- Ну, папаша, если наградил меня бог у тебя тифом, буду только рад. Лучше уж помереть, чем этак-то мучиться и со своими воевать.
- Оборони тебя бог от тифа, - ответил ему Федор Михайлович и снова на ухо повторил ему: - А ты лучше того...
Был уже февраль, а Ганьку все еще не пускали на улицу. Целыми днями валялся он на кровати или сидел у окна и читал "Закон божий" - единственную в доме книгу.
Однажды утром, когда в деревне не было ни красных, ни белых, мать выглянула в окно, испуганно вскрикнула:
- Ой, снова кого-то несет нелегкая! Уж не семеновцы ли? Спрячься, Ганя, от греха на печку.
Ганька в один момент очутился на печке и задернул за собой старенькую ситцевую занавеску. Выглядывая из-за нее, он увидел, как вошел в кухню толстый человек в оранжевом полушубке, с красной лентой на сизой папахе. Он был вооружен шашкой, маузером и парой гранат-лимонок. Тетка встретила его сердитым окриком:
- Нельзя к нам, служивый, нельзя. У нас девки от заразной хворости пластом лежат.
- Ничего, ничего, хозяйка. Мне можно. Я сам фельдшер. Меня любая болезнь боится, как черт ладана.
Голос его показался Гальке знакомым. Он раздвинул пошире занавеску и уставился в широкую спину вошедшего, пытаясь узнать его.
- С добрым утром, хозяева! - громко и непринужденно поздоровался фельдшер, снимая с головы папаху. Ганька сразу узнал его по крутой бритой голове с шишкою на затылке. Это оказался Бянкин, похудевший и ставший словно выше ростом. Посмеиваясь, объяснил он женщинам, зачем пожаловал к ним:
- Ищу я одного молодого человека. Он, по слухам, у вас находится. Где он прячется?
Ганька хотел немедленно откликнуться, но, увидев, как испугались мать и тетка, решил подождать и посмотреть, что будет дальше. "Перепугались! Нагнал на них Бянкин холоду. Интересно, что они заливать начнут?" - думал он, забавляясь неожиданным приключением.
Мать и тетка в один голос заявили, что никакого молодого человека у них нет и не было.
- Как так нет? - удивился Бянкин. - Я точно знаю, что он проживает в этом доме... Да вы не бойтесь, бабоньки, не бойтесь. Ничего плохого я вашему молодцу не сделаю. Фамилия моя Бянкин, а фельдшер я партизанский. Василий Андреевич Улыбин поручил мне разыскать своего племянника, который меня хорошо знает. Мы с ним вместе и страху и горя в прошлом году хлебнули. Надо мне его обязательно повидать и помочь, если нужно. Нечего ему здесь хворать, когда надо белых бить.
- Здесь я, Николай Григорьевич! - закричал тогда Ганька и спрыгнул с печки на лежанку, а с лежанки на пол.
- Ага! Отыскался след Тараса! - рявкнул Бянкин, подхватил его на руки и принялся целовать. На Ганьку пахнуло от него морозной свежестью, табаком и лекарствами. Родным и близким показался он ему в эту минуту.
- Да ты, товарищок, совсем молодцом выглядишь! - шумел и радовался Бянкин. - Выходит, соврали, что ты на ладан дышишь? Ты же здоров, как сорок тысяч братьев!.. Большущий тебе поклон от Василия Андреевича, от товарища Нагорного и Гошки Пляскина. А где твоя мать?
Ганька показал, и Бянкин стремительно ринулся к ней:
- Здравствуйте, уважаемая Авдотья Михайловна! Рад познакомиться с матерью братьев Улыбиных. Вашего старшего сына я тоже отлично знаю. Мы с ним вместе воевали в восемнадцатом, вместе скрывались в Курунзулайской Лесной коммуне, вместе подымали восстание в прошлом году. Поклонов от него я вам не привез. Но знаю, что он жив и здоров. Недавно было объявлено приказом по армии, что он назначен командиром партизанского полка в конном корпусе Кузьмы Удалова. Сейчас эта группа совершает стремительные рейды по Южному Забайкалью. Всего на днях заняла она в тылу семеновских войск станцию Оловянную, захватила бронепоезд, взяла много пленных и большие трофеи. Так что вы можете гордиться Романом Северьяновичем.
Авдотья Михайловна всхлипнула от радости, расцеловалась с Бянкиным и, посмеиваясь, сказала:
- Ох и перепугал ты нас, партизанский доктор!
- Неужели я такой страшный?
- Мужик ты бравый, а вид у тебя не фельдшерский. Никак ты на лекаря не похож. Обвешался револьверами и бомбами, а сумку с лекарствами, должно быть, дома забыл. Однако ты людей-то не лечишь, а калечишь?
Бянкину нравилось, когда его принимали за бывалого воина. Польщенный, он расхохотался:
- Это вы верно сказали, Авдотья Михайловна. Одних лечу, других при случае в могилевскую губернию, в штаб генерала Духонина отправляю. Нужда заставила себя оружием обвешать. Каждый день под смертью ходим.
Он весело подмигнул Ганьке, похлопал по маузеру с шашкой и вдруг продекламировал:
Черкес оружием обвешан,
Он им гордится, им утешен.
- А вы разве из черкесов? - немедленно поинтересовался Федор Михайлович.
- Нет, нет, я русский. Казак Ундинской станицы. А вот жизнь у меня действительно черкесская. Мне бы дома ребятишкам клизмы ставить да старух от кашля лечить, а я пятый год с коня не слезаю. Побывал на Кавказе и в Галиции, теперь же по Забайкалью мотаюсь.
- Скоро вы с войной-то управитесь? - спросила Авдотья Михайловна.
- Теперь, по-моему, скоро. Красная Армия уже дошла до Иркутска. Колчака, у которого войск было раз в десять больше, чем у Семенова, разбили в пух и прах, а самого взяли в плен. Недавно его в Иркутске расстреляли. Одним словом, дела у нас хорошие. Жалко, что не дожил до победы Павел Николаевич Журавлев, наш командующий.
Ганьку словно ножом ударили в сердце.
- Журавлев погиб? - спросил он, бледнея. - Как же это допустили?.. Вот беда так беда!.. Человек-то какой был...
- Да, осиротели мы. Нет с нами Журавлева, - тихо и грустно сказал Бянкин. - Случилось это совсем недавно. Японцы и белые повели наступление от Сретенска вниз по Шилке. Шилка им позарез нужна. Летом по ней пароходы плавают. Вот и поперли они напролом. Дрогнули наши и начали отступать. Тогда-то и появился на передовой Павел Николаевич. Увидела его наша пехота, залегла - и ни шагу назад не сделала. Три атаки японцев отбила. Подтянули японцы тяжелые пушки и открыли по нашим позициям такой огонь, что все сопки почернели, где снаряды рвались. Журавлев за боем в бинокль с одного пригорка наблюдал. Заметили его, должно быть, белые и саданули из шестидюймовок. Коня под Журавлевым насмерть сразило, а его тяжело ранило осколком. Случилось это, можно сказать, у меня на глазах. Принесли его ординарцы на шинели на перевязочный пункт. Осмотрели мы его с фельдшером Пешковым и видим - дело худо. Большой осколок разворотил ему бедро, повредил артерию. Спасти его может только немедленная операция. Повезли мы его на тройке в деревню Ломы, где наша санитарная часть стояла. Пока везли, он много раз терял сознание. Очнется, увидит, что мы в слезах, и принимается нас утешать, шутить еще пробует. Привезли мы его в Ломы и стали спешно к операции готовиться. Операцию делал фельдшер Иван Высоцкий, а мы с Ильей Пешковым помогали ему. Сделали все, что могли, но не спасли Павла Николаевича. На другой день к вечеру умер он от заражения крови...
- Неужели ничего нельзя было сделать с этим заражением?
- Абсолютно ничего. Не было у нас никаких возможностей предотвратить такой исход. Спасти его могли бы в хорошей хирургической клинике. А где ее возьмешь, эту клинику? - закончил с печальным вздохом Бянкин.
Увидев, что Авдотья Михайловна всхлипывает и вытирает глаза кончиком платка, Бянкин сказал ей:
- Плакать, Авдотья Михайловна, не надо. Знаете, что говорил нам Журавлев, когда увидел наши слезы? "Не плачьте, товарищи. Я умру, а дело наше не погибнет. У нас теперь есть такие командиры, которые поведут вас к победе не хуже, чем я. Так что нечего грустить и убиваться. Передайте всем партизанам, всему народу, чтобы не оплакивали меня, а бодро глядели вперед, бесстрашно громили врага. И тогда каждого из нас вспомнят люди с благодарностью и через сто и через двести лет..." Вот какой завет оставил нам этот человек.
- Как же не заплачешь тут, если мне жалко его, как родного? - ответила Авдотья Михайловна. - Такое уж наше материнское и бабье дело, чтобы вас, непутевых, оплакивать. Не любите вы беречь себя, лезете под пули. Умом-то я понимаю, что нельзя без этого, раз пришло такое время, да ведь сердце не камень. Как ни крепись, а иной раз так тебя ударит, что слезы сами брызнут из глаз.
- Это понятно, Авдотья Михайловна. Никуда от этого не денешься. Только пусть эти горькие слезы не убивают воли к жизни. Плакать можно, но нельзя нам слабеть от слез, нельзя распускаться.
После этого Бянкин попросил у Федора Михайловича разрешения осмотреть его больных дочерей.
- Пожалуйста, пожалуйста! - согласился тот. - Сделайте одолжение, окажите такую любезность.
Осмотрев Настю с Фроськой, Бянкин нашел у них сыпной тиф, которым болели в ту зиму целые деревни. Он сказал, что девушки уже на пути к выздоровлению. Кризис миновал, и теперь им надо поберечься, чтобы не случилось никаких осложнений.
Хозяева пригласили его пообедать.
- С удовольствием! - согласился Бянкин, увидев на столе запотевший графин с водкой. - Болезнь эта не помешает мне насытиться у вас. Она, конечно, заразная штучка, но переносят ее от человека к человеку знакомые каждому грешному вошки. Вошек этих выводите, чем только можете. Воюйте с ними, как мы с беляками.
За обедом Бянкин рассказал Ганьке, что Антонина Степановна Олекминская нашлась. Целую неделю, заблудившись, бродила она по тайге. Нашли ее кочующие в отрогах Хингана орочены. От всего пережитого она была на грани сумасшествия. Истощенную до крайности, одичавшую, привезли ее в бакалейки верхом на олене. Она все время порывалась бежать от ороченов, и им пришлось ее крепко связать ремнями. Первые дни она не узнавала ни Бянкина, ни Димова. Китайский доктор лечил ее какими-то травами, от которых она подолгу спала. Не скоро она начала приходить в себя, припоминать прошедшее. Уезжая из-за границы, Бянкин оставил ее на попечении Димова. Недавно видел ее совсем здоровую в Богдати, где она работает в партизанском госпитале.
Сам Бянкин попал сначала в отряд Кузьмы Удалова, а когда из отряда выделились два новых полка, он был назначен начальником медицинской части одного из этих полков.
- Скоро, товарищ фельдшер, война кончится? - спросил его Федор Михайлович.
- Думаю, что очень скоро. Отдохнет Красная Армия в Иркутске, соберется с силами и пойдет освобождать Забайкалье. И это время не за горами.
- А какую же она власть к нам принесет?
- Советскую. При ней мы заживем. Это самая справедливая власть.
- Какая бы она ни была, а с мужика, глядишь, свое брать будет. Я так думаю, что без поборов с нашего брата никакая власть жить не сможет.
- Брать, конечно, с крестьян и она будет. Только не со всех поровну, как при царе, а с разбором. С богатых - больше, с бедноты - меньше.
- И сделает тогда всех бедняками, голью перекатной.
- Нет, этого не случится. Не за то мы боремся, чтобы всех в бедняков превратить. Дайте новой власти время - она всех сытыми сделает. Именно за это мы и воюем во всех краях России.
- Поживем увидим, - не желая спорить с Бянкиным, согласился хозяин и громко вздохнул.
Едва Бянкин, тепло распрощавшись со всеми, уехал, как Федор Михайлович сказал Ганьке:
- Легкий человек этот твой фельдшер. Зовет тебя товарищем, как будто ты ему ровня. Обещает нам хорошую новую власть, а какая она будет - толком не знает. Насчет же вшей так просто брешет. Не может того быть, чтобы вошь разносила заразу. Кто из нас не ловил этих животных у себя на гашнике? Все ловили! И будь эта хвороба от них, давно бы на белом свете ни одного человека не было. Нет, вши тут ни при чем, как я полагаю. Это бог нас наказывает за грехи наши. Вон ведь что кругом деется. Брат с братом воюет, отец сына за горло берет. Озверел народ, испохабился. Вот и наказанье нам от господа бога.
Ганька слушал, слушал, а потом спросил:
- А бог-то, дядя, злой или добрый?
- Конечно, добрый, на то он и бог. Дьявол - другой табак. Иначе не был бы он дьяволом.
- Если бог добрый, зачем же ему тогда нас наказывать? У нас и без того горя хватает.
- Чтобы не забывали его, жили по-людски, а не по-скотски.
- Вот бы и учил он людей хорошей жизни, жалел их. Ему это легко сделать, недаром его всемогущим зовут. А раз не хочет он делать этого, значит, он не добрый и не всемогущий. Такого его пусть лучше и не будет.
- Вот, вот! - не зная, что ответить Ганьке, закипятился Федор Михайлович. - Бога ему не надо! Поглядите, бабы, на такого... Да как ты можешь так про бога говорить? Он что, ровня тебе? Не захотел тебя с душой разлучить, оставил в живых - молись ему, не богохульствуй и не сквернословь.
Этот разговор оставил в душе Ганьки горький и мутный осадок. Как только заходил разговор о боге, даже очень хорошие люди принимались кричать и сердиться, а доказать ничего не умели. Бог же, который, казалось, должен был прийти к ним на помощь, молчал и не подсказывал им никаких убедительных доводов в пользу того, что он был, есть и будет. Вел он себя по крайней мере очень странно...
12
В ясный мартовский полдень Ганька впервые после болезни вышел во двор. С дымящихся крыш, сверкая на солнце, падала звонко и дробно капель. В тени построек и заборов лежал еще ноздреватый осевший снег, а на средине ограды блестела, как зеркало, большая лужа. В глубине се причудливо отражались синее небо, белая поленница березовых дров, сани с бочкой и лестница, приставленная к серой стене сарая. На крытой соломой повети хлопал крыльями, вытягивался и воинственно горланил отощавший за зиму куцехвостый петух. На бане отчаянно чирикали воробьи, в завозне кудахтали куры.
От яркого света, от свежего воздуха у Ганьки неожиданно закружилась голова. Превозмогая слабость, он вышел на улицу и присел на лавочке у ворот. По водосточной канаве катился под гору мутный и пенный поток весь в солнечных бликах. Кружась и ныряя, неслись в потоке желтые щепы, коричневые обломки корья.
По раскисшей улице гнали скотину на водопой ребятишки с батожками в руках. Каждый подвернувшийся под ногу конский шевяк посылали они ударами батожков куда придется и громко смеялись. Их сопровождала черная собака с закрученным в калачик хвостом. Она останавливалась почти у всех палисадников, мостов и завалинок. Обнюхав приглянувшийся ей угол или столбик, собака задирала заднюю ноту и оставляла на нем свою роспись. Эти забавляющие себя сорванцы-ребятишки и собака с ее смешными проделками развеселили Ганьку, заставили его вспомнить собственное детство.
Вслед за ребятишками прошла мимо Ганьки с крашеными ведрами на коромысле молоденькая девушка в синей стеганке и цветном полушалке. Она с любопытством оглядела его и поклонилась, как знакомому. Он долго глядел ей вслед и вдруг почувствовал, что ему надоело сидеть по-стариковски на лавочке.
Он встал, с силой потянулся и вдохнул в себя полной грудью чудесно бодрящий воздух. Голова его больше не кружилась. Он перешел по мостику через канаву и направился на противоположную сторону улицы, где виднелся каменистый неогороженный бугор с огромной лиственницей на вершине.
С бугра широко распахнулись перед ним лесные и горные дали. Далеко на севере отчетливо выступали из фиолетовой дымки белоглазые сопки. На востоке, за Уровом, зазывно синели на склонах массивного хребта осинники и березняки, темнели ущелья. А с юга и запада вплотную подступила к деревне зубчатая стена тайги, то иссиня-черная, то ярко-зеленая. Внизу, под бугром, блестела серебряная лента еще не вскрывшегося Урова, дымилась наледь у проруби. От проруби медленно разбредались во все стороны напившиеся коровы и лошади, поднималась по узкому проулку приглянувшаяся Ганьке девушка.
И он решил, что не уйдет с бугра, пока не повидает эту девушку еще раз, не установит, где она живет. Посмеиваясь, он загадал, что если живет она по соседству с Середкиными и на одной стороне с ними, то случится с ним в будущем что-то очень хорошее.
Поднимаясь в гору, девушка ни разу не остановилась. "Сильная! - удовлетворенно подумал он. - Интересно, заметит она меня здесь или нет?"
Но девушка прошла, не заметив его. Едва она миновала бугор, как Ганька поспешно спустился в улицу и стал дожидаться, к какому дому она свернет. И когда девушка свернула на середкинской стороне всего к четвертому дому, Ганька заликовал, поглядел на солнце и весело подмигнул ему...
С этого мартовского дня он перестал себя считать больным. Ему приятно было помогать Федору Михайловичу во всех домашних делах. Он гонял на водопой скотину, чистил от навоза повети и стайки, вывозил его на огород. По вечерам мял воняющие кислятиной овчины и козьи шкуры, учился шить шапки и рукавицы.
К тому времени он уже знал, что соседскую девушку зовут Степкой. Полное имя ее - Степанида, а фамилия - Широких. Он не стремился с ней познакомиться, но думал о ней целые дни напролет. Она вошла в его мечты, и стали они радостно жгучими, неуемными и прихотливыми. И когда он узнал от сестер, что за Степкой ухаживает какой-то Федька Ведерников, успевший получить от нее на память вышитый кисет, заговорила в нем неукротимая ревность. Сладко и больно терзал он в своих мечтах себя, а еще больше ничего не подозревающую Степку. "Уеду я снова партизанить, - думал он с горечью. - Отличусь там в боях, и сделают меня за храбрость командиром взвода. Пошлют в глубокую разведку, налечу я врасплох на белых и накрошу их столько, что дадут мне после этого сотню. Натворю я потом с лихой сотней таких делов, что поставят меня на полк. Я тогда еще больше покажу себя, и дадут мне дивизию, а потом... А потом меня смертельно ранят и привезут в Подозерную. Прибежит Степка поглядеть на меня, а я умираю. "Эх ты! - скажу я ей. - Променяла меня на какого-то Федьку..." Скажу и умру. Пусть она тогда живет и всю жизнь кается". И туг ему делалось так обидно, так жалко самого себя, что слезы выступали у него на глазах...
Когда установилась теплая погода и начались полевые работы, Ганька по неделе не бывал в деревне. Они жили с Федором Михайловичем на заимке, где сеяли сначала пшеницу на парах, потом стали пахать под ячмень и яровую рожь. Работали с раннего утра до позднего вечера. Работа на свежем воздухе помогла Ганьке окончательно поправиться и окрепнуть. Он уже всерьез подумывал о том, чтобы уехать к партизанам. Для этого ждал прихода в Подозерную какой-нибудь партизанской части. Но как назло красные давно не заглядывали в деревню. Она стала глубоким тылом. Бои с белыми шли где-то под Сретенском и Оловянной.
В июне партизаны опять появились на Урове. Изрядно потрепанные, поспешно отступали они к Богдати. По пятам за ними неотступно двигались огромные силы белых. Это были соединенные каппелевско-семеновские корпуса, брошенные для окончательного уничтожения красных. При их приближении Федор Михайлович и Ганька решили скрыться на время в глухой тайге. Там они встретили Корнея Подкорытова, Кум Кумыча и мунгаловца Лавруху Кислицына, служившего в прошлом году в белой дружине.
Федор Михайлович решил посмеяться над ними.