Оправдывая Ганькино мнение о себе, поп достал откуда-то обшитую сукном флягу. Едва отвинтил он у фляги пробку, как на Ганьку пахнуло запахом спирта. Взболтнув флягу, поп поднес ее к уху, прислушался и чмокнул от удовольствия губами. Сделав несколько основательных глотков, блаженно крякнул и начал гладить свою бороду и живот. Потом он полез в один из ящиков и достал оттуда полотняный мешочек с грецкими орехами.
Пожалуй, из всех существующих на свете лакомств Ганька предпочитал грецкие орехи. По совести говоря, он до сих пор не знал хорошо их вкуса, потому что едал их всего два - три раза. Снова слюна моментально переполнила его рот. Пришлось ее сплюнуть и отвернуться, чтобы не растравлять себя напрасно. А поп, между тем, выбрал один орех покрупнее и пробовал раскусить его своими крупными, лошадиными зубами. Это ему не удалось. И Ганька со злостью подумал: "Дал бы ты мне, так я тебе живо их все перещелкал".
- Так еще зуб сломаешь или челюсть вывихнешь, - сказал поп и стал искать какой-нибудь предмет, которым можно было колоть орехи. Не найдя ничего подходящего в телеге, он с минуту размышлял, а потом вынул из-за голенища завернутый в старенький шелковый платок массивный серебряный крест. К этому кресту на полковых молебнах прикладывались поочередно губами сперва офицеры, потом казаки. Этим же крестом поп благословлял и напутствовал их перед походами и боями. А сейчас принялся раскалывать им на крышке сундука орех за орехом и складывать в свою матерчатую камилавку. Но так как телегу сильно трясло и поп два раза изрядно хватил крестом себя по руке, то он приказал Ганьке остановиться.
- Тпр-ру! - скомандовал Ганька воронку. Соскочив с телеги, стал поправлять хомут и седелко, а воронок облегченно вздохнул, широко расставил ноги и пустил на дорогу пенистую, с острым запахом струю. Поп недовольно поморщился, состроил брезгливую гримасу, но не перестал уплетать расколотые орехи.
Вдруг у телеги круто осадил гнедого потного коня усатый унгерновец с погонами вахмистра на плечах.
- Почему стоишь? Кто разрешил тебе задерживать движению? - заорал он странно знакомым Ганьке голосом. Он глянул на вахмистра и не на шутку струсил. Это был мунгаловец Петька Кустов, превратившийся из волчонка в бешеного волка. Он перебежал к Семенову еще на Даурском фронте. Его не трудно было узнать по красному, в крупных угрях лицу, по буйному жесткому чубу, начесанному на правую бровь. На Петькиной гимнастерке висел серебряный Георгий, а на рукаве был нашит желтый лоскуток с буквами ОМО (Особый Маньчжурский отряд). Узнай сейчас Петька Ганьку, и все было бы кончено. Как сжег он в прошлом году улыбинский дом, так же легко смахнул бы он Ганькину голову. Казаки Улыбины давно были объявлены Семеновым вне закона и лишены земельного надела в родной станице.
Но Петьке некогда было приглядываться к парню с грязным от пыли и пота лицом, с глазами затравленного зверька. Возмущенный его непочтительным окликом, поп вскочил на ноги и, обжигая его сердитым взглядом, закричал:
- Ты что, ослеп, господин вахмистр? С каких это пор перестал узнавать своего полкового священника? Хороший пример подаешь рядовым, сукин ты сын после этого.
- Виноват, отец Алексий! - гаркнул Кустов и на свою беду добавил: - Обознался я. За бабу вас, грешным делом, принял.
- Меня! За бабу?! - еще больше возмутился поп и замахнулся на Кустова крестом: - Изыди с моих глаз, сатана, пока я тебя промеж глаз не хряснул.
Кустов повернул коня и без оглядки умчался к задним подводам, а поп еще долго продолжал бушевать:
- Сан мой оскорбил, негодяй! Я ему такого мерзопакостного охальства не прощу, пожалуюсь генералу Резухину.
- Правильно, батюшка, - подал свой голос Ганька. - Проучить такую скотину следует.
- Значит, одобряешь мое намерение? - повеселел поп и быстро успокоился. Закинув за голову руки с загорелыми кистями, он блаженно потянулся, раза три зевнул и сказал:
- Я пока отдохну, малый. Разбудишь меня в первой попутной деревне.
Скоро поп захрапел, а Ганька правил воронком и горестно размышлял, встревоженный тем, что при обозе находился Петька Кустов. Рано или поздно, а Петька неминуемо встретит его, узнает, а потом... Даже страшно было представить, что будет потом. Убежать бы как можно скорее. Но как это сделаешь?
Ганька привстал на телеге и огляделся по сторонам. Впереди и сзади шли подводы с такими же, как и он, мобилизованными в обоз людьми, то совершенно дряхлыми, то чересчур молодыми. Эти люди хоть и ругают в душе на чем свет стоит проклятого Унгерна, угнавшего их в обоз, но чувствуют себя спокойно. Никакая особая опасность не угрожает им в дороге. Зорко доглядывают за ними монголы, но убить ни за что ни про что никого не посмеют. Гарцуя на конях по обочине дороги, они беззлобно покрикивают на обозников и даже грозят им нагайками, но бить не бьют. Рядовые казаки не позволяют им издеваться над своими русскими, хотя и знают, что обозники только и думают о том, как бы получить увольнение и махнуть домой, где вот-вот начнется сенокос.
Закатывается на западе за голыми сопками солнце. Прошел долгий летний день. Если бы нынче утром кто-нибудь сказал Ганьке, что вечер он встретит в долине Борзи несчастным обозником, везущим унгерновского попа, он бы смертельно обиделся, а поверить не поверил бы. Но все случилось как в дурном сне. Верь не верь, кипятись не кипятись, а все это правда. За спиной у него безмятежно похрапывает поп, стоит сундук с походным алтарем, бренчит подвязанная к задку банка с дегтем.
Ганька, Ганька!.. Как внезапно и страшно переменилась твоя жизнь. Сегодня поутру ты, засучив рукава рубашки, умывался ключевой водой в зауровской тайге. Только что всходило солнце, и ты радовался его ярким лучам, зеленым сопкам, красиво закутанным в белый туман, пенью и щебету пташек, звону конского ботала, синему дыму разгорающегося костра, на котором варился твой скудный завтрак. Это было подлинное счастье, цену которого ты понял, лишь утратив его. Ты мечтал о подвигах во имя народа со всей страстью и силой молодой твоей души. Неужели же ты смиришься теперь с жалкой участью обозника у проклятого барона, залившего кровью твое Приаргунье?
Уже двое суток шел обоз по Борзинскому тракту к Маньчжурской ветке. Кругом виднелись голые невысокие сопки, желтые и серые вблизи, сиреневые и голубые вдали. Тракт тянулся по правой обочине широкой долины, где шумели некошеные травы, то ярко-зеленые, то с голубым или красным оттенком. И от нечего делать Ганька любовался этим буйным и пестрым разливом травы. По небу проносились торопливые белые облачка, а по травам бежали их четкие, резко очерченные тени, то синие, то черные, как только что вскопанная земля. Изредка встречались в долине следы начавшегося сенокоса. Иногда это были прямые, словно разлинованные, прокосы, иногда островерхий балаган или белая палатка, пасущиеся лошади или голубой дымок костра. Благодушно настроенный поп хвалил эту богатую травами степь и мечтал о том, чтобы приехать сюда осенью поохотиться на дроф, крупных и осторожных птиц, которых не раз замечал его острый глаз на ближних увалах. А Ганька, слушая его, думал об одном - о бегстве из обоза, пока было еще сравнительно недалеко от родного поселка.
На ночлег обоз останавливался в попутных степных деревушках. После скудного ужина Ганьку вместе с другими обозниками загоняли казаки в амбар или в баню и приставляли к ним часового, чтобы не могли они убежать.
После первой ночевки поп прихватил с собой у хозяев подушку в красной наволочке, чтобы мягче было сидеть. Только положил он подушку в телегу, как выбежала из избы плачущая хозяйка и стала просить попа вернуть подушку.
- Одна ведь, батюшка, в дому у нас такая подушка, - говорила она со слезами на впалых щеках. - Верни, батюшка, пожалей меня, горемычную. Я тебе лучше на дорогу малосольных огурчиков положу.
- Отвяжись ты от меня с твоими огурцами! - строго прикрикнул поп. - И как тебе только не стыдно реветь белугой, дура ты этакая. Подушку для священника жалеешь. Другая себя не пожалеет, чтобы батюшке угодить, а ты над всякой дрянью трясешься... Поехали, малый, - приказал он Ганьке. - Некогда мне ее причитанья слушать.
Чем дальше Ганька ехал с попом, тем больше давался диву. Поп все время что-то жевал, почти ежечасно прикладывался к неиссякаемой фляге, вытирал жирные руки о подрясник, звучно сморкался, приставляя палец к носу. У него, как оказалось, продукты находились не только в ящиках, но и в седельных сумах. Раз по двадцать на дню он рылся то в ящиках, то в сумах, вытаскивая оттуда куски пиленого сахара, печенье в пачках, свиное сало и холодную баранину, нашпигованную чесноком и перцем, кедровые и земляные орехи и конфеты нескольких сортов в ярких бумажных обертках. Все это без остатка поедалось. Ганьке поп представлял право искать себе пропитание где угодно и как угодно. Воровать Ганька не умел, просить стеснялся. От этого его все время мучил голод. Ел он только тогда, когда угощал какой-нибудь жалевший его обозник или когда хозяева сами приглашали на ночлегах за стол.
Глядя на это, ехавший вместе с Ганькой старик из Орловской сказал ему:
- Ты, парень, зря свою стеснительность дома не оставил. В таком деле она тебя доведет до голодной смерти. Терпишь, терпишь, а потом свернешься от слабости и больше не встанешь. Раз подошла нам такая сучья жизнь, надо выкручиваться как можно. Проси у каждого, кто может дать, тяни все, что худо лежит. Бери пример с твоего батюшки. На словах он святой человек, а на деле свинья свиньей. Я до шестидесяти пяти годов дожил, а до этого и не знал, что могут быть на свете такие попы.
После этого Ганька, преодолевая свою застенчивость, уже не стеснялся просить у хозяев кусок хлеба, чашку чаю или кислого молока.
В каждой деревне поп заставлял его добывать ему то свежей земляники, то огурцов или яичек. И всякий раз, когда Ганька возвращался с пустыми руками, он сердито выговаривал ему:
- Эх ты, мамино чадо! Горе мне с тобой. Никогда ничего ты не можешь достать, порадовать меня. Ежели же и дальше так будет, расстанусь я с тобой, малый. Найду себе другого возницу, а тебя пусть вахмистр берет к себе и нагружает твою телегу снарядами.
Попасть в распоряжение Петьки Кустова Ганька не захотел. На первой же остановке он нарвал попу в чьем-то огороде огурцов и сладкого гороху, а на второй - украл зазевавшуюся курицу и свернул ей голову. Пол похвалил его и стал относиться к нему с симпатией и доверием. Это его доверие вскоре и использовал Ганька.
Случилось это так. В тот вечер обоз остановился на ночлег в большой казачьей станице недалеко от станции Борзя. Полки унгерновской дивизии ушли вперед, и с обозом осталась только небольшая охрана из казаков и монголов. Не опасаясь партизан, которые в эти места еще ни разу не заходили, поп заехал ночевать к знакомой, недавно овдовевшей молодой купчихе. Не доверяя монголам, давно зарившимся на его коня, поп приказал Ганьке поставить коня в сарай, замкнуть его там и самому расположиться на ночлег в телеге у дверей сарая.
- Чуть что услышишь, малый, немедленно стучись вон в то окно и зови меня, - сказал поп, показывая на окошко купчихиной спальни. - Мне сегодня будет не до сна. Нежданно-негаданно встретил я свою старую знакомую, - хитро подмигнул он. - Так что я немедленно явлюсь на твой стук с карабином в руках, хоть и не очень-то умею стрелять из него.
Едва стемнело, как дважды у ворот купчихи показывались верховые монголы. Они заглядывали через забор в ограду, пытались открыть ворота. Дважды Ганька кидался к окну, стучал в него и вызывал попа в ограду. Тому это в конце концов надоело. Он сходил к начальнику охраны и попросил поставить у ворот часового из казаков. Потом отдал Ганьке карабин и, не подозревая, что Ганька умеет с ним обращаться, объяснил ему, как надо стрелять.
- Ты меня больше не буди, не порти мне часов отдохновения, - приказал он Ганьке. - Полезут еще монголы, стреляй... Если одного-двух подстрелишь - не беда, так этим конокрадам и надо.
Часовой устроился на лавочке у ворот. В ограду он так и не заглянул.
Ганька дождался, когда потух в спальне купчихи свет, вывернул припасенным с вечера ломиком на двери сарая замок вместе с пробоями. Чиркнув спичкой, осветил он стоявшего у яслей с травой коня, отвязал его и вывел из сарая.
Через пять минут конь был оседлан, на седло накинуты переметные поповские сумы. Вздрагивая от нервного напряжения, словно от лихорадки, Ганька повел коня во двор купеческой усадьбы, находя и тихо открывая в темноте одни за другими узкие ворота. Скоро он был уже в купеческом огороде и разбирал загороженное жердями прясло невысокой городьбы.
Закинув карабин за спину, Ганька вскочил на коня и стал определять по знакомым созвездиям, где север, где восток. Потом поднялся на заросший метельником увал и, чутко прислушиваясь и пристально вглядываясь в темноту, поехал в сторону от поселка. Вдогонку ему лаяли собаки... "Ну, теперь меня вдруг не поймают. Вывози меня, рыжко!" - ласково потрепал он по шее послушного поводьям коня.
Проехав версты четыре ровной степью, он повернул на север и выбрался на пустынную дорогу. Дав коню поводья, пустил его в галоп, все время следя за начавшим светлеть востоком...
Едва рассвело, как свернул он с дороги в сопки. Так и пробирался весь день по заросшим ковылем и метельником сухим падям и распадкам от сопки к сопке. На ночь остановился в густом березняке на северном склоне одной из сопок. Коня спутал и привязал на прикол веревкой, чтобы он мог кормиться и в то же время не мог никуда уйти. Сам устроился под корявой березкой. Подстелив под себя брезентовый дождевик, лег на него в обнимку с карабином. На душе у него было и радостно и тревожно. От этого долго не мог заснуть. А когда проснулся, на востоке уже всходило солнце и лучи его ярко сияли на мокрой от росы траве, на листьях низеньких березок, на макушке утеса-останца, вокруг которого валялись большие и маленькие каменные глыбы.
Позавтракав куском поповского сала и сухарем, поехал дальше. Ему нужна была теперь вода. Нужно было напоить коня и напиться самому. Но вокруг насколько хватал глаз не было ни озерка, ни речушки.
16
В полдень, когда целые сутки непоенный конь вяло плелся и натужно дышал, Ганька увидел в верховьях пустынной безлюдной пади, у подножия каменистой сопки, полосу ярко-зеленой травы. Опасаться было некого, и он повернул коня к изумрудной, ласкающей глаз полоске.
Подъехав поближе, разглядел сбегающую с сопки промоину, заросшую невысокими курчавыми кустами. В этой промоине из-под огромного, как стог сена, камня бил студеный ключ, стекавший в уныло серую падь небольшим ручьем. Вокруг ключа отцветали среди замшелых камней августовские ромашки.
Он слез с коня и только подвел его к ключу, как из-за камня раздался суровый голос:
- Ни с места!.. Руки вверх!..
Ощутив в животе щемящий холодок, Ганька поднял руки и с тоской поглядел на высокое небо, усеянное бегущими на север разрозненными облачками.
- Снимай карабин и клади на землю!..
Он покорно снял карабин и положил на косматую кочку. И тогда из-за камня вышли два человека с винтовками на изготовку, Оба они были в заношенных расстегнутых гимнастерках без ремней. Смуглые щеки одного заросли жесткой черной щетиной, лицо другого украшала рыжая окладистая борода. Смуглый глядел на Ганьку насмешливо и беззлобно, рыжий бесстрастно, как истукан. Всем своим обличьем смуглый был похож на кого-то определенно знакомого Ганьке. Это немного успокоило его, придало уверенность в благополучном исходе нежданной встречи.
- Кто ты такой и откуда? - спросил смуглый, приставляя винтовку к ноге и разглядывая Ганьку карими круглыми глазами.
- Обозник я. Был у Унгерна в обозе, а теперь домой еду.
- С каких это пор обозники с карабинами ездят? Не заливай лучше.
- Я не заливаю. Только меня не отпустили, удрал я самовольно.
- Так бы и говорил сразу. Нас, паря, не проведешь. Мы стреляные птицы. У кого же ты коня и карабин украл? У офицера?
- Нет, у попа. Вез я его от самой Подозерной. А позавчера на ночлеге под Борзей дал он мне карабин и велел стеречь своего рыжку, на которого монголы зарились. А я давно дожидался такого случая...
- Вон ты, значит, какой ловкий! Попа обворовал. Ухарь, ничего не скажешь. А конь тебе добрый достался, самый настоящий дончак. Однако я выменяю его у тебя на своего гнедка? Ты как, не против?
- Я меняться не собираюсь, - смелея все больше, ответил Ганька, заподозривший, что перед ним самые обыкновенные дезертиры. А это было гораздо лучше, чем нарваться на белых. Отвечая, он не переставал разглядывать смуглого.
- Что ты на меня глаза пучишь? - спросил тот. - Глядишь и глядишь, как баран на новые ворота. Ты лучше скажи, откуда родом?
- Из Мунгаловского.
- Чьих ты оттуда?
- Улыбин.
- Фамилия у тебя партизанская. Ходит кто-нибудь из твоей родовы в партизанах?
- Старший брат и дядя.
- Вон ты какой родовы-то! А крепко ты нас испугался.
- Сперва испугался, а теперь не боюсь.
- Это почему же? Думаешь, кокнуть тебя не сумеем? - спросил смуглый и достал из кармана синих с замызганными лампасами штанов алый, уже основательно потрепанный и выцветший кисет. Этот кисет заставил Ганьку мгновенно вспомнить, кто стоял перед ним, и он весело сказал:
- Георгиевские кавалеры своих рук о кого попало не марают. А у тебя полный бант этих крестов.
Смуглый в полном замешательстве уставился на Ганьку и растерянно спросил:
- Откуда ты знаешь, что я георгиевский кавалер? Я тебя, по-моему, впервые вижу?
Ганька понял, что нехитрая лесть его попала в точку. Также простодушно он ответил:
- Зато я тебя второй раз встречаю. Впервые я видел тебя год тому назад под Богдатью. Ты тогда семеновским парламентером был. Как увидел я тебя тогда, сразу залюбовался твоими крестами, казачьей формой и даже пожалел, что ты не наш. Показал я на тебя своему соседу в строю Степану Пахорукову и сказал: "Смотри, какой геройский урядник". А он пригляделся к тебе и закричал во всю ивановскую: "Да ведь это же Иннокентий Кокухин! Одностаничник мой и старинный приятель"...
- Вот это здорово! - воскликнул польщенный Кокухин. - Выходит, ты в партизанах был? Ни за что не подумал бы, что ты меня в таком месте видел и крепко запомнил! Память у тебя, видно, дай бог каждому. И чего только не случается на этом свете!.. Ведь он меня, Никита, под Богдатским хребтом встречал, когда мы ездили вручать красным семеновское воззвание, - обратился он к рыжебородому. - Мы тогда вырядились, как индюки. Все на нас с иголочки было... Ну, раз такое дело, Улыбин, тогда ты меня и Никиты не бойся. Будем сейчас чай варить и разговаривать. Поговорить нам надо крепко. Мы теперь не семеновцы, а неприкаянные дезертиры. Вторую неделю отсиживаемся здесь и ждем, когда придут в Доно красные. Собираемся идти к ним с покорной головой.
- А где теперь твои кресты? - спросил Ганька. - Здорово они к тебе шли. Любо-дорого поглядеть на тебя было.
- Кресты со мной. С ними я не расстанусь. Я их не от Семенова получил... Смотался я, Улыбин, от Семенова, сижу здесь и не знаю, как меня красные встретят. Простят или на распыл пустят, как ты думаешь?
- Конечно, простят, - уверенно ответил Ганька. - Будешь спокойно дома жить.
- Дай бог, дай бог! И как только я теперь Степану Пахорукову в глаза глядеть буду? Уж он-то надо мной зубы помоет...