Рассмешил меня кочегар, сил и ловкости прибавил. Я одной рукой закачал воду в котел, открыл предохранительный клапан, приготовил машину на случай аварии, а другой беспрерывно дергал рукоятку песочницы, давая опору колесам.
На один оборот ската не доехали до маневрового паровоза. Остановились. Машинист с пеной на губах побежал на станцию.
Вернулся красный, тяжело дыша:
- Каждую ночь так. Пыль у них вместо мозгов! На занятый путь поезд принимают. А потом нашего брата в суд потянут. Дня не проходит, чтобы три-пять паровозов не разбили. Судьба ты моя треклятая! Верные твои слова, Мария Григорьевна!
Помолчал, глянул на меня косо и закончил:
- …А ты спать, голова!
Припоминаю наш разговор с Поляковым. И еще раз клянусь мысленно сдать настоящий экзамен, получить настоящее удостоверение на право вождения паровоза.
Богатырев дымит цигаркой, отходчиво ухмыляется, утюжит темной ладонью свои пепельно-белые волосы и, глядя на меня, говорит:
- А ты не думай, что я ослеп на старости лет. Все, брат, видел, что и как ты делал, когда ждал крушения… Выйдет из тебя паровозник. Оставайся моим помощником. Только, чур, больше не спать.
- Не буду.
Стоим на станции, ждем обратного поезда. Окна закрыты, тепло. Богатырев дымит цигаркой и спрашивает:
- А ты сам из каких краев?
В его голосе давняя, времен гражданской войны теплота, и я ему рассказываю о белом доме в тайге, об Антоныче.
Богатырев слушает, виновато, качает головой, ласково раздувает свои усы.
- Значит, детдомовец, коммунар, а я, дурак… Извиняй, брат, обознался.
Мне хочется быть совсем чистым и правым перед Богатыревым, и я говорю:
- Шесть ночей я не сплю. Негде. Жилотдел не дает койку.
- Шесть ночей? Чего ж ты сразу не сказал, голова? Кончим смену, пойдем ко мне - вволю выспишься. И вообще переселяйся в мои хоромы, пока жилотдел расщедрится на койку.
- Не один я…
- С женой?
- Что вы! Борис у меня, товарищ… тоже паровозник. Машинист Куделя. Не слыхали?
- А!.. Значит, двое? Это похуже. Тесноваты мои хоромы - не разгуляешься впятером. Я ведь тоже не один: жинка да дочь… от первой жены… Ну ладно, заберу и двоих. Три паровозника и один доменщик, моя Ленка, - гуртом воевать будем с Марией Григорьевной. Вдвоем мы с Ленкой не справимся с ней. Бой-баба!..
Слушаю я, слушаю Богатырева и не выдерживаю, бросаюсь ему на шею.
- Дядя Миша!.. Неужели не узнаешь? Помнишь пацана в американских ботинках - "Донецкий пролетарий"!.. Санька я, Голота!..
Богатырев испуганно, онемело смотрит на меня. Потом хватает за плечи, подводит к огню, рассматривает, вглядывается и рывком прижимает к своей груди мою голову.
- Сань, дитё, ты… Ей-богу, ты, чертяка!.. Да как же это, а? Вон как схлестнулись! Сань!.. Здорово!
Отстраняет от себя, опять вглядывается и вдруг начинает изо всех сил дубасить по спине, потом дерет за уши, ерошит волосы.
- В огне, подлец, не горишь, в воде не тонешь… Да, Санька, постой… А Гарбуз наш, Гарбуз, Степан Иванович…
- Где он?.. Что?..
- Тут, Саня, тут и Гарбуз. Все хорошие люди столпились в Магнитке, все ударяют по старому миру, штурмуют… После работы поведу тебя к бывшему командиру "Донецкого пролетария". Он теперь в больших начальниках ходит - голова всего доменного цеха. Инженер! Промышленную академию закончил с похвальной грамотой. Два ордена, Ленина и Красного Знамени, печатают грудь. Рабоче-крестьянский депутат!.. В бюро горкома партии заседает. Одним словом, большая шишка. С Магнит-горой панибратствует. Боюсь, Сань, не захочет он разговаривать с тобой, с таким замухрышкой, помощником машиниста.
И хохочет дядя Миша, фыркает в усы и опять дубасит меня по спине.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
После работы идем к Гарбузу в доменный. Рвутся к небу, гудят гигантские круглые стальные башни, полные огня, горячего воздуха, руды, кокса, известняка. Потоки чистой холодной воды омывают со всех сторон их бронированные кожухи, не дают им накаляться. Пламя бушует в контрольных глазках фурм, на щитах установлены десятки различных приборов, регистрирующих работу доменной печи. Чугунные канавы, глубокие, хорошо выделанные, высушенные, желтовато-золотистые, извиваются по просторному литейному двору. Горновые и их подручные, в ботинках на толстых подошвах, в крепких брезентовых спецовках, в войлочных шляпах, в рукавицах, с синими очками на лбу, важно, неторопливо шагают по ярко освещенному литейному двору, вдоль чугунных желобов, вылизывают их песчаные бока, шлифуют сияющими совковыми лопатами.
Иду медленно, торжественно, смотрю, не могу сдержать улыбки, радуюсь тому, что вижу, а мысли мои далеко-далеко отсюда - в Донбассе, в Макеевке, в Юзовке, в Енакиеве, Краматорске, в Гнилом Овраге, в Собачеевке, на франко-бельгийском заводе "Унион", на чугунной канаве, где горбился день за днем, губил свою жизнь, надрывал жилы, слепнул, падал на колени от бессилия, от неуемной злобы к хозяевам, к десятнику Бутылочкину мой отец-недоля, рядовой рабочий армии Донецкого края, покойный Остап Голота.
Эх, батько, батько, не дожил ты до таких доменных печей, до Магнитки, до такой жизни!.. Как бы ты здесь развернулся…
Тревожно гудит колокол. Горновые и их подручные, недавно такие медлительные, важные, мгновенно оживают, деловито суетятся, бросаются к домне. Гигантские чугунные ковши, поставленные на колеса, обмурованные изнутри огнеупорным кирпичом, выжаренные, подталкиваются танк-паровозом под носки желобов. "Это и есть горячие пути", - думаю я, глядя вниз, на ковши и паровоз.
- Сейчас будут выдавать плавку, - говорит дядя Миша и старательно разглаживает свои растопыренные усы, расправляет плечи, выгибает грудь, подтягивается, заметно молодеет.
Пробили летку. Закружилась, взвихрилась огненная метель. Повалил черный удушливый дым. Крупные, пушистые, лохматые звездчатые чугунные искры летели, стреляли, брызгали в железную крышу, рассыпались дождем по всему литейному двору. Еще секунда, еще мгновение и, казалось, произойдет непоправимое - хлынет огнепад из домны, зальет железо и камень - все, что встанет на его пути, сожжет, обуглит, превратит в пепел.
И вот хлынул, вырвавшись из тесного горла летки, жидкий чугунный поток, белый-белый, до прозрачной молочности, ринулся вздыбленной волной на литейный двор. И вдруг обмяк, припал к земле, приглох, покорно улегся в сухое песчаное ложе, опустил свою грозную дымную гриву.
Мирно, ослепительно чистый и нестерпимо жаркий, безобидно постреливая желтыми мохнатыми звездами, он побежал по наклонной канаве, излучая на своем пути свет молний. Добежав до конца желоба, не раздумывая, сорвался вниз, рухнул с огромной высоты в ковш толстенным солнечным лучом и лился неиссякаемо.
В эту минуту я и увидел Гарбуза. Он стоял около домны, на противоположной стороне канавы, полной жидкого чугуна, и по-хозяйски строго оглядывал литейный двор - все ли в порядке. В цехе было так жарко, так светло, что я видел все паутинные морщинки вокруг глаз Гарбуза, все блестки его седин в усах и на голове.
Стою на берегу огненной реки, смотрю на Гарбуза, на его синюю вылинявшую стираную и перестиранную куртку, на его грубые, с пузырями на коленях штаны, на его ноги, обутые в рыжие, со сбитыми носками ботинки, на его запавшие щеки, обросшие щетиной, смотрю, и лихорадка радости треплет меня всего, раздирает рот до ушей в улыбке.
Такой взгляд нельзя не почувствовать, такой улыбки нельзя не увидеть даже через огненную реку.
Гарбуз почувствовал, увидел. Встретился со мной глазами, смотрит. Не дышит. Узнал, сразу узнал. Но не верит себе.
А Богатырев, стоящий рядом со мной, выбрасывает вперед руку, держит ее на аршин от земли, восторженно гогочет:
- Он, это он, Санька, тот самый, от горшка два вершка, не извольте сумлеваться, товарищ командир…
Гарбуз со всех ног бросается ко мне, я спешу к нему навстречу. Мы сталкиваемся с ним грудь о грудь над огненной рекой. Нас шатает, качает из стороны в сторону сила встречного удара. Потом мы оба медленно наклоняемся и падаем…
Чьи-то длинные цепкие руки хватают меня в тот самый момент, когда жидкий чугун уже подпалил мои брови, отбрасывают в сторону, на песок. Падаю и сейчас же вскакиваю, оглядываюсь, где Гарбуз, что с ним?
Он уже перепрыгнул канаву и мчится ко мне, сверкая из-под усов двойным рядом золотых зубов. Подбегает, хватает, сжимает клещами своих рук…
* * *
В тот же день Борька Куделя и я взяли свои сундучки и зашагали вслед за Богатыревым.
Барак с хоромами дяди Миши стоял в ряду других бараков на пятом участке, на взгорье, почти у самого подножия Магнитной горы.
Дядя Миша, решительно хмурый, озабоченный, мужественно вдохновлял нас на подвиг:
- Так смотри же, ребятки, не пугайтесь, не отдайте свою душу трусу, если моя Мария осатанеет, когда я объявлю, что привел квартирантов. Да, честно предупреждаю, может осатанеть, может накинуться на вас, как тот скаженный гусак… А вы не бойтесь, нехай кидается. Покричит, покричит, да и замолчит. Она у меня такая - то радугой блестит, то чернее тучи… Терплю, ничего не поделаешь… Молодая жена. И красивая к тому же, чертовка.
Мы с Борькой уныло переглядываемся.
- Может, повернем оглобли? - шепчет Борис.
Шепчу ему в ответ - твердо, властно - и нетерпеливо толкаю локтем:
- Идем!
Борька с удивлением смотрит на меня - откуда, мол, такая настойчивость и готовность все стерпеть? Ладно, удивляйся пока, потом все сам узнаешь.
Подходим к белому бараку. Большие с занавесками окна. Перед ними - палисадник, молодые деревца, недавно политые, обложенные кирпичом клумбочки с цветами. Богатырев указывает глазами на два крайних, старательно промытых окна.
- Это мои. Ну, хлопцы, подготовься к контратаке!
Храбрится Богатырев, а голос обрывается, дрожит. Вот так богатырь! Интересно, что за чертовка взяла над ним такую власть?
Входим в барак. Длинный коридор с отмытым добела дощатым полом. Налево и направо - коричневые двери. Много их, штук сорок. Богатырев тихонько, чуть ли не на цыпочках, подходит к первой, крайней, стучит ногтями по крашеной филенке, ласково пушит свои усы.
- Эй, хозяюшка, принимай гостей!
Открывается дверь, и мы видим на пороге "чертовку". Полную грудь туго обхватывает полотняная сорочка с глубоким вырезом, пышные рукава вышиты украинским узором. Лоб, шея, руки - белые, на щеках, как на яблоках, краснеют солнечные ожоги, очи черные, темной прозрачности, а волосы вороненые, заплетены в тугие косы и короной уложены на голове. "Чертовка" строго смотрит на нас, молчит.
- Маруся, гостей, говорю, встречай!.. - увядшим голосом, просительно выговаривает Богатырев.
- Что еще за гости посреди бела дня?
Голос ее гудит, как из бочки, в очах гроза.
- Квартиранты, а не гости, - торопливо объясняет Богатырев. - Временные. Некуда хлопцам податься, так вот я… бывшие детдомовцы, коммунары они, а вот это… - кладет мне руку на плечо, - это Санька. Помнишь, я рассказывал?
- Квартиранты? - Маруся смотрит на меня, на Бориса, на наши сундучки, потом опять на меня, и в ее строгих глазах, под черным пеплом, разгораются, светятся, искрятся малиновые огоньки. - Чего ж вы остановились на пороге? Проходьте до хаты, будь ласка. А это, значит, Санька?..
Гроза миновала… Переглядываемся с Борькой, переводим дыхание и шагаем через порог.
В комнатах светло, пахнет свежевымытым полом. Домотканые половички раскинуты перед двуспальной кроватью. На ней гора подушек, обшитых самодельными кружевами. Постель накрыта кружевным покрывалом, а под ним пылает что-то красное, с шелковистым отливом. На окнах накрахмаленные занавески, тоже кружевные. Посредине комнаты, под абажуром, стол, на клеенчатой скатерти клубок белых, самых толстых ниток и вязальный крючок. В углу, у передней стенки, дверь, ведущая в другую комнату. Какая она, что там - мне не видно. Дверь, правда, распахнута, но проем наглухо закрыт ситцевой, цветастой занавеской. Там, наверное, спит Лена.
Хозяйка подвигает мне и Борьке тяжелые, грубо, но прочно сколоченные табуретки.
- Сидайте, хлопцы, та сразу сознавайтесь, есть и пить хочете?
- Спасибо, мы уже завтракали, - отвечает Боря.
Я поддерживаю его, кивая головой.
Богатырев, счастливый до слез, суетливо машет на нас руками, кричит:
- Брешут они, Маруся! Не ели и не пили. Верь моему слову. Готовь, Марусенька, угощение. Тащи все, что под руки попадет. И горилку не минуй!
Пью, ем, разговариваю, смеюсь, а сам все смотрю на цветастую занавеску, жду появления Лены.
Позавтракали, выпили всю водку, а Лена так и не появилась. Пришла она вечером, мы с Борисом только что проснулись. Ох и спали же мы!..
Вошла, щелкнула выключателем и испуганно остановилась. Стоит у порога в своей беленькой кофточке, с пыльными выгоревшими волосами, смуглолицая, ясноглазая.
Стоит, смотрит на нас, молчит, глазам своим не верит, боится дальше идти. А мы лежим на мягкой двуспальной кровати, под кружевным одеялом, смотрим на Лену и молчим - от смущения.
Долго нам, наверное, смотреть бы вот так друг на друга, если бы не Мария Григорьевна и Богатырев.
Они вошли в комнату вслед за Леной. Богатырев протянул руку в сторону кровати:
- Ну, дочка, знакомься. Это наши временные квартиранты, мои друзья-паровозники: Александр Голота и Борис Куделя.
Лена посмотрела на отца, улыбнулась.
- А мы уже знакомы.
- Уже? Когда ж успели?
- А помнишь, я встречала мобилизованных комсомольцев-паровозников? Так это они были.
Борис натягивает до подбородка одеяло, прячет босые ноги, краснеет и бледнеет, а все-таки шутит:
- Видишь, не разыскала нам тогда места в бараке, в карантин сунула, - теперь расплачиваешься собственной жилплощадью.
- Ничего, как-нибудь переживу, - отшучивается Лена.
Разговаривает с Борькой, а смотрит на меня. Радостно, магнитно-приманчиво, куда-то зовет меня, одного меня, что-то обещает.
Милая, хорошая!..
Значит, я был дураком, считая, что Борька уже покорил сердце Лены. Выходит, что Борьке надо локти кусать, а не мне.
А он, чудак, еще ни о чем не догадывается: весело смеясь, забыв обо мне, лопочет с Леной. Ну и пусть пока не замечает.
Ах, Борька, Борька, что же дальше будет?
ГЛАВА ПЯТАЯ
Многое рассказали друг другу машинист и помощник. Вахты на паровозе длинные, двенадцатичасовые…
…Богатырев пришел на Магнитку, когда Урал еще бежал вольной рекой, а в глубокой долине у подножия Магнит-горы полуодичавшие степные косяки башкирских коней поднимали пыльный туман, направляясь на водопой. На месте нынешней электростанции только еще рыли котлованы. Богатырев растопил первый паровоз и поехал по еще гибким, необкатанным путям, и впервые раздалось тогда в долине эхо свистка.
Богатырев вспоминает то время и рассказывает:
- Дал я сигнал протяжный и даже присел от страха. Как захохочет вся долина, как завоет, окаянная. А ей горы, Урал, откликаются. Хоть и член партии я с 1918 года, двадцать пять месяцев паровозом бронепоезда управлял, а подумал. "Нечистая сила!" Да как крикнул помощнику, чтобы скорее воду качал. Аварии я, значит, дожидался. Слышу - все тихо. Смотрю - какие-то люди, казаки, татары, кочевники разные, спотыкаясь, бегут к паровозу, руками машут. Один в кожанке, в очках, русский влез в будку, пальцы мои ловит, словами давится: "Отец, да знаешь ли ты, борода, что ты сейчас дал сигнал о начале шествия новой эпохи? Эпохи Магнитостроя!.." Говорит, а у самого глаза мокрые и голос дрожит.
Богатырев отвозил из котлованов будущего доменного цеха первую платформу вынутой земли и украдкой, в темной будке паровоза, вынюхивал ее духовитость, брал на зубы и плевался от горечи. Он доставил первый пульман огнеупорных кирпичей к мартеновским печам. Ему поручили отвезти первый ковш жидкого чугуна. И первого паровозного машиниста из вчерашних землекопов также подготовил Богатырев.
Теперь на Магнитострое сто паровозов, а Богатырев по-прежнему такой, как в первые дни. Сдав свою смену, он не идет домой, где ждет его молодая жена Мария Григорьевна. Все сто магнитогорских паровозов кажутся ему одной его машиной, за которую он отвечает.
Женился он на старости вторично, лет пять назад. В поездках тосковал; хоть на три дня отлучался, а все-таки каждый день письма посылал. Вот дома только мало бывал. Мария Григорьевна терпела, терпела, а потом лютовать начала. Богатыреву же некогда ублажать ее. Он целыми днями лазает по горячим паровозам, к людям присматривается, ищет что-то, оставляя в своей книжечке, бережно завернутой в газетную бумагу, какие-то записи. Дома он долго рассматривает свои наблюдения, подсчитывает цифры и неодобрительно крутит головой…
Жене жалуется:
- Понимаешь, Маруся, ни одного опытного помощника, ни одного порядочного машиниста, окромя эксплуатационников. Беда!
А Мария Григорьевна ловит блох в дымчатой шерстке кошки и угрюмо молчит. Хочется крикнуть этому дуреющему от работы старику, что ей надоело сидеть в комнате целыми днями одной, а вечером слушать разговоры о паровозах. Она уже тайком начала думать о том, чтоб связать свое барахлишко и уехать на родину…
Однажды, лежа в кровати, нечаянно подслушал я, как Мария Григорьевна поведала свои тайные планы Лене. Она давно, с первого дня замужества, подружилась с ней, привыкла поверять ей все свои думы.
- Кину я к чертякам рогатым цю окаяну Магнитку, подамся в свою Алмазну. А то зачахну, як та роза. Глянь що тут робится: суховеи з ранку до ранку, пыляка, гвалт… Скажена ярмарка, а не город. А дома… боже ж ты мий, що дома!.. Вишневый садочек, чиста ричка, квочка з цыплятами, соняшники в огороде, ночна фиалка, сусидки, молодый мисяц над тополями, писни…
Лена, выслушав исповедь, сказала:
- Делай как хочешь, Мария. Твоя воля.
- Знаю, шо моя. Того и бунтую. Сделаю!.. Поставлю на своем. Тильки ты, Леночко, пидготов батька… Не можу я так, с бухты-барахты… Шкода мэни його, бидолагу. Добрый вин чоловик, и так кохае мэнэ!..