Повести о детстве: Гуси лебеди летят. Щедрый вечер - Стельмах Михаил Афанасьевич 15 стр.


- А они, артисты, и старость придумывают: с оческов приклеивают карюком бороду и усы, - рассудительно объяснял третий. - Старость легче придумать, чем молодость.

- Нет, это не Явтух: у него же голос звонче, - не соглашался четвертый.

- Глупый, он же играет.

- Давайте лучше спросим у него… Явтух, это ты или нет? - летит через головы вопрос артисту.

И вдруг дед, что по ходу пьесы должен был печалиться, от такого вопроса прыснул, прикусил губу, а дальше начал так смеяться, что у него сначала полетели на сцену усы, а потом и борода. От этого представления все зрители взорвались хохотом и так начали качаться на досках, что те затрещали, а одна сломалась. Те, кто сидел на ней, - попадали на пол, и театр стал еще веселее. И только суфлеру чем-то не угодила человеческая радость. Он выскочил из своей будки, как Филипп из конопли, и начал кричать: "Занавес! Занавес!" Чего ему было жалко, чтобы все вдоволь насмеялись за свою пашню?

После того как занавес поднялся во второй раз, зрители вновь угадывали артистов и имели от этого огромное удовольствие. Всем пришлась по душе и картина, где парень возле колодца обнимал девушку. Правда, девушки в зале немного застеснялись от такого лицедейства и наклонили головы. Зато парни даже подросли на скамьях, а дальше начали кричать влюбленным, чтобы они поцеловались. Но в те времена молодежь у нас публично не целовалась ни на улице, ни в пьесе, хотя там, как я вскоре узнал, и стояло мелкими буквами: "целуются".

А вот когда в последнем действии муж начал убивать жену, все заволновались и стали кричать, а дальше и угрожать артисту. Но неосторожный ослушался голоса массы и так в последний раз ударил жену, что она упала возле стола. Зал ахнул девичьими голосами, а несколько парней бросились на сцену бить и вязать убийцу. Но его спас суфлер. Он, как ошпаренный, перевернув будку, вылетел из-под кона и дурным голосом снова закричал: "Занавес! Занавес!"

- Какой там занавес, когда здесь людей убивают! - отозвался от окна какой-то басистый человек.

Тогда суфлер повернулся в зал и, размахивая руками, как мельницей, начал совестить людей - и что они за народ! Когда покупаешь билет в революционный театр, то надо знать, что там не допускают кровопролития даже к элементам, а не только к несчастной женщине, которая в минувшую эпоху имела одно только угнетение. А дальше он обернулся к артистке и приказал ей встать. Она встала, отряхивая пыль с юбки, засмеялась от такого единодушного сочувствия и внимания, и в зале тоже все начали смеяться и хлопать в ладони.

Пьеса прошла с таким успехом, что после занавеса зрители бросились на сцену и начали, не жалея рук, подбрасывать своих первых артистов. Такого единения зрителей и художников я чего-то потом не видел даже в столичных театрах. Да и переживали, смеялись и плакали у нас более искренно, чем везде.

На следующий день после спектакля я попросил у учительницы почитать какую-нибудь пьесу. Она мне разыскала "Мартина Борулю" и еще какую-то затертую книгу. Я внимательно прочитал их, а потом начал докапываться, как пишутся пьесы и что означают - действие, картина, явление и другая премудрость. Это все было необычным и очень интересным. А прочитав несколько пьес, я решил написать свою, чтобы там были и дядя Себастьян, и дядя Николай, и Марьяна, и другие люди из нашего села. Больше всего меня в технологии беспокоило то, как выводить слова, стоящие в скобках, потому что в пьесах они печатались так, будто их кто-то мелко писал. Тогда я решил всю пьесу писать своим обычным наклонным почерком, а то, что в скобках, - наклонять в противоположную сторону. И все у меня пошло будто хорошо…

Вот и сейчас - еще что только рассвело, а я заморачиваюсь над третьим действием - никак не могу подобрать девушке слов о любви. А подобрать их надо, ибо что это за пьеса, когда в ней мало любви и поцелуев? С поцелуями дело проще - их во всех действиях достаточно, а любви мало. Спросить же об этом старших не получается, потому что засмеют. Нет, таки трудно быть драматургом, когда тебе только десять лет. Может, на стихи перейти? Но какая радость от них? Кто только ни читает на вечерах стихи, тот почему-то завывает и завывает, а от пьесы всякий имеет и радость и печаль.

Пока я так размышлял над особенностями жанров, в доме все светлело и светлело. Вот уже и солнце золотым пальцем постучало в мое окно, а за окном на тепло заворковали голуби. Пора и в школу. Собирая книги, я услышал, как на дворе затарахтел воз, как заскрипела наша калитка, отозвалась радостно утка, застучали быстро шаги, зазвенели одни и вторые двери, и на пороге, как веснянка, встала разрумяненная и сияющая Марьяна. На ее новом полушубке в петельке покачивалось два первых подснежника.

- Добрый день и доброго здоровья вам в дом! - приложив руку к груди, низко поклонилась она отцу, матери и мне.

- Здравствуй, Марьянка, доброго здоровья, дитя, - дрогнул голос у матери.

Мы все поняли: с чем-то необычным, большим пришла к нам девушка.

Марьяна прижалась к матери, что-то зашептала ей, и на материных ресницах заблестели слезы.

- Не плачьте, тетя, а то я сама расплачусь, - смеясь, заплакала Марьяна.

- Какой же он, твой месяц?

- Ну вот! Неужели вы его летом не видели, когда он ко мне в ваш сад приходил? - удивилась девушка.

Мать снисходительно улыбнулась:

- Ты только шептала мне о своем казаке, а показать забыла.

- Так выйдите - посмотрите, - кивнула головой в окно. - Сидит себе на телеге и так гордится, что дальше некуда, - и уже тихо, только матери сказала: - Он княгиней и зоренькой называет меня.

- Ты и в самом деле зоренька, - вытирает мать рукой глаза. - А как он тебе?

- Почему-то и суженым, и словно отцом сдается, - шепотом сказала Марьяна.

- Да что ты? - удивилась мать.

- Это, наверное, потому, что я не помню своего отца. А еще к тому же мой Максим у самого Котовского конником был и так саблей орудовал, что даже орден заработал.

- Орден!? - радостно воскликнул я.

- Да! - гордо сказала Марьяна, а дальше наклонилась ко мне и поцеловала в щеку. - Прощай, Михайлик, прощай, моя радость, потому что нескоро, нескоро увидимся. И учись, Михайлик, да так учись, чтобы все знали, каковыми есть мужицкие дети. Пусть не говорят ни паны, ни подпанки, ни разная нечисть, что мы только быдло. Были быдлом, а теперь - нет!

Грусть и сожаление перехватили мне горло. Я нескоро-нескоро сумел сказать:

- Ты приезжай к нам, Марьяночка, потому что мы все очень любим тебя.

- Как будет возможность. Прощай, дорогой, - она ​​еще раз целует меня и выходит из хаты.

На улице стоят запряженные кони. Молодой, горбоносый парень в шинели красиво поворачивает голову к нам и приветливо улыбается. Отец первым подходит, здоровается с ним.

- Сумел же ты, парень, высмотреть девушку. Долго такую надо было искать.

- А я же и искал ее долго. Три года в седле проездил. Поэтому судьба и наклонилась ко мне, - сердечно говорит парень и протягивает руку молодой: - Садись, Марьяна.

Девушка проворно выскакивает на подводу, а в это время кто-то втихаря трясет меня за рукав.

Я оглядываюсь. У забора, с котомкой через плечо, незаметно встала Люба. И у нее тоже почему-то сияют глаза.

- Молодая? - поднимает голову на Марьяну.

- Молодая, - удивляюсь, как об этом сразу могла догадаться Люба.

- Ой, это так славно! - радуется девушка, не понимая, как мне трудно прощаться с Марьяной.

- Прощайте, люди добрые, - коснулся рукой шапки молодой и тряхнул вожжами. Кони ударили с копыта, и под ними зазвенела и брызнула соком мартовская земля.

Мы все поворачиваем головы и долго-долго смотрим вслед Марьяне. Вот уже лошади берут на другую улицу, вот уже в последний раз промелькнули головы молодых, а мы смотрим и смотрим и на дальние прикрытые весенней мглой поля, и на солнце, и на ветряки - ту крестьянскую птицу-сказку, что все собирается взлететь в небо, но не может расстаться с землей.

- Какой будет ее судьба? - неизвестно у кого, у солнца или у земли, спрашивает мать.

А мы с Любой, взявшись за руки, идем в школу, идем по тем свежим колеям, что остались на мартовской дороге.

И вдруг вверху над моей грустью отозвались тревожные звуки далеких колоколов. Мы с Любой поднимаем головы к небу, к празднично белым облакам и видим, как прямо из них вылетают лебеди и трусят на дома, на землю и в душу свою лебединую песню.

И хорошо, и странно, и радостно становится мне, малому, в этом мире…

- А лебеди летят… над моим детством… над моей жизнью!..

Киев - Ирпень - Дяковцы

1963–1964

Щедрый вечер

Раздел первый

Как только весна где-то в ржах-пшеницах встречается с летом, у нас созревает земляника, созревает ночью, при звездах, и поэтому становится похожей на росу, выпавшую из звезд.

Это тоже, приклоняя небо к земле, говорит моя мать, и поэтому я люблю эту пору, когда земляничники засвечивают свое цветение. Цветут они так, будто сами удивляются своему беззащитно-чистому цвету. А со временем над ними по-детски наклоняют головки увлажненные туманом ягоды. И хоть небольшая это ягода, а весь лес и всяк, кто ходит в нем, пахнет земляникой. Я теперь ложусь и встаю, выкупанный этим благоуханием, - лето, летечко!..

Я люблю, когда ты раскрываешь свои ресницы, грустноватый ржаной цвет, я люблю, когда ты доверчиво смотришь на меня глазами васильков и откликаешься косой на лугу, перепелкой в поле.

А как хочется спать в тебе, в твоем сладком тумане, в твоих звездах!..

И уже знакомая рука ложится на плечо и знакомый голос наклоняется к твоему сну:

- Вставай, Михайлик, вставай.

- Мама, еще одну капелюшечку…

- Отряхни эту капелюшечку.

- Ой…

- Гляди, еще бока отоспишь. Тогда что будем делать?

Дерюжка и тепло спадают с тебя, ты весь собираешься в комочек, как грецкий орех, врастаешь в топчан. Да разве это поможет?

- Вставай, вставай, дитя, - вынимает мать из сна. - Уже окна поседели, уже просыпается солнце.

Солнце?.. А ты еще видишь луну, как ее из лесу выносят на рогах коровы, тоже пропахшие земляникой.

На тебя, на твои покромсанные видения снова падают слова, словно роса; ты встаешь, надувшись, зевая, прикладываешь кулаки к глазам, а в ухо, где еще притаился сон, сквозь туман проникает унылое кукование. Уже не первое утро печалится кукушка, что вот-вот на седом колоске ржи потеряет свой голос, - лето, летечко!

Оно тихо с полей зашло в село, постояло у каждого плетня, огорода да и взялось за свое дело, чтобы все росло, родило. Даже на цыпочки встает, так хочет расти, так хочет родить!

Как зелено, как свежо, как росно за двумя окошками нашей бедняцкой хаты, занимающей ровно половину пристройки старого захудалого овина, который ночью спит, а днем дремлет…

По возвращении отца был в нашей семье очень невеселый день - раздел дедова наследства. Как будто чужие, сидели на ясеневых скамейках братья и жена брата, просвечивали друг друга подозрительным глазом. Правда, драки-ссоры не было, но то сердечное согласие, которое жило когда-то в дедовом жилище, отошло далеко от наследников. Более всего показывала характер жена брата, хотя и имела в своем хозяйстве пять десятин, и волы, и корову. Но и детей было у нее тоже немало - аж четверо, и старшей дочери уже надо было готовить приданое.

Дедова хата досталась дяде Ивану и дядине Евдокии. Они без проволочек в тот же день начали срывать с нее голубые от времени и неба снопки, а саму хату - пилами разрезали пополам. Больно и страшно было смотреть, как из-под железных зубьев, точно кровь, брызнули старые опилки, как из живого теплого жилища образовалась развалина - груда изувеченного дерева, как то окно, возле которого отдыхал дедушка, вырвали со стены и, словно покойника, положили на телегу.

Прибитый горем, воспоминаниями, я забился в сад, упал на траву, заплакал, но ухо все равно слышало, как пилы зловеще рвали в клочья мое прошлое, как скрипучие телеги вывозили со двора мои дорогие годы и память…

Дядя Яков, более богатый, взял на вывоз только дедов шалаш. А нам достался латанный зелеными мхами овин с обвисшими бровями и двенадцать с половиной соток огорода.

Когда мы снесли свои пожитки в овин и положили их на ток, мать всхлипнула, а отец сказал, чтобы она слезами не размочила ток, потому что тогда не будет на чем молотить хлеб.

В отцовских серых глазах встрепенулись погрустневшие чертики, в иную пору они у него такие завзятые, что почти в танец просятся.

- Ой, Афанасий, Афанасий, как теперь будем жить? - совсем опустились руки у матери.

- Главное, жена, - не простудить зубы. Потому что чем тогда будем есть? - отец пристально взглянул на ток, который должен был стать нашей кроватью.

- Здесь и душу простудишь, - вздохнула мать и посмотрела на меня. - Мы еще так-сяк перемучаемся. А как ребенок?

- Да он молодцом выходился у нас! Еще если научится руки-ноги мыть, цены ему не сложишь! - похвалил меня отец, который очень любил воду, не разлучался с нею до самых заморозков, а зимой, пугая мерзляков, купался в снегу; поэтому и молодые румянцы не покидали его до семидесяти пяти лет.

- Дует здесь со всех сторон, - осмотрела мать овин.

- Зато сверху воробьи поют, - глянул отец наверх, где в самом деле, беззаботно чирикали, летали живкуны. - Не всякий вот такую роскошь имеет.

От этих слов я сразу повеселел, поднял голову ближе к птицам, а мать вздохнула:

- Теперь и мы, и воробьи имеем одно жилье. - Дале она грустно посмотрела на щели между бревнами и украдкой попросила ветры, чтобы они не собирались в нашем жилище, не простудили ни меня, ни отца.

О себе мать не вспомнила, и сколько я ее знаю, она меньше всего беспокоилась о себе и обращалась к тайным силам лишь тогда, когда уж очень въедался в тело или косточки какой-то недуг. Тогда мать говорила ему: "Отойди, болезнь, в трущобу, в болота, в безвестность, потому что мне надо дело делать".

Как она любила работать и в огороде, и в поле, и на лугу, и в лесу и тихо радоваться сделанному! Мать, как праздника, дожидалась посадку, косовицы, жатвы; она любила, чтобы снопы были хорошими, как дети, а полукопны стояли, как парни, - плечо в плечо. И очень любила в жатву после работы лечь на телегу и смотреть на звезды, на Млечный Путь, на Стожары и на тот Воз, что родился из девичьих слезинок.

- Как хорошо в тихом мире, аж слышно, как земля дышит, - вздыхая, говорила сама себе.

- А может, то наша лошадь дышит? - подсмеивался отец, который не раз удивлялся маминым словам.

- Эт, что ты смыслишь, - рукой отметала насмешку и уже прислушивалась к перепелке, которая, испугавшись серпа, перебиралась с детьми в ярину.

- И как ты все слышишь? - удивлялся отец.

- Это, наверное, любовь моя слышит, - иногда в задумчивости говорила она и снова прислушивалась к небу, к земле, к крыльям и к всхлипыванию росы.

Этого внимания ко всему доброму, красивому выделила мать и мне. И я тоже, как праздника, жду того дня, когда гром размораживает сок в деревьях или когда не зельем, а хлебом начинает пахнуть рожь. И как досадно бывает, что такую любовь кое-кто считает пережитком или сантиментами.

Я поныне уверен, что холодный глаз обедняет и мир, и душу даже очень умным людям…

Едва мать закончила разговор с ветрами, как у ворот недовольно подала голос утка, а от ворот кто-то зашипел, цыкнул на нее. Отец изумленно глянул на мать.

- Не тот ли плетется, что засаливаться начал?

- Помолчи! - подняла руку мать. - Еще, гляди, услышит.

- Пусть слышит, скупердяга.

И вот, наступая на собственную тень, возле овина появляется дядька Владимир; до сих пор он, как мог, обходил отца - все боялся, чтобы злыдень не обратился к нему за займом. Если же они случайно встречались, дядя Владимир сразу начинал осторожно уходить в сторону и что-то мямлить о своих неудачах-нуждах, жаловаться на "такое время" и на чертову дороговизну, которая последнюю копейку вытрясает из самой души.

Натоптанный мясом, здоровьем и подозрительностью, наделенный большими челюстями дядюшка степенно поздоровался, осмотрел наши достатки, топорщившиеся на току, и невыразительно сказал:

- Хе.

- Ну да, ну да, - поддержал разговор отец и нацелил на дядюшку насмешку.

- Что? - сбился тот с толку.

- То самое, а чего же, если так, а не иначе, - рассматривая гостя, невинно ответил отец.

Дядюшка напыжился, в его больших выпученных глазах стали злее мелкие человечки: он сам не умел шутить и люто ненавидел чьи-то шутки, потому что все подозревал, что они или так, или сяк въедаются в него.

- Вы насмешки собираете, Афанасий?

- Нет, они почему-то сами родятся во мне, - сразу же ответил отец.

Но и дядюшка не остался в долгу:

- Лучше бы у вас копейка родила!

Отец оценил остроумное слово, и под его усом набежала хитринка:

- Где уж той копейке взяться у бедных, когда она и с богатыми не хочет родниться.

Это дядьке очень понравилось, и он снова сказал:

- Хе.

Отец вознамерился что-то ответить, но мать прошила его недовольным взглядом и поставила посреди овина дубовую, с темными глазами скамейку. Дядька Владимир закрыл эти глаза рукой, подергал и, убедился, что ни скамейка, ни ток не подведут, так расселся, будто у него между коленями должны были поставить маслобойку.

Наступила та неудобная тишина, когда один молчит, а второй не говорит. В такое время лучше всего закурить, но ни дядюшка, ни отец не жгли гордого зелья, которое не поклонилось даже богу. Красноречивый дядюшка еще раз хекнул, а отец поверх его головы хитровато взглянул на мать, - дескать, ты хочешь, чтобы я молчал, вот я послушаю тебя. На устах матери шевельнулся укор мужу и улыбка дядьке:

- Что, Владимир, поделывает ваша Марийка?

- А что ей делать? Все толчется между домом и овином, как Марко Проклятый в аду.

Дядюшка и не заметил, какую сказал правду: его забитый живностью двор и задворок в самом деле походили на филиал ада, где не стихало недорезанное визжание голоднющих свиней. Не знать чего хозяева стояли на том, что свиньи должны сами себя прокормить. Из-за этого их одичавшие вепри как могли обгрызали желоба и двери, подрывались или срывали с петель ворота, хортами перепрыгивали через плетни и люто потрошили чужие огороды или охотились на кур, уток и гусей. Сало никогда не держалось на костях этих пиратов, не набирали они и мяса, зато щетину имели, как проволоку, - сапожники не могли ею нахвалиться.

- Хорошо, что есть возле чего толочься, - гасит улыбку мать.

- И что там доброго? Нет теперь добра ни от солнца, ни от луны, - седлает дядюшка своего неизменного коня. - Вот вы думаете, что у меня свиньи? А это не свиньи - настоящая идолова порода: одни кости и визг зашиты в шкуру. Из-за их визга, поверьте, свет мне немилый стал, потому что и ночью спать не дают.

Назад Дальше