, на маму, на всю мою последующую жизнь. Но только примерял - уж моя-то мама, я знал твердо, никогда замуж не выйдет, хотя дедушка время от времени и говорит: "Дочка, ведь даже птицы живут парами". Моей маме, знавшей сердечные тайны своей подруги, тоже нравилась свадьба, и она от души хлопотала в предсвадебной суматохе. Эта роль, думал я кощунственно, хоть немного помогает маме в ее стойкости и хоть немного красит ее вдовью судьбу.
Как оживленно, почти упоенно рассказывала она бабушке: "Когда Харис познакомился с Марвой, его спросили: понравилась ли? И, знаешь что он ответил: "Без-ус-ловно!" Но я встретила на улице Ахтема… бедный, он плачет, он так любит Марву. Я говорю: "Ахтем, она пожалела его детей, ты ведь знаешь, какое доброе сердце у Марвы!.."
Моя бабушка, вот уже четыре года не встающая с постели, слушала маму с обидчивым выражением лица и едва заметно прикачивала головой. "Однако этот ваш Харис не зашел ко мне. Ахтем, бывало, обязательно зайдет и спросит: как здоровье, бабушка? А что, у этого Хариса двое мальчишек? И он, говоришь, поколачивает их? Ну да, шалить не будут. А то, смотри, все яблони пообломают".
Вот и сейчас, наверное, посидев как на иголках среди гостей, мама взбежала к бабушке и с пятого на десятое, рассказывает ей о свадьбе, как бы машинально выходит в соседнюю комнату, задернув за собой шторы, и оттуда говорит не переставая, в то время как руки ее воровато открывают комод и вынимают пудреницу, - и она поспешно пудрит лицо, только легонько, только чуть-чуть, чтобы бабушка не усмотрела следов пудры на ее лице.
Нет, не хотелось мне возвращаться домой, не хотелось быть свидетелем свадьбы, этого, как мне казалось, нарочитого, неискреннего действия, главным лицом в котором была добрая тетя Марва, терпеливо сносящая всю эту кутерьму. Но больше всего не хотелось мне видеть Амину с дикариками, лупоглазыми, смрадно сопящими ей прямо в уши. У дикариков в носу полипы, и тяжкое дыхание делает их лица глупыми и несчастными. А вот Амина сидит и терпит их, рассказывает им сказки. "Я и моя мама жалеем и любим этих мальчиков". Можно, конечно, и пожалеть, но любить их, по-моему, невозможно.
Воздух нагревался и застаивался в зарослях, звенела и кусалась мошкара, моя собака запаленно дышала, вывалив наружу алый трепещущий язык.
- Ну, - сказал я, - кого нам бояться? Идем.
И вот куда мы пошли - на улицу Красных гвардейцев. Эта улица проходила параллельно нашей, Набережной, ходу до нее был всего квартал, но что это была за улица! Здесь пышно зеленел и цвел сквер с обелиском среди кленов, акаций и сирени, среди ухоженных клумб с астрами и флоксами - обелиск в память о красногвардейцах, прогнавших из города дутовских казаков. Теперешние клены и акации они сажали вместе с горожанами буквально на следующий день по взятии города - была весна, а город был гол и пылен. Потом сквер перешел на попечение комсомольцев-студентов; водил их сюда на субботники мой отец, в ту пору еще парень в юнгштурмовке. Мать показывала мне карагач, который они посадили тогда с отцом.
Напротив сквера стоял двухэтажный каменный дом, в котором жили военные с семьями, и рядом тоже двухэтажный каменный, который называли то испанским, то учительским: в нем еще с довоенных пор жили учителя. Но предназначался он для семей испанских эмигрантов. Однако испанцы в наш город так и не приехали, так что, наверно, по этой причине не стали достраивать второй предназначенный тоже для них дом. В нем был поднят только один этаж, работы приостановились, а там война, словом, до него и сейчас ни у кого не доходили руки. Вот его-то мы называли испанским, отнюдь не тот, учительский, который не представлял для нас никакого интереса. А этот был прибежищем мальчишек, ш т а б о м, когда затевались уличные драки, а в обычные дни мы забирались в него посидеть, поговорить и послушать разные истории, мальчики постарше назначали там по вечерам свидания. У меня были две главные мечты: заиметь в з р о с л ы й велосипед и назначить Амине свидание в испанском доме.
Так вот, я и моя собака пошли на улицу Красных гвардейцев и тут же у ворот увидели Тамарку, дочку летчика.
- А-а, - сказал я запросто, - здравствуй!
- Здравствуй, - ответила Тамарка. Это была рослая, крепкая девчонка с маленькими крапчатыми глазками и похожим на куриную гузку носом.
Мы постояли друг против друга молча.
- Как зовут твою собаку? - спросила наконец Тамарка.
- Пион.
- Врешь. Овчаркам не дают такие клички. Джек или Джульбарс.
- А мою зовут Пион. Я ее люблю, - добавил я, чувствуя, что краснею.
- Конечно, собак любят.
- Я ей говорю: "Я тебя так люблю, хочешь, я буду твоей собакой?"
Тамарка фыркнула.
- Тамарка, - сказал я очень тихо, - ты… белый ангел.
Она хихикнула и завертела плечами, так это ей понравилось. Белым ангелом называл одну добрую девочку мальчик-негритенок из книжки, которую я недавно прочитал.
- А вон идет твоя бабушка, - сказала Тамарка.
Действительно, шла бабушка и озирала улицу, выглядывая меня или, может быть, Галейку. Бедная, она не находила покоя, когда мы исчезали со двора. И вот она шла, такая шикарная в своих одеждах, чутко отзывающихся на каждый ее шаг, - в длинном переливающемся платье из муслина, пестрых шальварах, мельтешащих над остроносыми, из желтой кожи, чувяками. И платок, нет, плат, натянувшийся на ее высоком лбу и завязанный концами на затылке, колышется по всей спине. И браслеты на запястьях, и кольца!..
- Да, это моя бабушка, - сказал я с гордостью.
Тамарка опять хихикнула. Нет, она не разделяла моего восторга, и это было моим давним мучением: я нравился Тамарке, но моей бабушки и моих чувств, связанных с нею, она не могла понять. Ей все это было чуждо - и только смешно. И мой восторг в конце концов оборачивался стыдом, сперва стыдом за Тамарку, вообще за ребят, не понимающих этого, а потом стыдом за бабушку и за себя, будто и вправду тут было что-то смешное и постыдное.
- Белый ангел, белый ангел, - пробормотал я с укором и растерянностью, и, как всегда, захотелось мне побежать к бабушке и подсунуть голову под ее мягкую прохладную ладонь.
И я побежал.
- Бабушка, я здесь! - крикнул я через дорогу.
- Стой, стой, - замахала она рукою. - Вон машина идет.
Но никакой машины не было, и я перебежал через дорогу. Я уткнулся лицом в кипящие прохладой складки ее муслинового платья и почувствовал, как легко и прозрачно у меня на душе.
- Бабушка, милая, идем, почитаю тебе сказку.
- Я очень люблю, когда ты читаешь, - сказала бабушка.
- Ну, - сказал я, - кого нам бояться! Идем.
Собака задышала чаще, и мне почудилось, что и она боится, как бы ее не погнали со двора. Небось и в эту минуту бабушка канючит из своих перин: "Асма, собаку все еще не увели? Ах, уведите же ее поскорей, пока она не покусала ребят! Асма, Асма…" - и мама забегает в ее комнату и в который раз клянется, что собаку немедленно уведут со двора, вот только Харис найдет ей хорошего хозяина.
Нет, конечно, не ходили мы на улицу Красных гвардейцев. И с Тамаркой я так и не разговаривал - ни разу еще! - и бабушка моя вот уже четыре года не встает с постели, постоянно взывая: "Ди-на, Га-лей, На-би, куда же вы запропастились? Асма, ты почему не следишь за детьми?" Меня она требовала чаще других, и, когда я оказывался возле нее, бабушка не выпускала моей руки, успокаивалась, веселела и не беспокоила маму. Уж доподлинно - в эти минуты я не тонул в реке, не падал с крыши, не попадал под колеса грузовика.