- В моих книгах сказано, - тихим голосом, спокойно продолжал Кузьма, - что таких людей, как ты, надо жалеть и жалеть.
- Жалеть? - дед грозно нахмурился. - Як так? За шо жалеть?
- За то, что они с панталыку сбились, по кривой дорожке плутают.
Дед схватил книгу Кузьмы, разодрал ее пополам, бросил себе под ноги, растоптал.
- Вот, вот!.. А ты, грамотей… - дед пошел на Кузьму с поднятыми кулаками, - вон из моей хаты, щенок, шоб тобой тут не пахло и не воняло. Не уживемся мы рядом. Иди к беззубому Гарбузу, иди к своим р-революционерам-бунтовщикам. Ишь, яка чистокровка благородна.
Ушел Кузьма и больше не вернулся в нашу землянку. Поселился у Гарбуза. Но и там допекал его дед. Напившись пьяный, босой, лохматоголовый, он однажды забарабанил кулаками в дверь халупы горнового Гарбуза. На пороге появилась испуганная пепельноволосая тетя Поля, жена Гарбуза.
- Что ты делаешь, бесстыжий? Что тебе надо. Утихомирься, окаянный.
- А, это ты, гарбузиха, р-революционерка!.. Дэ ты живешь? Якими атмосхверами дышишь?
Таранил дрючком крышу землянки, заросшую бурьяном и пустошляпным подсолнухом, горласто смеялся.
- Чего ж твой Гарбуз не живет в каменном доме? Чего ж он не хватает за горло хранцуза-хозяина? Языком только брехать? Р-р-революционер!..
Вышел Гарбуз с цигаркой в зубах, босой, в черной, неподпоясанной рубахе. Спокойно следил за Никанором и горько говорил:
- Святу правду слышу, Никанор Тарасыч. Много, дуже много мы балакаем, а мало делаем. Так мало, шо своего же брата пролетария пролетарской рукой за горло хватаем, а хозяина, Карлушки, немчуры лопоухой, боимся.
- Я боюсь?.. Я? - Никанор бросил дрючок, сполз с крыши землянки на откос оврага. - Так знай же, Гарбуз, никого и ничего я не боюсь: ни бога, ни черта, ни Карлушки лопоухого. Нехай он, Карл Хранцевич, боится Никанора. Ух, Карлуша, бойся!
Недолго пришлось Никанору ждать встречи с Карлом Францевичем Бруттом. Столкнулись на другой же день на базаре. Хозяин "Веры, Надежды и Любови" в белом картузе, в белой тужурке, очкастый и душистый, восседал на мягких кожаных подушках зеркально-черного фаэтона. Белогривый жеребец с розовыми ноздрями, с пушистым хвостом, в наборной шлее, весь в медных бляхах, отщелкивал звонкую рысь. Экипаж хрустел рессорами и елочной резиной дутых колес, слепил глаза зеркальными зайчиками.
- Эй, берегись, ротозей! - важно, утробным голосом хрипел красномордый чубатый кучер.
Люди угодливо шарахались по обе стороны дороги, расчищали путь Карлуше. Но Никанор не уступил ему дорогу. Широко расставив ноги, поднял над седой головой руку с растопыренной, черной от грязи пятерней.
- Сто-о-ой! Тпррр!
И жеребец и красномордый кучер не посмели ослушаться. Натянулись ременные вожжи, замерли червонные спицы колес, нетерпеливо загарцевал на одном месте рысак.
- Здоровеньки булы, Карл Хранцевич. - Босая черная ступня Никанора давит лакированное крыло фаэтона, пудовый кулак стучит по коленке, голос гремит и грозно и насмешливо. - Низко кланяюсь вашему денежному сиятельству, здравия желаю, мой благодетель!
Глаза хозяина испуганно мечутся под выпуклыми стеклами очков, но он кривит губы приветливой улыбкой.
- Здравствуй, господин Голота. Давно не видаль твоя персона.
Никанор перестал скалить зубы, почернел лицом, угрюмо покачал головой.
- Ошиблись, ваше сиятельство. Нема Голоты! Перед вами не он. Нет. Голота молодой, с целыми ребрами, с чистой грудью, работяга, силач, песни любит петь, красным человеком его называют, а я… гнида базарная, попрошайка, ходячие мощи.
- Шутишь, Никанор… Молодшина: веселый был, веселый есть. До свидания! - Карл Францевич тронул толстую спину кучера суковатой, с серебряным набалдашником палкой. - Иван, поехал!
- Нет, не поедешь. Эй ты, пугало, слезай! - Никанор стащил дрожащего кучера с козел, сел на его место, задом к лошади, намотал на руку вожжи и повел с хозяином разлюбезную беседу:
- А скажи мне, Карлуша, где же тот сильный, работящий красивый Голота? Молчишь… Ты съел Голоту, ты высосал его кровь, ты, все ты…
Бабы с корзинами, полными всякой снеди, праздные мужики окружили нарядного жеребца, экипаж, во все глаза смотрели на диковинную картину, жадно прислушивались к словам сумасшедшего Никанора, одобрительно переглядывались, ухмылялись.
- Я проработал на твоей шахте двадцать рокив. Я нарубал тыщи вагонов угля. Я съел гору черной пыли. Та пыляка в моих очах, на шкуре, на зубах, в сердце, в брюхе. И сейчас прихожу в сортир и пид собою бачу пыль. Я ще буду жить сто лет, и пылянка не выйде з мэнэ… Чуешь, ваше сиятельство? Не затыкай уши, слухай! И очи свои не ховай пид лоб. Шо, страшно людского взгляда? Смотри, смотри, зверюка!
Теснее и гуще сжимала экипаж базарная толпа, обдавала Никанора горячим дружеским дыханием, подбадривала.
- Твой уголь всосался в наши головы, одурманил их, - хрипел Никанор. - С углем наши бабы рожают детей. Углем кашляют и наши внуки.
Кучер Иван вдруг завопил плачущим голосом:
- Православные, господа хорошие, это ж Карл Францевич, хозяин!.. Вступитесь! На ведро водки заработаете.
В толпе загудели, захохотали, засвистели:
- Улю-лю!
- Ого-го-го!
- Хозяину пятки припекают, а холуй кричит "караул".
- Замолчи, краснорожий!
- А ты, Никанор, разговаривай.
- Тихо вы, горланы! Давай, борода, выворачивай хозяйскую душу шерстью наружу.
Карл Францевич онемел. Бледнел, багровел, пучил бесцветные глаза, задыхался. Очки сдвинулись на кончик мокрого носа. Губы посинели, тряслись.
- Вот така арихметика, ваше сиятельство. - Никанор круто повернулся к людям, блеснул зубами, спросил: - Братцы, какое же будет наказание этому угольщику за все наши мучения?
Со всех сторон посыпались советы:
- Бросить под копыта!
- Утопить в нужнике.
- Растащить: одну половину на юг, другую на север.
- Набить ему рот той самой пылякой. На вот, держи!
Последний совет понравился Никанору. Он выхватил из рук цыганисто-черного одноглазого человека солдатскую шапку, полную тяжелой сизой пыли, и, размахнувшись, влепил ее в широкое лицо Карла Францевича.
- Кушайте, ваше сиятельство, на здоровье.
- Полиция! Полиция! - понеслось по базару.
Конные стражники, истошно дуя в свистки, размахивая нагайками, горячили коней, наступали на толпу.
- Рррразойдись, босота!
- По местам!
- На каторгу, в Сибирь захотели, бунтовщики! Ррразойдись, кому сказано.
Пробились к Брутту, ни живому ни мертвому, оттащили от него Никанора, бросили на землю, скрутили руки и, нахлестывая по плечам, по кудлатой голове нагайками, погнали в участок.
Пропал дед, не показывался ни на базаре, ни в Собачеевке. Пошел слух, что ему придется век свой доживать за решеткой, что безвозвратно загонят его в далекую каторжную Сибирь.
Мать заметно выпрямили эти слухи Повеселела, стала ласковее с отцом, добрее с нами. И мы - Нюрка, Митька и я обрадовались, что теперь никогда не придет в землянку сумасшедший дед, не испугает. Только одна Варька почему-то тужила.
- Ах, деда, - вздыхала она, как старуха, - ах, деда!..
Но он, на зло всем и на радость Варьке, вернулся: сильнее побитый сединой, оглохший, кривоплечий, еще более страшный - настоящий каторжник.
А Варька не испугалась и каторжного. Обхватила его колени руками, зазвенела смехом.
- Пришел, деда!..
- Приполз. Як та богом изуродована черепаха. Битый, ломаный… Подыхать приполз в свою конуру. Дай подушку, Варя, и огуречного рассолу раздобудь.
Лег и много ночей и дней не вставал. Отлежался, набрал сил. Покинул землянку и снова ринулся на привольное базарное житье.
Шел я как-то со свалки с тяжелым мешком чугунного скрапа на спине и столкнулся с дедом. Он насмешливо прищурил глаза закричал:
- А, трудяще хлопче, здорово!
Отнял мешок, вывалил на землю мою железную добычу, расшвырял и потащил меня в обжорку. Потребовал за наличные жареной требухи, печенки, студня, огурцов, водки, сладкого, с изюмом, шипучего квасу.
- Мели, парнишка, жерновами, пей, наращивай брюхо!
Потом водил по рынку, вдоль торговых рядов, хвастался:
- Поводыря себе нашел. Тоже вольный казак.
Вечером взял за руку, повел в ночлежку, уложил рядом с собой, накрыл лохмотьями.
- Вот поел, а теперь спи. По такой арихметике и будешь жить. Хиба Остап батько? Подлюка! Заставил хлопца собирать ржавое железо. Пойди завтра, плюнь ему в глаза и приходи сюда навсегда. Не будешь шляться больше по свалкам. Эх, и заживем же мы добре с тобой, Санька! Без бога и царя, без хозяев и пришлепок.
От кислого воздуха ночлежки гасла коптилка. Беспрестанно хлопала дверь. На верхних нарах кто-то пьяно хохотал, на нижних кипела драка. Над печкой полуголый волосатый человек выжаривал рубашку.
- Домой хочу! Ма-ама-а! - расплакался я.
Дед поднялся, схватил меня за ухо, стащил с нар.
- Бежи, собачье племя, в свою конуру!
Дрожа, часто оглядываясь, шагаю горбатыми мокрыми переулками к своему Гнилому Оврагу. Хорошо дома! После ночлежки темная сырая землянка показалась барским домом.
На другой день в дверях землянки появилась фигура деда. Едва переступил порог, начал надо мною издеваться. Щелкнул по носу, дернул за вихор, шлепнул по губе, отодрал за уши.
- Ну як, Санька, все еще собираешь ржавчину? Смотри сам заржавеешь. На ногах сгниешь, выродок.
Я защищался слезами - не помогало. Спрятался под кроватью, но дед вытащил меня на свет, распекал:
- Почему терпишь такое? Бунтуй! Скажи батькови, шо ты не хочешь быть ни чугунщиком, ни шахтером. А Ванятку с Раковки помнишь?…
Отец, только что пришедший с работы, бросил мыться. Обнаженный до пояса, намыленный, словно в снегу, подскочил к деду, злобно закричал:
- Не троньте, папаша! Замучили хлопчика. Хуже зверя вы.
Никогда он еще так прямо, бесстрашно не разговаривал с ним. Долго терпел, долго уважал и его старость, и болезнь, и несчастья, но, видно, лопнуло терпение.
Дед не испугался угроз, только усмехнулся и опять схватил меня за ухо, щипал, приговаривая:
- Забыл ты Ванечку, забыл. И от дедушки, щеня поганое, зря бежишь. Не бегай, не бегай!..
Отец схватил его за плечи, метнул в сторону, поднял меня и стал гладить по голове.
Дед молча, сжимая волосатые кулаки, пошел на обидчика…
И никогда больше не встречались мирно отец с сыном.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Как-то раз вечером у землянки меня подкараулил дед. Схватил за руку, зашептал сиплым голосом:
- Это я, Сань, не пугайся! Гостинец вот… на, держи! - И торопливо сунул мне за пазуху три больших липучих пряника. Они такие медвяно-пахучие, что у меня кружится голова и текут слюнки.
- Ешь, Саня, ешь! - ласково настаивает дед и гладит меня по голове своей твердой, в заскорузлых мозолях ладонью. Ешь, шахтарик. На здоровье!
Жую пряник и настороженно молчу. Перемена дедушки меня пугает. Почему он больше не мучает меня? Почему стал таким добрым? А дедушка все утюжит мои волосы.
- Сань, ты обижаешься на своего деда, а?
Молчу, торопливо доедаю пряник и украдкой поглядываю на дверь землянки, думаю, как бы удрать. И когда я готов уже рвануться из рук деда, слышу неожиданные слова.
- Обижайся, Санька, обижайся! Даже отцу родному, родному деду, а хозяину и подавно, не прощай обиды и издевки.
Прикованно стою на месте и, забыв о прянике, слушаю.
- За обиду расплачивайся той же обидой. Кровь за кровь! Дед прижимает меня к себе, сильными руками мнет мои ребра, тяжело вздыхает. - Эх, Саня, в разбойники бы нам с тобою податься!..
И смеется, щекочет мое лицо своей прокуренной сивой бородой.
Неподалеку, у соседней землянки, брешут собаки. Вверху, на уличной тропке, слышатся старческие, скребущие дорожную пыль шаги. Показывается фигура шахтера с обушком на плече. Она четко отпечатывается на звездном небе - черная-пречерная, тощая-тощая, горбатая, похожая на большой серп. Шахтер медленно, шатаясь, шаркая лаптями, шагает по кромке овражного обрыва, и вслед ему несется беззлобный унылый лай собак.
- Коваль!.. - шепчет дедушка. - Из темной ночи вылез и в темну ночь спускается… Вот она, шахтерская арихметика, Сань!.. И ты хочешь так жить, а?
- Не хочу.
- А не хочешь, то давай думать и гадать, як насолить погорше нашему мучителю барину-хозяину. Есть у меня добра думка, Сань… Слухай в оба-два уха!..
- Слушаю, дедушка.
Шуба, що твоя мамка с деревни притащила, дела? Не проели часом?
- Делая. Я сплю на ней.
- Добре!.. Иди в землянку и тихонько тащи ту шубу сюда. Не пропью, не бойся. Верну назад в целости и сохранности. Сделаю доброе дело и верну.
- Какое дело, дедушка?
- Большое, Сань. Супротив хозяев. На всю шахтерскую донеччину оно прогремит. Помогай, внуче, одному деду не справиться. Тащи овчину, живо!
- Дедушка, а как же мамка и батя?.. Не спят они еще.
- Скоро заснут, не каменные. Як почуешь храп, так и тащи. Иди! Жду.
Тихонько, на цыпочках пробираюсь в землянку. Дверь оставляю приоткрытой. У светлого оконного креста темнеет кровать отца и матери. Оттуда уже доносится ровное сонное дыхание. Беру овчину, еще хранящую тепло моего тела, и выхожу на улицу.
- Молодчина, Сань! - шепчет дед, забирая у меня шубу. - Пошли скорее. До зари треба управиться.
Молча, широко шагая, идем по дну оврага, вдоль черного вонючего ручья. В конце его, почти у самого Батмановского леса, поднимаемся наверх, и дед тащит меня в степь, накрытую непроглядной темнотой. Звезды скрылись. Все небо черное. Колючий, холодный ветер дует нам навстречу, чуть не валит с ног. Останавливаюсь, спрашиваю:
- Дедушка, куда мы идем?
Он смеется, отвечает:
- К нечистой силе в гости. Она нам горячих пышек с медом наготовила. Идем!
Ноги мои прирастают к земле, сердце колотится о ребра.
- Ладно, ладно, Сань, не дрожи, як тот осенний лист. Порезвился твой дед… В шахту идем.
- В шахту? Какую?
- "Вера, Надежда, Любовь".
- Так она ж не здесь, - я обернулся, махнул рукой в сторону заводского зарева.
- Там парадный вход, ствол, а тут черный - шурф. Идем, Сань, идем!
- Что вы задумали, дедушка?
- Хочу выгнать всех шахтеров на-гора. Всех, до одного. Нехай, дурни, не целуют руки Карлу Хранцевичу.
- А как же вы это сделаете?
- Продерусь через шурф в шахту, выверну овчину белою шерстью наизнанку - и айда шастать по всем забоям и куткам, пугать людей…
- Шубиным сделаетесь?
- Угу. Против его величества Шубина ни один шахтер не устоит, все разом забастуют… Уразумел теперь, какое мы с тобой доброе дело делаем?
Да, теперь и ветер не кажется злым и темноты не страшно. Бодро, весело шагаю следом за дедом. Чувствую себя большим, сильным. Если б знал Васька Ковалик, в каком великом деле я помогаю дедушке Никанору!.. Смелый, отчаянный Васька, а до такого никогда ему не додуматься.
Вот и шурф - деревянный темный домик в два окна, обнесенный кольями с нетуго натянутой проволокой. Внутри домика грозно гудит вентилятор, нагнетающий свежий воздух в шахту. Невдалеке от шурфа темнеет стог соломы.
Дед идет к колодцу, не таясь, громко разговаривая сторож за шумом вентилятора, если даже не спит, не услышит ни шагов непрошеных ночных гостей, ни их голосов.
- Подожди меня тут, Сань. Не томись, не скучай. Заберись вон в ту прошлогоднюю солому и спи. А я вернусь растолкаю.
- А вы скоро, дедушка?
- До зари работы хватит. Ну, бувай!
Дед надевает шубу шерстью наружу, перелезает через изгородь, нащупывает ногой лестницу, ведущую в глубь шурфа, и пропадает под землей.
Утром, с восходом солнца, над Собачеевкой черной птицей проносится тревожная весть.
- Шубин!.. Шубин!!
Со всех ног мчусь на шахту. Толкаюсь среди шахтеров, прислушиваюсь и еле сдерживаю радость. Удалось наше дело, выгорело!
Шубина видели на горизонте триста двадцать и двести восемьдесят, на втором уклоне и на коренном штреке, в самых людных забоях и в глухих одиночных кутках, на конюшне и на динамитном складе.
- Беда идет!.. Пахнет кровью.
Все шахтеры, все сколько их ни есть в шахте, вся ночная смена - забойщики, крепильщики, коногоны, вагонщики, саночники, уборщики породы, водосливы - устремляются к стволу и, давя друг друга, в кулачном бою берут клеть.
Наверху, на эстакаде, ночная смена встречается с дневной.
- Шубин! Шубин!
Одно это слово приводит в ужас молодых и старых шахтеров. Не к добру шахтерский бог выполз из старых выработок. Потерял терпение. Подает добрый знак шахтерам: берегитесь, ребятки, пожалейте свои жизни, не оставьте детей сиротами!
Штейгер и Карл Францевич бегают по эстакаде, мечутся от одной кучки людей к другой, уговаривают: "Никакого Шубина в шахте нет. И не может быть, - выдумки все это".
Карл Францевич тычет хозяйской, молочно-белой надзоркой в грудь забойщика Коваля, брызгает слюной:
- Фот он, и такие, как он, придумаль Шубин… Белый горяшка, алкоголь… Шубин - это русише варварство, Шерная Африка. Работай, надо работай!.. Я хороший деньги даю: цвай, два гривенника прибавляй одна упряшка. Есть охотник?
Как ни кричит Карл Францевич, сколько ни обещает, все равно нет охотников спускаться в шахту. Из ствола, говорят шахтеры, тянет гремучим газом, а уголь пахнет кровью.
В самый разгар шахтерского галдежа около ствола появляется дед Никанор. Босоногий, в одной рубашке, без картуза. В руках у него бутылка с пивом, кусок колбасы и хлеб. Оседлав вагонетку, лохматоголовый, белобородый, пьет и ест, насмешливо щурится и вслух издевается над своими товарищами:
- Кого испугались, дурни? Голода и холода не боитесь, хозяйска треклята копейка не обжигает вам руки, газа гремучего не чуете, обвала не видите, хворобе и смерти в очи заглядаете, а Шубина, друга нашего сердешного, боитесь!.. Дураки, первосортны дурни! Шо вам сделал Шубин? Ничего, ничегошеньки!
Никанор хватает кусок угля, щурясь, целится в Карла Францевича.
- Вот кто загубил ваши молодые годы, вашу красу, вашу силу. Он пожирает вас с потрохами каждый день, каждый час. Чуете?.. Вот кто нечиста сила, а не Шубин.
Никанор бросает уголь в Карла Францевича.
Стражники хватают деда Никанора за шиворот, за бороду, за волосы, тащат вниз по лестнице. Он не сопротивляется, хохочет и, обращаясь к шахтерам, кричит:
- Бачили?
Я догоняю дедушку, плачу, прилипаю к нему так, что меня не могут отодрать от него даже стражники. Нас обоих вталкивают в большую чистую комнату. Еще плотнее прижимаюсь к дедушке, оглядываюсь исподлобья. На стене сияет зеркало. На полу, зачем-то натертом лаком, лежит разноцветное лохматое рядно. На белых крашеных подоконниках цветут в горшках цветы. Куда мы попали? Наверное, тут живет сам хозяин.
Карл Францевич, поскрипывая лаковыми сапожками, входит в комнату. Смотрит на деда, дымит коричневой толстой цигаркой и мягко, как нашкодивший кот, улыбается:
- Так, Никанор, так!.. На базаре бунт, на шахте бунт… Значит, ты сталь мой фраг? Я твой шалейт, считаль сфой друг, а ты… Пешально, пешально, Никанор!
Дедушка покорно слушает хозяина и усмехается в бороду.