Я думаю, что Крамаренко не пришлось и не придется испытать и кусочка отцовской жизни. Он не почувствовал тяжести лома. Его руки привыкли к паровому вентилю механизмов.
Я иду к нему. Смотря прямо и требуя отчета, говорю:
- Ну, а теперь мы с Лесняком тоже чудаки?
Крамаренко молчит, виновато улыбается и ласково смотрит на Лесняка, который стоит у шланга, заливая белой струей дым и чад на своей одежде, растирая золу на обгоревшей сорочке.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Пришел в барак из горсовета серьезный курьер и под расписку вручил Марии Григорьевне повестку. Она поставила в разносной книжке три креста и робко протянула мне бумажку. Там просили Марию Григорьевну Богатыреву прийти на сегодняшнее заседание горсовета.
Она поднимает круглые плечи, испуганно смотрит на меня и спрашивает:
- Зачем я им надобна? Да я и дороги туда не знаю.
Села растерянная. К ее ногам ласкается кошка. Сейчас ее нельзя узнать. Шерсть - всклокоченная, в сосульках. Забросила ее Мария Григорьевна, не кормит утрами молоком с блюдечка и мясными остатками вечером.
Кошка - одичавшая, с голодным блеском в глазах - должна сама себе искать пропитание. Она отправляется ночью на охоту, а вчера тихонько под кроватью передушила половину цыплят, но Мария Григорьевна не огорчилась. Она вообще не замечала квочки. Богатырев сам кормил выводок пшеном. Да иногда Борис займется птенцами. Но это было редко. Борьку я не вижу целыми днями. Его паровоз возит составы руды для домен, и Борька не сходит с него сутками. Спит за котлом, и то лишь на стоянках, когда разгружаются вагоны. Он один из четырех машинистов смены имеет больше года практики. Остальные - новички. Он в вечном страхе за свой паровоз.
Как-то ночью я сел к нему на кровать. Мне хотелось поговорить с ним о его засыхающей груди, прозрачных жилах на желтеющих руках, о лихорадочном румянце на его остро отточенных скулах.
- Борь… Боря!
Он шумно повернулся, устало глянул черными глазами, которые были спрятаны в недоступно глубоких колодцах. С их дна несло сыростью.
Он молчал и раздраженным взглядом спрашивал, что мне от него нужно.
Я поскорее ушел, отложив разговор на другой раз. А с Марией Григорьевной мы имели тайную беседу. Условились, что она будет поить его топленым молоком, настоенным на свином жире.
Но она своего обещания не выполняет. Ни разу не пришла к нам, в соцгород. Вот уже три дня, как мне приходится самому бегать в молочный ларек, кипятить молоко, добавлять в него жир.
Борис, когда не работает, когда выпадает на его долю выходной, не встает с кровати, лежит притихший, желтый.
* * *
…Степь дует теплыми и пахучими ветрами, снег рыхлый и грязный. Это рыхлость и грязь забираются в барак. Запахи весны зовут в покинутые дали. Все чаще и затяжнее слышится вечерами тоска гармошки и песни.
Рядом с беленьким добротным бараком Богатырева бок о бок стоит обшарпанная халабуда. Не сарай и не дом, не склад и не человеческое жилье. Живут тут сплошь грузчики. Неказист их барак снаружи, а внутри - веселый шум, гармошка, песни, звон бутылок… Каждый вечер здесь проводы-прощание с Магниткой.
Богатырев бесстрашно идет к охмелевшим отчаянным грузчикам, начинает агитировать, не покидать Магнитострой. Ребята глушат его речь гармошкой, свистом, поют похабные частушки, хохочут. Богатырев не обижается, стоит на своем:
- Смейтесь, смейтесь, барбосы… Не рабочая гвардия вы, а дезертирня несчастная! Куда едете? От какого города бежите?
Многие не слушают его, отворачиваются, уходят, некоторые угрюмо сидят на койках, молчат.
Бригадир грузчиков, высокий, с безусым лицом, ударяет книгой по столу и, стараясь быть спокойным, говорит:
- Знаешь, усач, я хоть из деревни, но человек. Ты обсмотрись, что весна наделала. Не барак, а затопленный погреб. Ремонт надо, чистоту, а то все сбегут.
- Надо, правильно, но…
Богатырев наступает на грузчика, волнуясь, говорит:
- Жилкин, ты сознательный пролетарий, а ну-ка подсчитай, сколько бараков и домов на Магнитострое… В пятнадцать тысяч не уберешь. Раскинь теперь малость мозгами. По десять человек штукатуров на каждый барак… Друг ты мой, надо Магнитострой остановить, школьников всех согнать, чтобы разом все жилье отремонтировать. Своими силами надо, своими!..
…И вспыхнула своя сила.
Взялись мы за компанию вначале трое: Богатырев, Борис и я. Заготовили глины, известь, кадки, необходимый инструмент. Присоединился еще бригадир Жилкин. Потом и своих товарищей привел.
Богатырев острой лопатой стену ободрал так, что на дранке почти не осталось никакой штукатурки. Когда мы стали обмазывать, то глина у нас вспухла, поднялась холмиками, и дрань скоро совсем обвалилась.
Не вытерпела Мария Григорьевна. Вышла из комнаты с засученными рукавами, в старом платье и сердито прикрикнула:
- Эх вы, сухорукие! Да разве так мажут?!
Взялась только показать, а не бросила до самого вечера. А там и совсем отбилась от своего дома.
…Когда мы кончили ремонт барака, к Богатыревым пришли домохозяйки из соседнего дома и, думая, что мы штукатуры по профессии, попросили записать их квартиры на очередь. Обещали хороший магарыч. Богатырев направил их к Марии Григорьевне.
Она удивленно посмотрела на просителей, хотела рассердиться, но польщенная, что к ней пришла делегация, нуждающаяся в ее помощи, подобрела и посоветовала:
- Вот что, бабоньки! Долго вам придется ждать настоящих мазальщиков. Засучите рукава да возьмитесь сами. Пойдем, покажу.
А скоро о Марии Григорьевне узнал весь Магнитострой. Ее перехватывали из барака в барак. О ее работе целыми полосами рассказывала газета.
…А сейчас звали на заседание президиума, наверно, для того, чтоб она рассказала о своем опыте.
Я оделся, проводил ее в горсовет, в кабинет председателя, где шло заседание президиума. Толстая кожаная обивка кабинетной двери воровала слова. Из долетевших обрывков я понял, что президиум вынес постановление о назначении Марии Григорьевны заместителем руководителя женсектора горсовета.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
Жду Лену…
Тихий предвесенний морозный вечер. Три дня была оттепель, а сейчас сухарится снег, блестит, переливается.
По радио передают симфонию…
Донецкая героическая…
Слушаю, затаив дыхание, но все чаще и чаще поглядываю на дверь и стрелки часов.
Слушаю, смотрю, жду…
И симфония, и Лена, и мое полное любви сердце, и этот тихий предвесенний вечер, и музыка… как много всего, и все мое.
В небе полно звезд. Их все больше и больше, симфония набирает силу, а Лены нет. Где же она? Почему и где задержалась?
Сижу у распахнутого окна в меховой Борькиной курточке, и, обхватив руками колени, смотрю на теплые огни Магнитки, тихонько раскачиваюсь, радуюсь, жду, жмурюсь, мечтаю…
Сейчас я там, на родной донецкой земле. Донбасс, край моих отцов и дедов, какой ты теперь?
Донецкая симфония стонет, страдает, поет, гремит…
Слушаю ее и мечтаю, мечтаю…
…Густой знакомый голос громкоговорителя выгоняет из моей спальни ночь и сон:
- Доброго утра, товарищ! Как спали? Если вы плохо провели ночь, немедленно спуститесь в первый этаж и покажитесь врачу.
Нет, мне врач не нужен. Я здоров, чертовски здоров и бодр.
Я сбрасываю с себя белоснежную простыню и вскакиваю с постели.
В паркетный пол спальни заделаны цветочные кадки. Высокий карниз спальни сплошь заставлен аквариумами. Там разрезают воду плавниками всевозможных цветов рыбешки.
Каждый день, вчера вот и сегодня…
Я поднял штору, впустил в спальню лучи солнца и побежал в душевую.
Растершись лохматыми простынями, отняв у волос влагу под электрической сушилкой, не торопясь, иду в спортивный зал, и под радиокоманду московских тренеров мы занимаемся гимнастикой. Вокруг много молодежи, я почти один седовласый. Но я не чувствую своей старости. Она осталась в далеком прошлом.
В столовой меня встречает заботливый радиоголос дежурного врача диэтинститута:
- Какая диэта у вас была в последние дни? Что вы ели вчера? Не забывайте, что каждый день мясные блюда вредны. Больше пейте по утрам молока, густого какао. Очень полезны яйца всмятку. Употребляйте больше фруктов, их сок исключительно питателен для организма.
Поев, спускаюсь в лифте на этаж общественного обслуживания. Побрившись, примерив в мастерской новый костюм, почитав свежую газету и заказав билеты в театр, выхожу на улицу.
Она убегает, похожая на Млечный Путь, в Батмановский лес, который теперь превращен в парк, - ровная и зеркальная, в помытом асфальте, в кайме зеленых аллей. Справа высятся корпуса социалистического города в окружении фруктовых садов, оранжерей и спортивных площадок. Налево, схваченная в гранитные берега, катит чистые воды река, та самая, в которой мы купались с Варькой. Иду пешком через весь город и вспоминаю его прошлое.
Там, где сейчас на высоком холме стоит железобетонная фабрика-кухня, с окнами, похожими на озера, когда-то была бойня. Ее стоки подмывали землянки Собачеевки.
Неподалеку от купальни и стадиона, где в белом сиянии растет больничный комбинат, в этих местах, не помню точно где, жила знахарка Гнилых Оврагов Бандура, которая лечила от всех болезней.
Над всем социалистическим городом на месте кабака Аганесова высится Дворец культуры в розовых и белых поясах мрамора, а рядом с ним - Дворец Советов.
Недалеко отсюда был когда-то Гнилой Овраг. На дно его сваливали помои города, отбросы, а на склонах ютились землянки слесарей, шахтеров, доменщиков, вальцовщиков. Теперь там ровное место - газоны, цветники.
Иду дальше и дальше. Вот стоит проклятием старому - музей. Постановлением горсовета с самого начала строительства социалистического города была оставлена в строгой неприкосновенности землянка первого жителя Гнилых Оврагов Никанора Голоты.
Вхожу в нее, и запах Собачеевки кружит голову, тоской наполняет сердце. Сколько лет прошло в этой землянке! Шаткий стол на козлах, а на нем медная дощечка с надписью:
"На этом столе редко бывало мясо, молоко".
Почерневшими нестругаными досками выпирают нары, где мой дед доживал свой трудный век.
В углублении стоит закопченная русская печь. Над ее черным жерлом написано:
"Тут закончили свою недолгую жизнь внуки Никанора".
На красном полотнище, приколотая звездами, висит кепка Кузьмы в запекшейся крови.
"Кузьма Голота поднял Гнилые Овраги и повел их на кварталы акционеров. Погиб".
И, наконец, я увидел выцветшую фотографию с длинным объяснением. Я успел только прочитать:
"…Последний потомок пролетарского поколения Голоты по милости капиталистов стал вором".
Дальше я не мог оставаться в этой землянке. Кровь бросилась мне в голову. Я выскочил на улицу.
Музыка умолкает. Тишина. Темнота. Я сижу с закрытыми глазами и плачу.
Чьи-то руки обвивают мою шею. Они прохладные, пахнут мятой. Лена!..
Наклоняется ко мне, и я вижу при свете звезд ее счастливое и виноватое лицо.
- Опоздала я, Сань…
Опоздала?.. Нет ты пришла как раз тогда, когда надо. Ты всегда вовремя приходишь.
Мысли свои я не высказал вслух, промолчал, но Лена поняла. Прижалась ко мне лицом, грудью, всем телом, замерла. Я тихонько целую ее прохладные пальцы, мятные волосы, горячие трепещущие губы. И вдруг останавливаюсь, крепко сжимаю ладони Лены и спрашиваю:
- Лена, ты?
- Я, - шепчет она.
- Живая! Не выдуманная?
Она молчит и, чувствую, улыбается.
Молчим, а сколько музыки, сколько песен в этом молчании.
Сидим на подоконнике, на морозе, обнявшись, смотрим на звезды, целуемся, перешептываемся, опять целуемся.
- Лена, когда мы поженимся?
- Когда?.. Когда-нибудь.
- Завтра, сегодня, сейчас!..
Яркий свет автомобильных фар освещает нас, а мы сидим, прижавшись друг к другу, не шевелимся… Пусть грянет землетрясение, потоп, забушует огонь, а я все равно не выпущу Лену из плена своих рук.
Автомобиль останавливается у подъезда нашего дома и, не выключая огней, настойчиво сигналит. Потом слышу знакомый голос Гарбуза.
- Сань, принимай гостей. Предупреждаю, я не один. По срочному делу мы к тебе с директором.
Лена быстро одевается. Не зажигая света, целую ее и провожаю до лестницы.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Открыл дверь. В комнату быстро вошли директор завода, начальник доменного цеха Гарбуз и горновой Крамаренко.
Гарбуз, блестя золотыми зубами, говорит:
- Сань, домны второй день стоят, руды не хватает…
Директор перебивает:
- Гололедица проклятая!.. Ни один машинист после вчерашнего крушения не соглашается спускать поезда с горы. Они правы, но домны… Стоят.
Директор нетерпеливо бьет костяшками пальцев по столу. Мне очень трудно сразу дать ответ. Я помню вчерашнее крушение. Оно случилось у самого Богатырева.
Поезд разогнало по обросшим льдом рельсам, а Богатырев не сдержал его. Паровоз врезался в составы на станции, наделал горы обломков. Не помогли тридцать лет работы на паровозе. Богатырева нашли в двадцати метрах от крушения - оглушенного, но живого.
Его послали с поездом вчера ночью. Никому из нас, молодых машинистов, не приходилось водить в такую погоду поезда, мы хотели поучиться, тревожно ждали результатов. И вот вернулся Богатырев на машине скорой помощи.
Я приходил к нему на квартиру. Увидел меня, вспыхнул. Зажмурился и попытался отвернуться, но застонал от боли. Ему стыдно смотреть на меня, на человека, который безмерно верил в него…
А директор и инженер хотят, чтобы я стал на место Богатырева.
Ногтями я отдираю штукатурку со стенки, считаю насиженные мухами пятна и тихо качаю головой. В комнате раздирающе скрипит кожа куртки Гарбуза и чмокают директорские губы на трубке.
Все время молчавший горновой Крамаренко коснулся пальцами моей груди, сказал:
- Давай говорить прямо. Ты подписал договор, что отвечаешь за работу домен. Ну, брат, отвечай, давай нам руду!
Не нахожу сил повернуться лицом к моим гостям. Но вспоминается моя мечта о Донбассе…
Торопливо тяну руку к директору и говорю о своем согласии. Только прошу, чтобы меня завезли на одну минуту к машинисту Богатыреву.
* * *
…Богатырев не спал. Я тихо подошел к его кровати, не зная, с чего начать. Он не отвернулся, остановил неморгающие глаза и терпеливо ждал моих слов.
Я опустил голову и говорю:
- Дядь Миша, я еду спускать хопперкарный поезд с Магнитной горы…
Богатырев забыл свою боль, тихо приподнялся с кровати, взял мое плечо, спросил:
- Что ты сказал, Сань?
Этот легкий и нежный голос прогнал боязнь. Мне теперь не страшно. Я отчетливо и медленно повторил:
- Сегодня я доставлю рудный поезд домнам.
Богатырев мучительно долго не отпускает моих плеч и, наконец, шевелит запекшимися губами, почти умоляет жену:
- Мария, налей Саньке горячего чаю.
Выпустив меня, он не знает, куда девать длинные и неуклюжие руки.
Вдруг, вспомнив что-то, зовет из другой комнаты Лену.
Тихо и мягко вошла она. Гордым кивком поздоровалась со мной, усмехнулась глазами. Рассердилась на отца за несоблюдение режима, уложила его на кровати, заботливо поправила под ним постельное белье.
Никто еще, кроме Бориса, не знает, что мы любим друг друга. Скоро узнают.
Богатырев попросил дочь:
- Лена, расскажи, как там у вас в доменном.
- Нечего рассказывать, спи!
Она опять усмехнулась мне, резко поправила на отце одеяло и через кремовый гребень стала торопливо пропускать свои волосы.
Это от них, наверно, в комнате так светло и жарко.
Волосы извиваются в ее руках и, как пена, вырываются, падая на плечи, захлестнув хмуро сдвинутые брови, непокорные и вздрагивающие.
Я слышу нетерпеливый сигнал сирены.
Выбегаю из комнаты. Уже за дверью слышу голос Богатырева. В нем тоска, ласка и зов. Возвращаюсь к нему. Он обнимает меня дрожащими руками, тянется большой и теплой головой к моим губам. Укладываю Богатырева на кровать и бегу, унося в памяти кусок звездного неба в глазах Лены, уже за дверью слышу последний совет старого машиниста:
- Проверь резинку на фланцах магистрального крана.
И это "проверь резинку" меня преследует всю дорогу до разъезда и дальше.
* * *
Ночь заливала полустанок Чайкино густым мазутом тьмы. Низкое и по-весеннему лохматое небо висело над оледеневшей землей. Рельсы бежали в черный туман.
Из полустанка вышло несколько человек. Замерзающий на лету дождь заплевал фонари, тушил горячие слова ругани и спора. Это дежурный разъезда, составитель, сцепщик, тормозильщики окружили машиниста Стародуба и добром и злом уговаривают.
- Спускай, Сережа, чего боишься?
Не слышит машинист.
- Товарищ Стародуб, отправляйся! Завод не может оставаться без руды.
Молчит Сережа.
- Сапожник ты, а не механик! Тебе за воловий хвост держаться, а не за регулятор.
Не обижается Стародуб.
В двенадцатый раз он подсчитывает вагоны и отрицательно качает головой:
- Не могу. Это ж каток, а не дорога. Не могу!
Бессилие в этом слове.
Вагонов в поезде пятнадцать. Нормальный поезд - три вагона. Но сейчас нельзя спускать только три. Если по три, остановятся домны. Запас иссяк, руды в бункерах нет, подвоза со вчерашнего дня не было. Пятнадцать нужно, - не меньше.
А уклон - сорок три метра. Если смотреть с разъезда, то видно, как путь несется стремительно в пропасть, на дне которой лежит, рассыпавшись огнями, Магнитогорск.
Туда нужно спустить поезд в пятнадцать вагонов.
Об этом думает Стародуб. Под кожу ползет холодный страх. Вырастает груда дымящихся обломков, взорванный котел паровоза и растрепанное в куски его дорогое тело…
Стародуб ловит пугливыми глазами ледяные полозья рельсов, огни завода, мазутную ночь и кричит:
- Не поеду! Не могу…
В этот момент и подъехал я к полустанку. Дежурный по разъезду, спотыкаясь, побежал к моему паровозу, закричал:
- Эй, механик, покажись, какой ты - трусливый или смелый?
Высовываю из паровозной будки голову, корчу страшную чертячью рожу, смеюсь.
- Ну как?
Смеется и дежурный.
- Подходящая морда!.. Слыхал про нашу беду?
- Слыхал. Потому и приполз сюда. Цепляй к поезду.
Дежурный светит мне в лицо фонарем, ослепляет огнем и словами:
- А ты спустишь?.. Ведь пятнадцать вагонов! Пятнадцать! - отчаянно повторяет он.
Дежурный хорошо знает, что я молодой водитель, очень молодой. Две мои жизни - средний возраст паровозных машинистов Магнитки.
Мрачно молчит. Терпеливо ждет. Уверен в моем отказе.
А я тоже молчу, молчу от обиды. Оскорбил сомневающийся его голос.
С досады, к удивлению Борисова, грохнул молотком, молча дал сигнал, поехал на прицепку к поезду.
Нетерпеливо опробовал автоматические тормоза, на каждом фланце крана проверил резинку, плотность ее прилегания и цельность. И тут явилась бесстыдная мысль: "А не потому ли Богатырев посоветовал мне проверить резинку, что сам забыл это сделать? А может, и бронепоезд тоже…"
Даже кулаком ударил себя за дерзость и скорей побежал на паровоз.