Отчий край - Седых Константин Федорович 15 стр.


- Не помоет, - горестно вздохнул Ганька. - Убили его в Богдатском бою. Героем он там погиб. Окружили его в рукопашной японцы. У них штыки, у него шашка. Пятерых развалил он от плеча до пояса, а остальные его на штыки подняли. Подбежали наши, перебили японцев - и к нему. А он лежит на спине, раскрытым ртом воздух, как рыба, глотает... Мне об этом один партизан рассказывал, у которого все это на глазах произошло.

- Эх, Степан, Степан! Друг ты мой разлюбезный! Значит, не видать мне его больше. А я-то надеялся, что он меня хоть и проберет, а в обиду никому не даст... Прямо не знаю, что теперь делать? Домой идти или за границу подаваться, куда моя жена со своим богатым отцом убежала? - говорил расстроенный Кокухин, ломая в руках сорванную с кустика ветку.

- Я за границу не пойду, - сказал ему на это рыжебородый Никита. - Там сладкого тоже мало будет. Так что если решишь туда - разойдутся наши пути-дороги...

Пока Кокухин и Никита варили в промоине, у землянки, выкопанной наспех, чай, Ганька напоил коня, напился сам, а потом долго и старательно умывался. Ему совершенно необходимо было остаться подольше наедине с самим собой, чтобы подумать над судьбой бравого георгиевского кавалера Кокухина, вчерашнего семеновца и сегодняшнего дезертира, не знающего, что ему делать дальше.

За чаем Кокухин рассказал, что короткий разговор с Пахоруковым под Богдатским хребтом дорого обошелся ему. Среди парламентеров оказались люди, сообщившие о нем начальнику полковой контрразведки. Тот долго допрашивал его, грозя расстрелом. Напрасно доказывал Кокухин, что он ни в чем не виноват. Его, правда, не арестовали, но разжаловали из урядников в рядовые и неусыпно следили за каждым его шагом.

Он тогда взял и махнул из своего полка к Унгерну, который был его полковым командиром на германском фронте. Тот сначала принял его любезно и снова произвел в старшие урядники. Но позже, когда Кокухин отказался расстреливать ни в чем не повинных приискателей, арестованных на прииске Кудея, Унгерн изменил свое отношение к нему. Вскоре знакомый штабной писарь предупредил Кокухина, что его собираются вернуть в тот полк, из которого перебежал он к барону, чтобы судить военным судом. Узнав об этом, Кокухин бежал из Конно-азиатской и теперь отсиживается вместе с Никитой в этой чертовой глуши.

Из его рассказа Ганька с огорчением понял, что только обстоятельства вынудили его порвать с Семеновым и Унгерном.

Рассказывая о своей службе у Унгерна, Кокухин поинтересовался, знает ли Ганька о том, что там служат и мунгаловцы.

- Знаю, - ответил Ганька. - Одного я сам видел. Это Петька Кустов.

- Он не один там из ваших. Кроме него еще есть. Своими глазами я видел Максима Пестова, Кузьку Полякова, Артамошку Вологдина, Лариона Коноплева и Агейку Бочкарева. Максима я чуть было не подбил убежать вместе с собой. В самый последний момент он что-то раздумал.

- Как же это угораздило попасть к Унгерну Агейку и Лариона с Артамошкой? Агейка ведь вековечный батрак, а Ларион закаялся служить в белых, когда его наши в плен взяли и домой отпустили.

- Вот уж этого я тебе не скажу. Чего не знаю, того не знаю... Ну что, может, поспим после еды часок-другой?

- Нет, я спать не буду. Мне надо дальше ехать,

- Дело твое. Мы тебя держать не станем. Ты при случае замолви за нас словечко перед своим дядей. Он ведь у партизан большой начальник. Может случиться так, что предстанем мы перед его очи. Тогда нам твоя заступа пригодится.

- Это я и без вашей просьбы сделаю, - сказал Ганька. - Поступили вы со мной по-хорошему. Я думал, что до нитки оберете, а вы меня и чаем напоили и потолковали мы по душам. Возвращайтесь домой и никого не бойтесь. А если будут прижимать - я и дядя с братом за вас свое слово скажем... Как мне теперь лучше ехать-то?

- Держи путь вон на ту сопку, - показал ему Кокухин на высокую конусовидную сопку на северо-востоке. - Обогнешь ее справа и попадешь на Среднюю Борзю. Там увидишь деревню Сергеевку, известную своим кислым ключом. Если нет в ней белых, смело заезжай в нее. Сергеевские мужики горой стоят за красных. Они тебя не выдадут. Отдохнешь у них, а там прямо на Потоскуй махнешь. Это уже будет ваша станица. Места пойдут для тебя знакомые.

Распростившись по-дружески с Кокухиным и Никитой, Ганька отправился дальше.

На третий день к вечеру, проехав без всяких приключений Потоскуй, увидел он вдали знакомые с детства контуры Волчьей и Услонской сопок, недалеко от которых стоял в долине Драгоценки Мунгаловский. Заехать в него Ганька не рискнул, а решил пробираться до Подозерной.

У самой Подозерной его задержала застава Третьего партизанского полка. Начальником заставы оказался Андрей Чубатов. Узнав Ганьку, он расцеловал его со щеки на щеку и стал расспрашивать, откуда он взялся.

Выслушав торопливый Ганькин рассказ, одобрительно сказал:

- Молодец ты, Улыбин, ничего не попишешь. Ловко оставил попа в дураках. Ну, давай теперь поедем к нашему командиру сотни товарищу Семиколенко. Он тоже обрадуется, когда узнает, какой ты проворный да боевой оказался.

Через полчаса Ганька стоял в середкинской ограде рядом с Семиколенко и Чубатовым. Вокруг них толпились партизаны, любуясь добытым Ганькой конем и расспрашивая его о том, как он совершил побег почти от самой Борзи.

Под вечер партизаны ушли из Подозерной. Они спешили наперерез отступающим из-под Читы и Нерчинска белым войскам. Тепло распрощавшись с Чубатовым и Семиколенко, Ганька отправился к Корнею Подкорытову, ведя с собою рыжку.

Он решил, что рыжка по праву принадлежит Корнею, раз не сумел он вернуть ему его воронка. Корней долго отказывался взять себе чужого коня, считая, что для крестьянской работы такой конь не годится.

- Бери, бери, - настойчиво требовал Ганька. - Другого-то все равно нет. Я, если достану другого коня, отдам его тебе, а рыжку себе заберу. Я с ним никогда не разлучусь. Вон он меня от какой беды спас. Не он, так мотался бы я теперь в обозниках у белых, а то, может быть, и в живых бы уже меня не было.

И Корней вынужден был уступить ему.

Через три дня Авдотья Михайловна и Ганька решили уехать домой. Федор Михайлович сам отвез их в Мунгаловский на паре лошадей. Он подарил им на обзаведенье телку и два мешка муки.

Дома они поселились в зимовье убежавшего за границу Степана Барышникова. В первый же вечер пришли к ним на новоселье Герасим Косых, Алена Забережная с Пронькой и Никула Лопатин, чтобы помочь устроиться на новом месте. Герасим, выбранный поселковым председателем, привел Ганьке брошенного унгерновцами чалого коня, хромого, со стертой в кровь спиной. Конь не годился для верховой езды, но за дровами и за сеном на нем можно было ездить.

Никула первым делом рассказал Улыбиным, что с самой весны был мобилизован унгерновцами в обоз и мотался в нем целых два месяца. Однажды сделал попытку удрать из обоза, но был пойман и беспощадно выпорот нагайками.

- Могли бы совсем расстрелять, если бы не Кузьма Поляков, наш посельщик. Он у Унгерна служит, и мне хоть маленькая, да родня, - хвастался Никула.

- Унгерна ты видел? - спросил его Ганька.

- Так же вот, как тебя. Нагляделся я на этого белоглазого барона. Он вроде помешанный, а храбрец первостатейный. Нисколько себя не щадит. Любит под пулями на белом коне гарцевать. В руках всегда носит бамбуковую палку. Своим казакам хорошее жалованье платит и всегда чистым золотом.

- А ведь я тоже у Унгерна в обозе был и Петьку Кустова видел. Хорошо, что он меня не узнал.

- Да что ты говоришь? Ну, значит, фартовый ты человек.

От Проньки Забережного, невысокого кареглазого подростка, щеголявшего в перешитых из японской солдатской формы штанах и мундире с блестящими пуговицами, Ганька узнал, что они с матерью все полтора года прожили на одном из таежных приисков, куда не заглядывали белые. Там они мыли с матерью из старых отвалов золото и этим кормились.

Выбрались они оттуда неделю тому назад и живут теперь в зимовье Архипа Кустова. У них нет ни коровы, ни лошади, зато у Проньки есть замечательный дробовик-двустволка, подаренный ему приезжавшим на прииск ординарцем его отца Гошкой Пляскиным.

- Выходит, ты знаешь Гошку?

- Знаю! Парень на ять! Он у нас три дня прожил. Мы с ним на уток охотились, двое с одним дробовиком.

- Где он дробовик взял? Реквизировал?

- Не знаю. Вот приходи к нам, сходим с ним на озера.

- А меня возьмете на охоту? - спросил, подходя к ним, Никула.

- Да ведь ты едва ходишь, куда тебе с нами охотиться, - сказал Пронька.

- Ну, паря, я такой хромой, что стоит мне только размяться, как пятьдесят верст пройду и не присяду, - весело похохатывая, ответил Никула и обратился к Ганьке: - А ты знаешь, кто на днях из-за границы домой приезжал? Заявился Епифан Козулин. Он хотел забрать с собой Аграфену и Верку, да они ехать с ним наотрез отказались. Поставил тогда Епифан крест на могиле Дашутки, выкрасил голубой краской, наплакался у него вволю, а потом всю ночь пили мы с ним водку... На Василия Андреевича и на Романа он беда злой. Через них, говорит, все вверх тормашками пошло...

- А им от этого ни жарко, ни холодно, - грубо оборвал его Ганька. - Епифан же просто дурак, если ему мой дядя и брат весь свет заслонили.

Пообещав дать Ганьке на время свой топор, Никула удалился своей утиной походкой.

- Ты ему шибко-то не верь. Он на других наговаривает, а сам ваше точило приспособил. Я сам это видел, - сказал Пронька.

- Ничего, отдаст, никуда не денется. А не отдаст - из горла вырву, - пообещал Ганька.

Утром Авдотья Михайловна разбудила сына.

- Завтракай, Ганя, да пойдем на кладбище. Попроведуем сегодня отца с дедушкой, спросим у них, как нам жить теперь, горемычным. Выплачусь я у них на могилках, и, может, легче на душе станет.

Мунгаловское кладбище - на склоне крутой, в сизых каменных россыпях сопки, к западу от поселка. Горюнятся на нем высокие и низенькие, то совсем еще новые, тс серые от старости кресты. Раньше было оно огорожено бревенчатой оградой. Каждое лето выкашивали на нем дурную траву старики, украшали полевыми цветами вдовы и матери кресты на родных могилах.

Теперь ограда местами обрушилась, местами сгорела от пущенного весною пала. По всему кладбищу росла густая полынь, усеянная желтыми шариками семян. Начинающие желтеть березки тихо раскачивались и шумели у развалившихся ворот.

Авдотья Михайловна и Ганька были уже на кладбище, а внизу, в долине Драгоценки, все еще лежал молочно-белый туман. В нем тонул поселок со всеми своими домами и постройками. Оглянувшись назад, Ганька увидел, словно в дыму, городьбу ближайших огородов, чей-то омет прошлогодней соломы.

Пройдя по влажной от росы тропинке в дальний конец кладбища, остановились у могилы Северьяна его жена и сын перед высоким с косыми перекладинами крестом. Неожиданно для Ганьки мать заголосила не своим голосом, упала на заросший богородичной травой бугорок, сотрясаясь от рыданий и нараспев причитая:

- Северьян ты мой Андреевич! Ты в сырой земле непробудно спишь. Мы пришли к тебе, твои сироты горемычные. Ты проснись, пробудись, погляди на нас, муж и батюшка! Приголубь, утешь словом ласковым, научи, как жить сыну малому, несмышленому, как жене твоей мыкать горюшко...

Сначала Ганьке показалось, что плачет мать не настоящими слезами, а только справляет положенный обряд. Ему на мгновение стало стыдно и за себя и за нее. Он растерянно оглянулся по сторонам, чтобы убедиться, не наблюдает ли кто-нибудь за ними, но кругом стояли только одни кресты. Ганька успокоился и стал слушать жгуче-жалостливые материнские причитания. И когда понял, что мать непритворно скорбит и страдает, у него стали кривиться и подергиваться губы, во рту появилась сухая тягучая горечь. И он не вынес. Как подкошенный, упал рядом с матерью, уткнулся лицом в пахучую траву...

Вволю наплакавшись, увидел, что мать стояла, прислонясь спиной к отцовскому кресту, с печальным, но уже успокоенным лицом и вытирала кончиком платка свои мокрые щеки. Потом она перешла к могиле дедушки, поклонилась ей земным поклоном и поцеловала прибитую к кресту позеленевшую бронзовую иконку, которая стояла прежде у них на божнице в горнице.

Своим обычным голосом мать велела Ганьке нарвать цветов. Пока он собирал неяркие осенние цветы, она ждала, присев на чей-то могильный камень.

Цветы она разделила на два букета и украсила ими кресты на обеих могилах.

- Ну, а теперь пойдем, сынок. Пока живы, надо жить, - сказала она и облегченно вздохнула. Глаза ее были ясными и сухими.

"Крепкая у нас мама", - благодарно и нежно подумал Ганька.

Когда вышли на дорогу, туман в долине рассеялся. Ярко синело опрокинутое над сопками небо, радостно сияло солнце. Огромный простор родной земли широко распахнулся перед ними во все стороны. Пестрели на ближайших сопках леса, тронутые увяданием, отсвечивала бронзой и золотом ждавшая жатвы пшеница, краснели полосы гречи, лениво ходила зыбь по курчавым и рослым, на зеленку посеянным овсам. А внизу нестерпимым блеском сверкала вода в Драгоценке, летали голубиные стаи над высокими конопляниками в огородах, где еще ярко и молодо цвели подсолнухи.

Перед этой вечно новой и волнующей красотой земли острый приступ тоски и скорби сменился в Ганькином сердце величавой и тихой грустью, строгим раздумьем.

"Они остаются, а я ухожу, - думал он про отца и деда. - Завтра, и через год, и через десять годов я буду видеть это солнце, эту землю, а они не увидят больше, ничего. Нет их и никогда не будет. Хоть кричи, хоть бейся головой о стену, не сделать для них ничего. Все для них кончено. Я могу уехать далеко-далеко. Могу пойти и за те вон синие горы и в дремучую тайгу Зауровья, а они никуда не пойдут".

Горчайшей жалостью переполнилась его душа, но в то же время он глядел вокруг и с эгоизмом молодости радовался, что живет, видит и еще долго-долго будет видеть залитые солнечным ливнем благословленные навеки просторы отчего края.

На следующий день, покончив с домашним устройством, Авдотья Михайловна и Ганька поехали косить сено. Невыкошенной травы в тот год было много на ближних и дальних покосах. Погода стояла ясная и сухая. За две недели они скосили и сметали больше пятидесяти копен хотя и жестковатого, но вполне съедобного сена. Этого должно было хватить коню и телке на всю долгую зиму.

Так началась для них после всех утрат и потрясений новая, далеко пока не счастливая жизнь.

17

Барон Роман Унгерн фон Штернберг был одним из главных сподвижников атамана Семенова. Последний отпрыск обедневшего рода тевтонских рыцарей, Унгерн родился на острове Даго, в бывшей Эстляндской губернии. Из морского кадетского корпуса он ушел добровольцем на русско-японскую войну. "За беззаветную доблесть и мужество", как было сказано в реляции, получил в награду солдатский георгиевский крест и был произведен в ефрейторы.

В 1908 году он закончил в Петербурге Павловское военное училище и в чине хорунжего был назначен в Забайкальское казачье войско, в котором незадолго до этого было уволено в отставку около ста офицеров, не выказавших достаточной преданности "престолу и отечеству" в революцию пятого года. На их места были назначены офицеры из дворянства. Так попали в Забайкалье князья Голицын и Ухтомский, граф Кутайсов и барон Врангель.

Летом 1910 года Первый Аргунский полк, в котором служил Унгерн, был направлен в Монголию для охраны русской дипломатической миссии в Урге. Там он близко сошелся с виднейшими монгольскими князьями и ламами, изучал туземный язык, горячо интересовался религией буддистов, читал их священные книги.

Во время империалистической войны Унгерн служил в сводной Забайкальско-Уссурийской казачьей дивизии. За бои в Восточной Пруссии был произведен в войсковые старшины. Но скоро военно-полевой суд приговорил его к трем годам крепости за избиение комендантского адъютанта в городе Тернополе. Своего наказания по каким-то причинам он так и не отбыл. К этому времени относится аттестация, данная Унгерну его полковым командиром бароном Врангелем. В ней было сказано: "Человек исключительной храбрости, он имеет в нравственном отношении весьма серьезный порок - постоянное пьянство. В состоянии опьянения способен на поступки, роняющие честь офицерского мундира, за что и был отчислен из полка в резерв чинов с понижением в звании".

Февральская революция застала Унгерна в Петрограде. Там он случайно встретился со своим старым знакомым есаулом Семеновым. Семенов был только что принят премьер-министром и главковерхом Керенским, предложил себя в распоряжение Временного правительства и получил задание немедленно ехать в Забайкальскую область и формировать бурят-монгольский конный полк для подавления революционных выступлений в крупнейших городах европейской России.

Унгерн считал величайшим бедствием и позором свержение царского самодержавия и готов был присоединиться к кому угодно, чтобы только бороться с разнузданной чернью, как презрительно называл он русских рабочих и крестьян. Он вызвался ехать вместе с Семеновым и быть его правой рукой.

Так свела судьба озлобленных, непримиримых в своей ненависти к революции, предприимчивых и жестоких людей. Кулак-живоглот и захудалый немецкий барон, оба они с неукротимой энергией готовились к борьбе с революционным народом.

В Забайкалье они ехали вместе с группой завербованных ими офицеров. Семенов был в своей офицерской форме, а Унгерн нарядился в вишневого цвета шелковый монгольский халат с солдатским Георгием на груди и погонами на плечах. С этим одеянием он не разлучался потом вплоть до бесславного конца своего в степях Монголии. Всю дорогу курил он серебряную трубку-ганзу с чубуком в пол-аршина, штудировал русско-монгольский словарь, разговаривал по-монгольски и по-бурятски с отлично знавшим эти языки Семеновым.

Когда они вдвоем выходили из поезда на остановках и прогуливались вдоль вагонов, все обращали внимание на эту странную и неразлучную пару. Коренастый большеголовый Семенов имел в своих жилах изрядную примесь монгольской крови. У него было широкое и мясистое с тупым подбородком лицо, глубоко посаженные в подлобье черно-коричневые глаза и кривые с толстыми икрами ноги кавалериста. Полной противоположностью ему был долговязый и белобрысый барон. Он был на три года старше Семенова, а казался гораздо моложе. Держался подчеркнуто прямо. Небольшую, на длинной шее голову его покрывали белесые реденькие волосы. Довольно красивое лицо безнадежно портили бледные, молочно-голубые глаза. Когда он был трезвым и совершенно спокойным, они бездумно и размывчато голубели, но стоило ему напиться, как застилало их белым туманом. Бессмысленно и тупо таращил он их на собутыльника, заставляя того робеть и отодвигаться подальше от хмельного барона. В гневе глаза его делались безумными глазами убийцы. Холодная змеиная сила их давила, гипнотизировала далеко не малодушных людей.

В дороге скрытный и сдержанный Семенов хорошо узнал, чем живет и дышит его одержимый спутник. Главным злом на свете Унгерн считал капитализм.

Назад Дальше