Инженер смотрел, щупал внимательно, тер части платком, но он чистым оставался. Подходит ко мне, хочет говорить, но губы растягиваются конфузливо. Он себя не насилует, ждет, пока выйдет этот глупый смех. Потом говорит:
- Карашо, карашо. Зер гут.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Это началось с самого утра. Впрочем, даже с вечера. Напряжение легло со мной в постель: забралось под одеяло, тихо и плотно стало у самого уха, грелось на груди.
А как будто ничего не случилось, Это бывало и с другими. Ведь многие брали на себя подобное обязательства. Неужели такое напряжение и тревога охватывали их тоже? Правда, у меня не совсем обыкновенный договор. Я мастерам и горновым дал слово, что отвечаю за работу домен. А знаю ли я, как работают эти сложные агрегаты? Какая помощь будет от меня? Не больше, чем от чернорабочего.
Нет, не верно. Я машинист. Я дал обязательство создать образцовый паровоз, без задержек перевозить расплавленный чугун. Но работа паровозов зависит не только от меня. Могут задерживать движенцы, доменщики, и тогда позор за несдержанное слово упадет на меня. Сел на кровати. Щелкнул выключателем.
Борька крепко спит на своей узкой кровати, укрывшись с головой. Счастливый! Он и соревнуется бесстрашно.
Время предрассветное: еще три часа до работы на паровозе. Утонул снова во тьме, но глаза уже не закрываются. Словно угли горячие на зрачках. Попробовал повернуться на грудь, но показалось, что бархатный ворс одеяла гвоздяной, отточенная щетка. Не вытерпел, поднялся.
Гимнастика, обтирание заняли вместо прежних пятнадцати минут целых полчаса. В кружении тела, полете рук я хотел заглушить вчерашнюю путаницу.
Не помогло. Едва вышел на улицу, еще сильнее почувствовал смятение, тревогу.
Я растаптываю круто и крепко сваренный запоздавшим морозом снег, слушаю четкие, как взрывы, шаги.
Ночная смена машиниста Рыбы удивилась моему раннему приходу. Следом, наверное, одной тропой, пришел на паровоз мой помощник Борисов.
Не раскрываю надутых губ, прикрыл напухшие от бессонницы щеки и не хочу замечать Борисова. Но он знает, зачем пришел: он ведь тоже подписывал договор.
Борисов берет передвижную лампу, масленку, ключ и смотрит на меня, будто спрашивая: "Так ли я делаю?"
Я достаю из инструментального ящика молоток и иду вслед за помощником принимать машину.
Обстукиваю каждый клин, опробоваю каждую гайку, ищу раны.
Борисов проверяет буксы, поит их черной с зелеными огнями нефтью, заправляет масленки, узнает, сколько воды в баках, угля, почищена ли топка, работают ли насосы.
Мы обнаруживаем, что буксовые клинья ослабли, все суставы машины расхлябаны, тормозные колодки истерты, запасных нет, пар бьет фонтаном в плохо пригнанные сальники.
Как мы будем держать свое слово?
И сразу стала понятна моя бессонная ночь: за одну лишь ночь машинист Рыба сделал обновленный паровоз хромым.
Хорошо, что я узнал это сейчас, а не тогда, когда потребуется спасать плавку.
Рассчитал я раны паровоза и свои силы. Если я успею залечить колеса, то не исправлю суставы.
Нет, одному не под силу!
И тогда мы с Борисовым - члены редколлегии нашей ежедневной газеты "Гудок" - выпустили свежий номер. Я, директор паровоза, составил хозяйственный план оздоровления машины, распределил обязанности для всех восьми человек бригады.
Так началось утро первого дня нашего соревнования с доменщиками.
Зима подвинулась к городу, вошла в улицу, накрыла завод. Ветер стал видимым и злым: бежал, не поднимаясь, от земли, неся на плечах своих тяжелые и острые снежные тучи, остатки мороза далекого Севера.
Паровоз оброс седыми космами. В соседстве с горячим котлом - наросты грязного льда. На колесах, как путы, висят длинные сосульки. Нефть застыла в студень. В керосине обнаруживается снег.
Бригада справилась с планом оздоровления паровоза. Выполнили и мы с Борисовым свою часть, но машинист Рыба не сделал ничего. Он прятался в будку, закрывал розовое лицо мягким шарфом по самые ресницы и говорил:
- Да и в каких это законах по охране труда сказано, чтобы в такие морозы, когда галка крыла не подымет, на паровозе чистоту соблюдать? Здесь дышать нельзя, а он с блеском…
Взяли мы с Борисовым часть плана Рыбы на себя.
Слабый человек, одно слово - рыба! Да какая рыба - пескарь! Приготовили керосин, обрывки пряжи и начали работать.
Мыли колеса. Керосин на морозе превращался в холодный кипяток, обжигал кожу, собирал ее в тоненькие складки, которые вот-вот лопнут и повиснут лоскутьями. Пальцы не сгибались. Из рук падал хлопок, звенел о землю керосиновый чайник. Тогда мы с Борисовым, не сговариваясь, бежали на паровоз, совали руки в самую топку. И сладко нас охватывала теплота, пар кружил пьяной дремотой.
У Борисова побелели кончики пальцев, на них не держатся уж слезы керосиновых капель, а он все трет, спрятав губы. Его рот кажется зашитым навеки. Только иногда вскидываются брови, и он быстро взглядывает на меня. Тогда я вижу его большие зрачки и грязные подтеки на щеках.
Я смеюсь, подбадривая Борисова. А сам мелко дрожу, и в зубах будто роется, скрипя и жужжа, холодный и скользкий ветер. С губ вот сейчас, сию минуту, сорвется предложение Борисову пойти обогреться, но мне не хочется говорить это первому. Я вижу, что Борисов тоже хочет сказать, но ждет, что это сделаю я.
Так мы и промолчали, пока сухопарник не стал, как воронье крыло. Сошли на землю, собираясь бежать. Но хочется посмотреть, как мы омолодили паровоз. Ходим вокруг машины, не насмотримся и чуть-чуть улыбаемся друг другу.
…На груди моего паровоза орден, горящий солнцем, и на нем выбиты по меди слова:
"Паровоз соревнуется с доменщиками. Ни минуты задержки".
Дежурный по станции, составители, сцепщики, стрелочники рассматривают машину, будто впервые, долго и упрекающе останавливаются на маленьких, как зерно, пятнах грязи, которые вовсе не грязь, а только тень ее. Но они не могут простить даже и того.
Мне прицепили три ковша. Я должен поставить их под домну для наливки чугуна. В социалистическом договоре есть пункт, в котором я обязываюсь ставить ковши в три минуты.
Я поехал. За паровозом потянулись стрелочники, составители, сцепщики. Они хотят посмотреть мою работу, но делают вид, что идут по своим делам.
На лакированном боку паровоза горит золотом номер 20.
Через перила палубы литейного двора домен гнутся мастера, горновые, чугунщики. Среди них я вижу и горнового Крамаренко. Он снял войлочную шляпу, разглаживает ее непокорные поля и, не моргая, смотрит на меня, на колеса паровоза, на руку, лежащую на регуляторе.
Не беспокойся, Крамаренко, не подведу! Сколько дней я думал, рассчитывал, как буду ставить ковши под огненную струю. Еду знакомой дорогой. Я глазами измеряю расстояние до первого носка желоба, по которому идет чугун. Сюда надо установить ковш. Открываю регулятор крохотными порциями, не бросая тормоза, слежу за безостановочным шагом поезда. Не успел еще составитель дать сигнал остановки, как я закрыл пар, прижал тормоз - и машина стала как вкопанная, отдуваясь паром.
За две минуты расставлены ковши на двести пятьдесят тонн чугуна, раньше тратили на это десять-пятнадцать минут.
Никто не бросил нам даже и скупой похвалы. Но меня не обманешь, я заметил в глазах доменщиков одобрение. И улыбки их такие спокойные и добрые.
Я ждал, что спадет напряжение, утихнет тревога, но она лишь выросла.
Когда прицепили меня к поезду, налитому чугуном, то я уже припас и силу своему паровозу - пар, воду - дыхание и уголь - пищу. Он стоял под ковшами, чуть подрагивая. Он будто переживал мое волнение.
Одновременно с сигналом отправителя я дал свисток, открыл пар и полетел.
Вот и семафор. Пробег занял три минуты. Раньше тратили десять да простаивали иногда полчаса у входа. А вдруг случится это и сейчас? В страхе высматриваю цвет огней. Красный? Ну да, алый, как рана, сигнал остановки! Простой!..
Напрасно через семь минут меня будут ждать десятки рабочих в другом конце завода, чтоб разлить выплавленный тысячью людей чугун. Я привезу ковши остывшими, кран опрокинет чаши над формами бесконечной конвейерной ленты машины, но чугун будет густой и липкий.
Бросаю паровоз на ответственность Борисова, сам бегу к станции.
Резервный составитель, хмельной от безделья, поспорил со стрелочником, что он одним вздохом вытянет всю папиросу и одновременно кашлянет прямой кишкой. Дежурный по станции увлекся зрелищем и забыл о поезде.
Я наскакиваю на дежурного, хочу ударить его по обвисшей губе, но сдерживаюсь. Составлять акт некогда. Беру жезл и мчусь на паровоз.
Через пять минут мы прибыли на разливку. Перегоны заняли всего восемь минут, без вычета трех минут задержки.
Канавщики разливали на ленту еще белый и гибкий чугун и запоминали номер моего паровоза, как будто они о нем не слышали, не читали в газете десятки раз.
…А напряжение все растет и растет. Мой паровоз знают и чернорабочие, и мастера, и инженеры. Со мной здороваются, спрашивают, как дела, начальники смен, инженеры. Я разговариваю с ними, как равный, и не удивляюсь своей дерзости.
Ко мне на паровоз пришла бригада рабочих, разгружающих ковши от шлака - отходов домны, и зовет к себе помочь скорейшей разгрузке, чтобы не стояли домны. Бригада уверена во мне.
Я осторожно подъезжаю к ковшам, соскакиваю, узнаю, какого нагрева шлак, нет ли чугунной примеси, помогаю бригаде делать затравку каната с паровозом.
Все готово. Я не верю ни себе, ни бригаде, проверяю.
- Готово… Кантуй! - кричат шлаковщики.
Я должен сейчас дернуть паровоз назад, опрокинуть ковш.
Открываю регулятор, натягиваю тросы и, боясь расплескать, тонким ручейком сливаю с ковшей шлак. Похожий на кратерную лаву, он падает с грохотом на откос, прикрывая снег сиреневым пеплом, раскрасив ночь розовыми сумерками.
Ковш стоит чистый, облитый сахарным раствором извести, готовый к отправке на домну.
Выполнен последний пункт социалистического договора. Но напряжение не стихает.
Я иду мимо паровоза № 4, вижу чумазых машиниста и помощника. Они чистят машину, стучат ключами, возвращают паровозу молодость.
Иду к ним, помогаю им создать паровоз, похожий на мой.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Черная длинная стрелка часов торопливо бежит к большой и возмутительно четкой цифре двенадцать. Я лихорадочно всматриваюсь в нее. В тот момент, когда узкие жала стрелок накроют одно другое, дежурный инженер домны отдаст приказ выдавать плавку. Но плановой выдачи не будет. Горновой Крамаренко опустит глаза, жесткими пальцами начнет искать что-то на бортах брезентовой куртки и тихо пошевелит губами:
- Чугун давать нельзя… Желоба канавы не готовы.
И тогда инженер потеряет уважение к смене горнового Крамаренко. Утром на доске учета смену посадят на липкую черепаху со змеиными глазками. Выйдет газета и будут упрекать бригаду за отсталость.
Нет, не должно этого случиться. За смену Крамаренко отвечаю и я. Разве мы не заключили договор обоюдной ответственности?
Крамаренко помогал нашей бригаде обновить машину. Сегодня отстает домна, и я, машинист, пришел помогать горновому Крамаренко. Он стоит, опершись плечами о железную колонну, отвернулся от заваленных мусором канав, по которым должен идти чугун. Он прикрыл пушистыми ресницами зрачки, высоко без дрожи поднял тонкие девичьи брови, - думает, делая вид, будто занят склеиванием папиросы.
Час назад Крамаренко принял смену от горнового Бабина. Засорены желоба, канавы - артерии, пульсирующие кровью металла. Расслаблено горно, разрушена летка - горло домны, через которое проходит за одну плавку полтораста тонн чугуна. И если, ничего не исправив, горновой пустит плавку, огненная река хлынет из прорванного горла домны и через разрушенные канавы зальет лавой литейный двор, уничтожит пожаром, скует броней железнодорожные пути и отнимет дыхание у домен.
Тихо станет в цехе. Высокие башни кауперов будут печально рваться в обеззоренное небо и сделаются похожими на надгробные памятники, а горновые будут ходить, словно плакальщики.
Крамаренко поднял ресницы, дрогнул бровями, скомкал, рассеял табак, глубоко посадил голову в войлочную шляпу и почти побежал к горну.
Я догадываюсь, в чем дело. Он хочет под полным давлением готовой плавки восстановить горно домны. Это требует большой воли. Восстанавливать полуразрушенный футляр - значит докапываться чуть ли не до самой чугунной массы. Огонь ежесекундно может сломать тоненькую, как скорлупа, огнеупорную стенку и броситься на людей.
Крамаренко берет два ломика. Один он протягивает мне, другой - подручному Лесняку, ломает спину и целится тяжелым острым лезвием пики в сердце горна. Но не донес удара, душит свою торопливость и, упав на колени, в страхе заглядывает в летку.
А вдруг неудача!.. Он еще не решился. Он снял шляпу и жестким рукавом спецовки отирает мокрый лоб, волосы, внимательно разглядывает чадно дымящуюся обувь.
С Крамаренко мы давно знакомы. Я встречал его на Кубани, Украине и Урале. Звали его Падучим. Приметный он был в блатном мире. Бывало, когда засыплется с чемоданом, то не бежит, как другие, а валится на землю и подбрасывается свежепойманной рыбой. Люди соберутся; сожаления, вздохи. Слабые глаза прикрывают, а поздоровей волокут Леньку в амбулаторию, забыв о чемодане.
В амбулатории Крамаренко отойдет, осмотрится и, поблагодарив врачей, нырнет снова в волны вокзальной жизни.
Завидовали мы его искусству, благодаря которому ни разу он в допре не сидел, пальцы в уголовном розыске не мазал, в исправительный дом дороги не знал.
Пробовали наши ребята научиться. Не вышло: губы не синели, пены не было и стоны жиденькие получались…
На много лет я потерял Леньку, и здесь только встретились. Он воспитывался тоже, как и я, в коммуне беспризорников, но где-то на Урале.
Подхожу к горновому Крамаренко и протягиваю папиросу. Пока он затягивается глубоко и жадно, я не спускаю глаз с его синеющего лица.
Подручный Лесняк стоит растерянно, вытянулся напряженно и непонимающе. Он не привык стоять без дела и сейчас, стесняясь, спросил:
- Крамаренко, что будем делать?
Вспыхнул горновой, потушил огонек папиросы и закричал, чтобы ему давали глину, лопаты и ломы.
- Да скорее, да живее поворачивайтесь!
Он нанес первый удар по футляру и спрятался за железную трубу. Я прятался за его спиной, и лишь подручный Лесняк бесстрашно стоял напротив и широкими взмахами отбрасывал пепельный шлак. По его вискам бежали быстрые ручейки грязного пота. Он не подозревал, какая жаркая и быстрая смерть может выскочить из замусоренного горна, иначе не был бы таким смелым.
Лесняк прожил свои двадцать три года в степях. Был пастухом. Приучил и руки и ноги к шагу волов.
Несколько месяцев назад он впервые появился на заводе. Шел он по двору магнитогорских домен, плюгавенький, в сером толстом зипуне, в который можно было запрятать еще двоих, в полотняных штанах, закрывающих тупоносые растрепанные лапти. Его голову с нестриженой верблюжьей холкой накрывал киргизский малахай. Были у парня синие пугливые глаза. Вздрагивали скулы, ожидая удара. Путался он ногами в песке, цеплялся за железо, попадался всем на дороге, торопливо отскакивал, виновато улыбаясь, растопырив пальцы. Он искал путь к горну, где хотел стать чернорабочим.
Крамаренко встретил новичка, показывал механизмы, раскуривая одну на двоих папироску, и завоевал сердце Лесняка…
Крамаренко осторожно вышел из-за прикрытия. Он долго рассматривал черное горно. Там не было ни одной искры. Тогда он осмелел и сильнее начал раскалывать остатки разрушенного футляра.
Я отбрасывал шлак, подносил глину и старался не подымать головы, не смотреть на домну, боялся.
Лесняк в почерневшей сорочке, расставив ноги, не разгибая спины, подбрасывал на руках огнеупорную глину, как мячики, и губы его кривились презрительным смехом.
Я стыжусь, что прятался за трубу, и злость берет на Лесняка, тело которого кричит о смелости.
Крамаренко разогнулся, мутно осмотрел литейный двор, вяло посмотрел на часы и вдруг крикнул, выбрасывая что-то из сердца:
- Сань!.. - Вышло громко и пугливо. Он виновато улыбнулся и попросил: - Сань, дай закурить.
Глотал дым, не приоткрывая губ, не кашляя, прищурив глаза на домны, которые подпирали башнями самое небо.
Крамаренко наблюдал, как подручный Лесняк сушил укрепленное горно раскаленным коксиком… Стенки футляра стали гладкими и надежными. Чернорабочие очищали канавы от скрапа. На железнодорожных путях паровозы подставляли под желоба ковши, каждый по восемьдесят тонн.
Застучали ломы. Рабочие надвигали на глаза войлочные шляпы. Раздались взволнованные и напряженные голоса. Пробежал торопливо мастер с рамкой синего стекла.
Крамаренко приказал подручным отшлифовать шлаковые желоба, сам взялся на пушку. Он не боится недоступной иностранки, хотя тоже учился у горна, где руки отвечают за все, хотя только три года тому назад познакомился с госпожой пушкой Брозиуса, сложным ее механизмом, и ему всего двадцать пять лет. Крамаренко изучил чертежи пушки, надоедал с расспросами инженерам, разбирал ее по винтику, узнал ее характер.
Но сколько прошло времени, потрачено сил, чтобы понять, покорить эту пушку!
Вот сейчас она закапризничала. Он вспоминает десятки причин: почему она не работает?
Держись, госпожа! Открыл продувательные краны, впустил в цилиндр пар, нагрел их. Потом включил холостой ход, и пушка покорно заработала. Она просто остыла.
Плавка брызнула первыми искрами, и показалось, будто все звезды неба падают на землю. Чугун пошел яркий и светлый. Он бежал канавой быстро, смело.
Крамаренко смотрит, не моргая, как металл заполняет ковши, говорит с сожалением:
- Сань, а вы с Лесняком, чудаки, и не знали, что сгинуть можем.
От обиды хочется сбросить его в узкое кольцо ковша, растоптать ногами в бегущий поток, но я только отворачиваюсь и, не прощаясь, ухожу домой.
Едва успел отойти от домны, как, обернувшись, увидел, что чугун падает на землю. Бегу назад, спотыкаюсь о темные выступы железа.
Хлещет чугун через ковши, не хватает ему посуды, а сам начальник Гарбуз, мастер, рабочие с длинными лопатами, заслонками преграждают путь чугуну, направляя его по запасным канавам, размельчая силу потока.
Я хватаю лопату и становлюсь рядом с Гарбузом, бывшим пятнадцать лет назад горновым, и пастухом Лесняком. Мы в шесть рук бьемся с огнем. Белое пламя кусает лапти Лесняка, разрывает мои ботинки, ослепляет, рвет волосы.
Я вспоминаю домну, где работал мой отец. Как давно это было! Однажды там поднялась такая же буря. Чугунная река беспрепятственно испепеляла все на своем пути. Люди радовались чугунной гибели, бежали…
А вот сейчас пастух Лесняк, гибкий и смелый, бьет в самое сердце огонь и преграждает ему путь. Рядом с ним - инженер и я, потерявший отца на домне и весь свой род похоронивший в Гнилых Оврагах…
Трудно нам. Чуть ли не каждый день аварии. Вчера и сегодня, будут они и завтра. Не поддадимся!
Чугунная река потемнела, упрощенно и тихо легла на песок тощими ручейками. Я смотрю без злобы и обиды на Крамаренко. Он закрывает летку, стреляя из длинного ствола, похожего на орудийный, глиняными ядрами в горно домны.