Давно бы сбежал. Жалко вот, что не держит никто. Вроде вольнее вольного. Ни замков, ни проверки, ни параши. Выйду я из белого дома, гривы львиные поласкаю, а потом по каменным ступенькам к воротам сойду. Стоят они, высокие и острые, тучи нанизали. Прислонюсь к ним, железом морозным обожгусь, в просвет голову вставлю и смотрю на волю, смотрю. Потом оглянусь на окна коммуны - и злоба разбирает. Там прилипли к стеклам лизуны коммуновские. Стерегут глазами.
Пошел как-то вдоль решетки, будто гуляю, а сам дырку ищу, а они из дома выскочили, по усадьбе рассыпались, снежками расстреливают друг дружку. Подскочил и ко мне парень один, высокий и худой, сосед мой коечный, Борисом зовут. Брызнул снегом в глаза. Я ему как дам в зубы, - даже красный мак на снегу вырос. А он, стерва, не плачет. Смеется да компании своей кричит:
- Мала куча, верха дай!
Подбежали ребята, снегом засыпали, свалили, в свою кучу вплели, и завертелись мы все кубарем. Смеху, криков сколько! Не стерпел и я, засмеялся.
С тех пор и подружился с Борисом. Он самый старший в коммуне. Он и грамоте меня научил. Теперь не заикаясь, не по складам читаю на воротах золотую надпись: "Коммуна бывших беспризорников". Он каждое утро помогает убирать мою кровать, каруселью кружится под ногами, все спешит, все некогда ему. На зарядке жмется в мой ряд, светит зубами, взглядом показывает на мою неправильно выброшенную ногу и в мастерской не спускает с меня глаз.
Шефствовали над нашей коммуной железнодорожники и металлисты. Они и мастерскую оборудовали. Стояло там семь станков, обрабатывались на них паровозные части. Работал Борис здесь второй год. Был доволен. А я вот работаю только две недели, и уже надоело, ничего хорошего не вижу. Скука черная. Моторы гудят, как навозные мухи, ремни - хлоп, хлоп. Спину свою пригрел у моторного кожуха, носом клюю и про свой станок забыл. Стоит он, маленький, горбатый, в самом уголочке мастерской. Станины у него щербатые, в мазуте, пыльные. Одна только табличка краснеет свежестью надписи: "Хозяин станка Александр…" Какой я хозяин, когда бываю возле него раз в неделю?
Над моей головой белыми, приятными буквами напечатано:
"Если ты устал, пойди в красный уголок, посиди в мягком кресле, почитай, отдохни".
Умная тварь придумала. Стою я сейчас над станком, а спина надвое хочет разломиться. Резец стрекочет в белом валике, а мне кажется, что он в мозгах моих ковыряется. Глянул на правила чудесные, круть мотор - и затих резец. Вытер руки хлопком, обмыл под краном и зашагал к выходу побыстрее. Оно хоть и есть такое правило, да все стыдно перед ребятами.
Ты идешь, а они еще гнутся у станков и будто не замечают твоей выходки. Брешут. Вижу по рукам вздрагивающим, что все обратили внимание на мой уход. Больше всех, конечно, рад рябой Петька. А мне наплевать. Все равно скоро смоюсь. Никак не соберусь. Ночи подходящей не подберу.
Сегодня вроде клюет. Лежу на кровати, ноги обутые под одеялом спрятаны. Комната пуста. За окнами густая смола разлилась. В красном уголке голоса. Там какие-то курсы, а я заохал, больным притворился, волчью мысль держу. Наконец-то распрощаюсь с занудной коммуной, с Петькой. Время как будто подошло золотое. Муха не пролетит, голоса в уголке затихли, ни шороха в паркетном коридоре. Встать бы сейчас, кровать оголить, в тугой узел стянуть одеяло, простыни, на белой стене вырезать свою кличку Святой и махнуть через окно в безлюдный засыпанный снегом сад, а дальше - лес, тайга, дорога, паровозные гудки… Добро! Воля, воля матушка!..
Жаль только одного человека - Антоныча. Он так хорошо разговаривал со мной тогда, в первый раз, так он похож на Гарбуза, поверил мне… Э, ладно! Верил, а все-таки не защитил от Петьки, заставил так жить… Не хочу. Не буду. Убегу. Сейчас же. Это твердо.
Решение есть, а голову поднять с подушки не хочется. Не могу. Отяжелела.
А может, вправду заболел? Испуганно вскочил на ноги, осмотрелся и вдруг понял, почему подниматься не хотел. Жалко покидать эту комнату. Обвык будто. Вон стоит тумбочка Бориса, книги на ней. Когда скука меня одолевала, он брал книгу и читал. Дремлю, а он ласково гудит под ухом. Часто я сквозь сон слышал, как он хлопнет книгой, одеяло на мне поправит и сам на цыпочках пройдет. За обедом я раньше всех свою порцию уничтожу, тарелку вылизывать примусь, а Борис - худой, ему тройную порцию надо, - мне половину отдает и говорит:
- Ты Сань, утром всегда пей за меня молоко, моим кишкам оно вредное.
Пил и благодарить забывал. Думал, что лижется. Сейчас захотелось увидеть его, посмотреть на кукурузную россыпь зубов, провести по высоким и густым, как два связанных крыла, бровям.
Еще жалко стало той свежести и чистоты, что была, когда я лежал в бинтах… Станок мой в запаутиненном углу сиротливым показался.
Нет. Это только на одну секунду. Чепуха. Бросаюсь к ближайшей кровати, сдираю одеяло, метнул им, как знаменем, и остановился, вспомнив, что Борису придется спать в холоде.
С пустыми руками иду к окну, поднимаю шпингалет, впускаю ветер и снег в комнату и чувствую, как мороз, ледяной человеческой рукой охватил мое плечо. Поежился, шагнул на подоконник, но чьи-то руки властно и сильно потянули назад. Обернулся и вижу усы Антоныча, которые подскакивают над губами свернутым ежом. Он выпустил плечо и сказал, точно в ухо шепнул:
- Сань, зачем же ты в окно? В дверь, в дверь иди, львы мертвые, - пропустят, а больше тебя никто держать не станет.
Клацнул выключатель: стоит Антоныч, а сзади него вся коммуна с Борисом впереди. Я слепну от яркости белой пыли ламп.
Антоныч просит коммунаров:
- Ребята, проводите Саню за ворота!
Довольно. Я прыгаю к дверям и бегу по коридору, которому, кажется, нет ни начала, ни конца…
За мной никто не погнался. Слышу только один голос тоненький, - он хлещет меня кнутом, подгоняя вперед:
- Выгнать его, не надо таких!
Это рябой Петька.
А голос Антоныча неторопливо, мягко отвечает рябому:
- Выгоняют собак, Петя, а с человеком надо разговаривать, как он того заслуживает, - по-человечески.
Споткнулся я на лестничной площадке, упал. Лежу на полу, не поднимаюсь, лихорадочно думаю, куда идти. Пойду налево, вниз, по каменным ступенькам, попаду к главному выходу из коммуны, к двери в вольную, собачью жизнь. Пойду вправо, по коридору, попаду в умывалку.
Поднимаюсь, бегу вправо.
Спрятался в умывальной, сел на подоконник, загнал под ноготь обломки рамы, солью растравил сухие глаза…
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
Кажется, месяц, нет, мало, прошло несколько лет, вечность прошла после моего неудачного побега. Один я только и помнил его. Вся коммуна забыла. Три дня со своей койки не слезал, голову в одеяло кутал. Борис из столовой тарелки приносил и, добряга, ни о чем не спрашивал.
В субботу прибежали ребята в нашу комнату, увлекли за собой сооружать ледяную гору. В воскресенье на салазках целый день катался. На другой день Борис, надевая спецовку, протянул и мне мою куртку. Пришел после долгой разлуки в мастерскую к своему станку. Когда шел мимо ребят, никто не обратил внимания, будто я и не отлучался. Даже Петька не поднял головы.
Целый день скоблил со станка грязь, мыл керосином, сушил, оттирал наждачным полотном. Боялся поднять глаза.
Каждый день покидаю свой станок в сумерки. Прихожу в комнату, и, не раздеваясь, лезу под одеяло. Засыпаю с горячей надеждой, что утром, когда надо будет проснуться, я заболею или внезапно отнимется рука или нога.
Показалось в одну ночь сквозь сон, что сидит на моей кровати Антоныч, а вокруг него ребята. Он кивнул в мою сторону и сказал:
- Трудненько обвыкает. Помогайте, ребята, обточить Саньку, шлифуйте.
В субботу лег счастливый от мысли, что в воскресенье можно целый день спать и спать. Забыл уговор наш с Антонычем выехать с рассветом на лыжах в свою подшефную таежную деревню.
…Антоныч держит мою голову в своих больших ладонях, качает ее.
- Вставай, Сашка, вставай!..
Надеваю ботинки, натягиваю шерстяной свитер, пушистый шлем, и кажется мне спросонья, что весь я в липкой густой патоке: и язык, и непослушные ресницы, и голова, и ноги.
Вышли за усадебную решетку. Ударил ветер в глаза, пустил слезу, обдал пылью, сухой и колючей - выпрямились ноги. Поднял Антоныч лыжные палки, крякнул и поплыл в темноту тайги, бросив задорно:
- Нагоняй, Саня, старика!
К лыжам меня приучил Борис. Опередил я его. Давно ловко по снегу ныряю, трамплин пробовал брать. Потому и не тороплюсь за Антонычем, не спеша натягиваю варежки. Пока собрался, Антоныч уже под самым лесом гогочет. Бегу за ним и никак не могу найти в утренних сумерках его высокую меховую ушанку. Слышу голос, но не пойму, куда он зовет меня.
Тайга вдруг исчезла. Я увидел на крутом гребне Антоныча. Сзади него поднималась заря. Поравнялся с Антонычем, отираю мокрый лоб. Антоныч обнял меня за плечи, нагнулся, протянул руку к встающему солнцу, долго смотрел в мои глаза, будто хотел выведать все с самого дна, и спросил:
- Хорошо, Сань, а?
- Хорошо, Антоныч.
- То-то, мой любезный. Цени жизнь. Не разнуздывайся.
Он еще долго смотрел туда, где загоралась тайга. Потом подскочил на лыжах, повернул носы на крутой спуск гребня и оставил пыльные борозды. Спускаюсь за ним, черчу его путь, и мне легко обходить кустарники, снежные обвалы, старые пеньки. Перед глазами - его широкая спина. Гибкость его рук передается моим. Размахи своих палок я делаю похожими на его. А он летит не оглядываясь. Шире ставит палки, выше отбрасывает голову и молча испытывает силу мою.
"Не поддамся, Антоныч. Не разнуздаюсь".
Лыжи играют на остекленевшем насте снега, и песня их в другом конце леса слышна, каждой сосною подхватывается. У меня тоже песня и радость большая, на тайгу бескрайную похожая.
"Беги, Антоныч, не отстану!"
Выскочили снова на гребень. Внизу деревня колоннами дыма из праздничных печей густо подпирала таежное небо. Горели там три солнца в коралловых коронах, и протянулась от каждого на тайгу дорога, широкая и удобная - всю землю вкатить можно, всех людей провести.
Снял меховую шапку Антоныч, волосы дымятся, варежки и снег затоптаны… Не спускает с троедорожья глаз и молчит. Заболела голова, я озяб, а он все смотрит. Нашел мою руку, притянул к себе и, скупо бросая слова, тихо заговорил:
- На правой ноге у меня трех пальцев нет, отморожены. В ягодицах и поныне сидят пули, зудят на непогоду. Три года назад японцы не разглядели, что командир партизанского отряда еще не совсем добит. Ушли, разгромив партизан, ушли в полной надежде, что никто из бойцов не подымется. Но один встал и пошел в тайгу. Неделю орехи да кору глотал, красные тропинки за собой оставлял… Тогда вот тоже так три солнца и три дороги на землю спускались.
Мираж потух. Нехотя надвинул шапку Антоныч, почувствовал холод, вздрогнул и лениво заскрипел лыжами к деревне.
Но уже после первой встречи с крестьянами повеселел. Хлопал он по шубе бородатого, в заячьем малахае, с киргизскими глазами мужика и громко смеялся.
Тот упрекающе крутил головой, выговаривал скороговоркой, осыпая лаской:
- Вы что же это, Антоныч, обманником под старость растете. Негоже, негоже. Наобещались в тое воскресенье зайтить и не показались. А я медком запасся. Баба кукурузной мамалыги наварганила. Вы о каменном человеке так и не договорили. Да посулились еще рассказать, куда продналог идет. Мужики, поди, целый день дожидались. Пойдем в избу, пойдем, голубчик!
Только к обеду мы вернулись в свою коммуну.
В столовой я, усталый, обжигался супом, спеша скорее в кровать. Но подошел мертвый час, а я еще лежал с открытыми глазами, думал об Антоныче.
Он подошел тихо, сел на мою кровать, протянул с потертыми углами - видно, старую-старую - газету и оставил на моих коленях толстый синий пакет:
- Читай, Саня.
Мне стыдно, заикаясь, складывать по буквам слова. Виновато отговариваюсь, спрятав лицо в подушку: давно не было книги в моих руках.
- Я забыл, Антоныч.
Он берет газету, кладет на мою спину свою тяжелую ладонь, нагибается к уху и читает медленно, четко:
"…Между станциями Волчий Лог и Лесная обнаружен проезжими крестьянами труп мужчины. Установлено, что ему был нанесен зверский удар в спину. Нож вошел в грудь и остался в ране. На дорогой кости ручки выбита кличка Святой.
В ту же ночь на перегоне этих станций в купе международного вагона дальневосточного экспресса ограблены два пассажира. Очевидна связь между этими двумя событиями. Бандиты не поделили добычи, и один из них расплатился жизнью".
Притих Антоныч. В окно стучала поднимающаяся метель.
Я сильнее прижался к подушке. Ее пух гореть начал, кровать в темноту проваливается, а тяжелая рука давит спину, греет. По-прежнему тихий голос говорит, поднимая мою голову:
- Вот в этом пакете те самые деньги… При тебе нашли. Снеси на почту, отправь по написанному адресу и не опоздай к чаю.
Я взял пакет, он большой, оттягивает руки. Поднял глаза на Антоныча и не хочу их опускать. Боюсь, чтобы ресницы не помешали смотреть ясно, очень ясно, хотя в моей крови, в мозгу еще метель, метель такая же, как за окном.
ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
В быстроте, в полете наезженных лыж хочу потерять память об Ахметке, забыть потертые углы газеты, костяную ручку ножа.
Сегодня Антоныч устроил свидание с моей вчерашней жизнью. Зачем он это сделал?
Под моим свитером синий пакет лежит, как нарост выпирает. Я хочу забыть о нем, грудь в спину втягиваю, а он все греет, мешает двигаться. Взмахи палок все тише и тише. Белье на мне намокло, ноги окаменели.
Остановился. Палки выпустил. Лоб вытер. А пакет жжет. Вынул я его, в снег положил, остудил, снова под свитер спрятал, палками сильнее замахал и без отдыха на станцию прибежал.
Целый час под окном ходил, не торопился сдавать синий пакет. Не нравилась мне морда почтовика за решеткой, с водяными глазами и без передних зубов. Я ждал, что его сменит кто-нибудь другой. Не дождался. Люди начали подходить, у окошка очередь выросла, а я все по узкому коридорчику мечусь. Волнуюсь. Мне хочется посмотреть, только посмотреть на чужие деньги. Вынул пакет, подмоченный уголок оторвал, твердые и новые бумажки нащупал, но вдруг вспомнил коммуну, глаза Антоныча, разливающие чистоту, станок и недоделанный валик на нем… Ревность взяла, что кто-то другой будет кончать мою работу. Огляделся испуганно и побежал к решетке, очередь расталкивая. Бросил я беззубому конторщику синий пакет, как горячий уголь с голых рук. Завозился он с ним, удивляясь не то его адресу, не то цвету. А я уже раскаивался, что отдал.
Грянул где-то близко паровозный свисток. Вздрогнул я - встретился с ним после долгого плена, напомнил он мне о многом: скитания, пыльные собачьи ящики, вокзальных торговок, сладкий туман кокаина, самогонные ожоги, бронепоезд…
Свисток все ближе и нахальнее. Грохоча, разбрасывая искры, мимо окна побежал пассажирский поезд и застыл напротив. В глаза ударила метель, голова закружилась. Я прислонился к стене, чтобы не упасть. За окном раздражительно зазеленели новенькие вагоны, может быть, те самые, на которых я уезжал в Батуми драть кожуру с мандаринов, пить ароматный сок. Я закричал сонно клевавшему над столом беззубому почтовику, чтобы он вернул скорее пакет. Мутные глаза удивленно вскинулись на меня, и тоненькие палочки-пальцы закрыли уши в ожидании, когда умолкнет дающий отправление паровоз. Потом эти руки протянули серый клочок квитанции и, бессильные, упали на ворох бумаги.
А я побежал к окну, за которым мелькнул тенью последний вагон, прижал нос к стеклу.
За окном начинались сумерки. Бородатый дед заправлял фитили в лампах. Я подошел к нему, сгибаясь в своем тоненьком свитере, и, дуя на руки, попросил закурить. Дед отсыпал махорки, осмотрел меня с ног до головы, спросил равнодушно:
- Издалече путешествуешь?
Скорее потушил спичку, в сизый дым голову спрятал, поспешил с ответом:
- Бездомные мы. - И торопливо ушел в тайгу. Докуренная цигарка почти обжигала губы, когда вспомнил, что забыл в почтовом коридорчике лыжи. Вернулся на станцию и пошел сразу не за лыжами, а деда искать. Нашел в ламповой, поймал деревянную вертушку на полушубке и сказал:
- Пошутил я… Не бездомный я, дед, а воспитанник коммуны бывших беспризорников, где Антоныч, знаешь?
Отошел. Добавил:
- В гости приезжай, отец.
ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ
Рябой Петька по-прежнему отравляет мне жизнь.
Его станок стоит в пяти метрах от моего. Петька часто оттуда показывает мне свои смеющиеся желтые зубы. Смеется и что-то шепчет на ухо дружкам. Знаю!.. Проходя мимо меня, он щурит свои глазенки, презрительно поджимает губы.
Ребята прожили в коммуне по году, по два, обжились. В токарной мастерской все со стажем, У каждого над станком в маленьком ящичке заделана в синем переплете толстая книга. В нее в конце недели Антоныч аккуратно записывает то, что мы сделали да шесть рабочих дней. Каждый токарь жадно учитывает самую мелкую деталь. Моя книга доставила мне много счастливых минут. После работы беру ее украдкой в комнату, отвернусь от ребят и перечитываю запись Антоныча. Записаны там и втулки, и кольца, и валики, и муфты, и инжекторные стойки, и краники, и винтики. Я смотрю на свои руки и не верю, что они столько наточили чудесных вещей.
Как-то рябой Петька подошел к моему ящику, вынул черную книжку и, нахально листая страницы, начал ехидно подмигивать и хихикать:
- Чистенькая, Сань?..
Отошел, сплюнул через губу. Я проводил его глазами до станка, глядя на короткие и толстые ноги, на горбатую спину, кривые руки, и понял, что возненавидел его на всю жизнь.
Уже несколько дней жду случая, как бы поймать в темном углу, ребра посчитать. Теперь не буду дураком, не попадусь.
Поймал на складе. Не успел он еще крикнуть, как я набросил на голову пиджак, закрутил поглуше и трехдюймовой гайкой давай поклоны класть в шею, ниже затылка, чтоб следов не осталось.
Рука немела, гайка вырывалась, а я бил. Так с ним расквитался, что у него не хватило сил даже на шепот о прощении.
Когда нашли его на складе и спросили, кто это его так извозил, Петька сказал, что не знает, память, мол, отшибло от страха, - боялся он, чтоб я его не добил окончательно.
Только все равно узнали виновника. По всему дому галдеж пошел, беготня, крики. Вечером в красном уголке состоялось собрание.
Совет коммуны вынес мой поступок на общий суд.
Красный уголок переполнен. Вынесли все скамейки, чтоб народу больше вошло. Плотно стоят коммунары и в дверях еще толпятся.
Кричат, руками машут, никто не смеется, строгие, беспощадные.
Председательствует Борис. Он постучал карандашом по стакану и, опустив глаза, подождал, пока уголок затих.
- Санька сегодня в темном углу склада избил Петьку. Завтра захочется ему отомстить кому-нибудь из нас, и он ночью ключом проломит голову. Послезавтра Антоныч на курево не даст воли, и Санька на кухне возьмет перо и распишет брюхо Антонычу. А мы будем смотреть равнодушно. Да?
Говорил Борис скороговоркой, руками хватал воздух, наклонялся вперед, будто прыгнуть готовился на собравшихся.
Потом, остыв, тихо, хрипло спросил:
- Так как, ребята, будем, значит, своей очереди ждать?