Повести о детстве: Гуси лебеди летят. Щедрый вечер - Стельмах Михаил Афанасьевич 14 стр.


Сегодня почему-то наши ворота были открыты настежь. Может, кто-то из гостей приехал? Но ни скота, ни телеги ни во дворе, ни под навесом. Я подъезжаю к конюшне, отпускаю повод, а в это время кто-то сзади сильными руками поднимает меня вверх, а потом прижимает к себе.

И страх, и предчувствие радости сразу охватили меня. От всего этого я прикрыл глаза, а когда открыл их, увидел незнакомое и будто знакомое лицо и снова зажмурился.

- Мишенька, не узнаешь?! - все теснее прижимает меня к себе высокий широкоплечий мужчина с коротко подстриженными усами.

- Нет, не узнаю, - говорю я потихоньку, и тепло-тепло становится мне на груди этого сильного незнакомого и как будто знакомого крестьянина. - Вы откуда будете?

- Мишенька, я же твой отец, узнавай скорее, - радуется, печалится и целует меня человек. - Ну, узнал?

- Нет.

- Вот тебе и раз, - вздохнул человек, а глаза его стают влажными.

Я узнавал и не узнавал своего отца. Где-то, как будто из далекой темени отзывался мне его голос, будто где-то я видел эти глаза, но где - не знаю. Однако как хорошо было прижиматься к этому человеку, который одной рукой придерживал мои босые ноги, а другой - голову.

К нам подошла улыбающаяся мать:

- Узнал? - спросила она отца.

- Да нет.

- Мишенька, глупый, это же твой папа! Чего же ты молчишь?

А я не знал, что сказать - ни одно слово не приходило в голову. Так, на руках, молчаливого, меня отец и внес в хату, где теперь на сундуке лежала шинель, поставил на доливку, осмотрел, засмеялся:

- Да он у нас совсем парень, только, беда, говорить не умеет.

- Да, не умеет! Ты еще не знаешь его, - дала свою характеристику мама.

- Теперь, наверное, узнаю, никуда не денется… Вот я его завтра в школу поведу.

- Поведете? - встрепенулся я и заглянул отцу в глаза.

- Конечно. Хочешь учиться?

- Ой, хочу, папа! - обхватил отца за ноги, а он чего-то захлопал веками и положил руку на мою голову.

Поговорить с отцом нам не дали соседи, их сразу же набилась полная хата, на столе появились нехитрые подарки в бутылках, а мать поставила голубцы из нового пшена и сушеные вьюны, которых мы наловили еще с дедом, и началась крестьянская беседа с бесконечными разговорами о земле, политике, загранице и пойдет или не пойдет на нас Антанта войной, долго ли еще будут ходить по лесам банды. Уже засыпая, я захватил в сон отцовы слова:

- Ничего не выгорит у них, ничего! Коли не удержались на гриве - не удержатся и на хвосте!..

На следующий день папа взял меня, остриженного, накупанного и одетого в новую рубашку и штанишки, за руку и повел в школу. Когда звонок зазвонил на переменку и детвора горохом посыпалась из класса, отец подошел к статной русоволосой учительнице, поздоровался с нею и наклонил голову в мою сторону:

- Привел, Настя Васильевна, вам своего школьника. Может, и с него будет какой-то толк.

- Посмотрим, - улыбнулась Настя Васильевна, и улыбнулись ее продолговатые ямки на щеках. - Как тебя зовут?

- Михаилом.

- А учиться хочешь?

- Очень хочу! - так вырвалось у меня, что учительница рассмеялась. Смех у нее приятный, мягкий и даже вверх поднимает тебя.

- Только пропустил немало он, - сказала отцу.

- Все догоню, вот увидите! - вырвалось у меня, и я умоляюще посмотрел на учительницу. - Читать умею…

- Ты умеешь читать? - удивилась Настя Васильевна.

- Жена говорила, что действительно умеет и по всему селу выискивает книги, - защитил меня отец.

- Это уже хорошо. А кто тебя научил читать? - заинтересовано спросила учительница.

- Я сам от старших школьников усвоил.

- Ну-ка, почитай нам что-то. - Настя Васильевна взяла со стола книгу, полистала ее и протянула мне. - Читай вот на этой странице.

Такой страницей меня бы никто не удивил: здесь буквы были величиной как воробышки, а мои глаза уже успели привыкнуть и к мелким, как мак. Я чесанул эту страницу, не спотыкаясь на точках и запятых, чтобы учительнице сразу стало видно мое знание. От такого чтения отец прояснился, учительница удивилась, а потом, смеясь, спросила:

- А ты еще быстрее не можешь?

- Могу и быстрее, вот дайте, - все в порядке.

- А медленнее тоже можешь?

- И медленнее могу, - удивился, потому что зачем делать медленнее то, что можно быстрее выпалить.

- Ну, прочти, учитывая, что в книге есть еще разделительные знаки.

Дальше я читал, учитывая знаки, и видел, как счастливый отец любовался своим читателем.

- А цифры ты знаешь? - спросила учительница.

- И цифры знаю, до тысячи.

- А таблицу умножения?

- Нет, этого не знаю, - вздохнул я и увидел, как погрустнел отец.

Но учительница тут же нас так порадовала, что папа словно подрос, а я чуть не подпрыгнул вверх.

- Афанасий Демьянович, придется вашего школьника записать во вторую группу.

- Спасибо вам, - вежливо поблагодарил отец. - Пишите, когда на вторую потянет.

Учительница повела меня за собой на ту половину класса, где училась вторая группа.

- Вот здесь, Михаил, будешь сидеть, - показала мне на трехместную парту. - Завтра приходи с ручкой, чернилами, карандашом, а книги я тебе сейчас дам…

Домой я не шел, а летел, потому что, во-первых, мог похвастаться, что мама сразу имеет школьника не первой, а второй группы, во-вторых, надо было сбегать в лес, - нарвать ягод бузины, надрать дубовой коры, а затем сварить их с ржавчиной, чтобы завтра были те чернила, которыми писали тогда.

Дома нас ждали мать и дядя Николай. Когда отец сказал, что меня приняли во вторую группу, мать сразу грустно повторила свое: "И что только будет из этого ребенка?" А дядя Николай сказал: "Весь пойдет в меня - это по нас обоих уже видно", - и в доме стало весело, а мне и за домом светило солнце…

Учился я хорошо, учился бы, наверное, еще лучше, если бы было во что обуться. Когда похолодало и первый ледок затянул лужи, я мчался в школу, как ошпаренный. Наверное, только это научило так бегать, что потом никто в селе не мог перегнать меня, чем я изрядно гордился.

Когда же, проснувшись однажды утром, я увидел за окнами снег, все во мне похолодело: как же я теперь пойду в школу? В доме утром сокрушался не только я, но и мои родители. После завтрака папа оделся в сермягу из грубого самодельного сукна и сказал:

- Снег не снег, а учиться надо. Пойдем, Михаил, в школу, - он взял меня на руки, укутал полами киреи, а на голову надел заячью шапку.

- Как же ему, бедному, без сапог? - болезненно поморщилась мать.

- Ничего, - успокоил ее отец. - Теперь такое время, не сапоги главное.

- А что?

- Теперь главное - свежая рубашка и чистая совесть, - улыбнулся отец, - Правда, Миша?

- Правда, - плотно прижимаюсь к отцу, и мы оба под вздохи матери покинули дом.

По дороге люди удивлялись, что Афанасий на руках несет сына в школу, некоторые школьники на это чудо тыкали пальцами, а я чуть не заплакал и от жалости, и от той радости, что отец не даст мне покинуть науку.

Так первые дни зимы папа заносил меня в школу, а после уроков снова заворачивал в сермягу и нес домой. К этому привыкли и школьники, и учительница, и я… Если бы теперь спросили, какую лучшую одежду пришлось мне видеть по всем мирам, я, не колеблясь, ответил бы: кирею моего отца. И когда в произведениях или пьесах я иногда встречаю слово "кирея" - ко мне трепетно ​​приближаются самые дорогие дни моего детства.

Однажды, когда на дворе вьюжило, отец припоздал, и только к вечеру, заснеженный, с обледенелыми усами, но веселый, он зашел в класс и громко спросил:

- А который здесь без сапог?

- Это я! - выскочил из-за парты, где сидели мои одноклассники.

- Кто ты? - словно не узнавал меня отец.

- Сын Афанасия! - бодро ответил я.

- Тогда лови! - отец бросает мне самый настоящий бублик. Я подпрыгиваю, перехватываю гостинец и радуюсь, что он даже с маком.

- Вы на ярмарке были? - спрашиваю, жалея есть бублик.

- На ярмарке.

- И что-то купили?

- И что-то купили! - весело и заговорщицки подмигнул мне отец, а с его брови закапал растаявший снег. - Вот смотри! - он потряс киреей и на пол упали настоящие сапожки.

Я сначала остолбенел, посмотрел на сапожки, дальше на отца и снова на сапожки, которые пахли морозом, смолой и воском.

- Это мне? - спросил я тихо-тихо.

- А кому же? - засмеялся отец. - Обувайся, сынок.

Я подхватил сапожки, поднял их вверх, и они блеснули серебряными подковками.

И мне вспомнились дедовы слова: "Будешь идти в люди и выбивать искры…"

Раздел девятый

Дела мои пошли вверх: в этом же учебном году меня отметили и перевели в третью группу. По такому случаю учительница сказала очень сердечные слова, взволновав ими себя и меня.

Дома отец удивился успехам своего сорвиголовы, спрятал в подрезанные усы улыбку и сказал:

- Если так, то пусть будет не хуже… Наука наукой, а сапоги береги.

Мать снова загрустила:

- Что только будет из этого ребенка?

А я взялся писать пьесу. Наверное, прочитав эти слова, не один читатель поведет правым или левым плечом и засомневается: почему именно пьесу, а не стихи? На все, как сказал один философ, есть свои причины. Были они и на пьесу.

Этой зимой в нашем селе впервые заговорили о "тиатрах". Что это такое, никто не мог толком объяснить, а слухи и толки шли разные. Одни говорили, что "тиатры" - это какое-то интересное с переодеваниями лицедейство, другие - это большевистская выдумка, третьи - "люзион", где пускают в глаза и наваждение, и туман, четвертые - затея самого нечистого, потому что на сцене в темноте, бывает, появляются русалки, а иногда из бочки и черти выскакивают. Кто даже слышал, что одна пьеса так и называлась "Сатана в бочке".

Дядя же Николай объяснил, что "тиатр" - стоящая штука, там показывают хороших женщин в коротеньких юбках. А потому что у нас тогда носили юбки до пят, дяде Николаю сразу же досталось за бессовестность от тети Лукерьи. На это дядя ответил по-французски:

- Прошу, мадам Лукерья, пардону.

И "мадам Лукерья", бросив рогачи, задрожала от смеха.

Несколько дней в селе только и разговоров было, что о театре, а особенно загудело, когда комсомольцы начали для представления занимать у крестьян стулья, лампы, миски, рюмки и даже юбки, из которых хитроумно должны были получаться старосветские широченные штаны. Этот заем комсомольцы называли реквизитом, а кто-то из богачей пустил слух, что это - реквизиция. И некоторые напуганные женщины бросились отнимать свои юбки, не зная, что они должны были служить великому искусству.

Для меня тогда слово "театр" звучало и привлекательно, и страшновато: а вдруг и в самом деле из темноты выскочит черт? Но тогда этого не случилось… Это произошло значительно позже…

Поэтому село по-всякому, но с нетерпением ждало спектакля. И вот однажды на стенах сельсовета, комбеда, потребительского общества и школы закрасовались такие объявления:

Внимание! Внимание!
Сегодня в семь часов вечера
впервые в нашем селе
будет показано лицедейство, то есть театр.

Цена билета:
пшеницы - четыре фунта,
яиц куриных - тоже четыре,
гусиных - трое,
ржи - пять фунтов,
гречихи, проса, гороха -
шесть фунтов.

Все, все - в театр!!!

Прочитав такое, я сначала обрадовался, а потом скис: за что же его купить билет. Надеясь только на "авось", я подошел к матери, но она так посмотрела на меня, словно я, по меньшей мере, из дымаря вылез, а дальше начала смеяться:

- Смотрите, наш парень театра захотел! Еще, чего доброго, и артистом захочет стать.

- Нет, мама, в артисты я, пожалуй, в этом году не пойду, - успокоил мать. - Но посмотреть, что это за люди, очень хочу. Может, дадите мне пашни?

- А потом что будем делать? Положим зубы на полку, чтобы сушились до нового урожая, и так вспоминать тиатры? Вот, муки у нас осталось только на два-три замеса. Что ты на это скажешь?

Дальше мне уже ничего не хотелось говорить. Выждав, когда мать пошла в село, я заскочил в сарай и начал шарить по вышках, надеясь где-то найти скрытое куриное гнездо. Но мои поиски ничего не дали: на куриных гнездах лежали одни болтуны.

И все же вечером я поплелся в школу, где должен быть театр. Теперь вход в нее был огражден столом, на нем стояли весы, чтобы взвешивать зерно за билеты, и две огромные макитры для яиц. Счастливчики за натуру получали у кассира красные с печатями бумажки и гордо шли в школу, а несчастливцы, как пчелы леток, обседали школьные ступени. Одни из них, такие, как я, надеялись, что, может, повезет проскочить под столом кассира, а другие - хоть заглянуть в окна, когда начнется зрелище.

Вот в дверях появилась фигура секретаря комсомольской ячейки Николая Гуменюка. Через голову кассира он крикнул несчастливцам:

- Эй, малыши, кто быстренько принесет куль соломы - пропустим в театр!

- Я принесу, я вот тут живу! - опередил всех веснушчатый Емеля.

- Неси! - приказал Гуменюк.

- А может, и сена в театр надо? - отозвался я.

- Нет, пока обойдемся без сена, - подрезал секретарь мою последнюю надежду честно войти в театр.

Я только тяжело вздохнул: если бы знал, что театр никак не может обойтись без соломы, еще с полудня костенел бы здесь с кулем.

Вскоре Емеля со снопом за плечами распихал школьников, толпящихся на ступеньках, и, сияя всеми веснушками, как искрами, радостно кричал:

- Не толпитесь, как в мешке, - дайте дорогу в тиатры!

Он исчез в дверях, а я все заглядывал и заглядывал под стол, ожидая, когда же ноги кассира так отодвинутся, чтобы можно было проскочить между ними и ножками стола. И вот настал этот долгожданный момент: кассир взял обеими руками макитру с яйцами и осторожно начал передвигать ее на другой конец стола. А я, затаив дыхание, юркнул под стол и, как ящерица, прополз на четвереньках в коридор. Вдогонку мне какое-то чучело крикнуло: "Держите его!" Я с того перепуга вскочил, быстро кинулся к другой двери и… с разгона налетел на высоченного, в красном полушубке парня. Ему сразу стало весело, а мне горько. Разве я знал, что и на другой двери отслеживают "зайцев"?

- Ты откуда такой взялся? - подхватив меня под бока, спросил парень.

- Вот оттуда, - неопределенно сказал я. - Пустите меня, дядя, в театр.

- Чего захотел! Я тебя пущу, но так, чтобы знал, где раки зимуют!

- Я уже знаю, где они зимуют… - жалобно заскулил, потому что не раз слышал об этом от взрослых.

- А куда Макар телят гоняет тоже знаешь? - уже с интересом покосился на меня парень.

- И это знаю, - бодрее ответил я.

- А где козам рога правят?

- Тоже знаю.

- А почем фунт лиха?

- Это как на какой ярмарке, - осмелел я.

Мой ответ понравилась любителю поговорок, он засмеялся и еще спросил:

- А чего ты не знаешь?

- Не знаю, что такое тиатры. Пустите меня увидеть.

- Ишь, какой планетный - чего захотел!? Я сейчас как вотру тебе чеснока, что надолго забудешь о театрах, - и парень повел меня вперед к выходу. А там уже мальчишки поняли, что к чему, и начали тыкать в меня пальцами.

Я не сказал бы, что это были лучшие минуты моей жизни. Но они сразу стали еще тяжелее, когда я под пристальным наблюдением оказался около самого кассира: навстречу мне со ступенек размашисто шел дядя Себастьян. Теперь я готов был от стыда провалиться сквозь землю, щеки мои загорелись, а под веками защемили слезы.

Став чуть в стороне, потупился и смотрю не на дядю Себастьяна, а на сапоги, надеясь только на чудо: может, войдя с темноты, председатель комбеда не узнает меня.

- Ты что, Андрей, хочешь делать с мальчишкой? - не глядя на меня, спросил дядя Себастьян парня.

- А что с ним делать: по хвост - и во двор! - засмеялся Андрей.

- А может, мы его пропустим в театр? Пусть посмотрит дитя малое. Сколько оно там места займет?

- Ну, если вы так думаете, пусть и он имеет праздник, - сказал парень.

Дядя Себастьян обернулся к кассиру:

- Александр, дай мальчишке контрамарку, чтобы не гоняли его, как соленого зайца.

Дальше он только прикоснулся рукой к моей голове и пошел в школу. Я знаю, почему дядя Себастьян не остановился: он видел, что мои слезы были на подходе, а он имел деликатно душу.

Александр смерил меня точнехонько таким взглядом, как меряет тех, что проскакивают в театр задаром, и ткнул клочок бумаги.

- А где же контрамарка? - не поднимая головы, спросил я, потому что разве мог подумать, что такое большое и торжественное слово содержится на таком клочке бумаги, на которой не могла даже поместиться вся печать.

- Это она и есть. Беги, только не трогай ничьего места - твое стоячее!

Зажав в руке контрамарку, я попал в школу, что сейчас гудела, словно улей, смеялась и беспощадно щелкала семечки. Теперь здесь стояли не школьные парты, а бревна, на них были настелены свежие доски, и поэтому всем было очень хорошо качаться. Меня сразу же потянуло вперед, потому что сзади за главами взрослых, ничего не было видно. Когда я остановился перед сценой, над которой колыхался пошитый из ряден занавес, кто-то меня снизу цапнул за ногу и где-то, как из подземелья, послышался смех. Я оглянулся. Кто же это мог издеваться надо мной? Но нигде никого. Но стоило поднять голову вверх, как снизу снова что-то потянуло меня уже за вторую ногу, и снова подземелье вспыхнуло писклявым хохотом. Может, это и есть та нечистая сила, что действует в театрах? Мне стало страшновато. Я немного отошел от сцены, а в это время кто-то из подземелья прошептал:

- Михаил, полезай к нам, здесь безопаснее: проверять не будут.

Я немного пригнулся и в дыре под сценой увидел своих одноклассников Сафрона, Виктора, Ульяну и Григория. Так вот какая нечистая сила хватала меня за ноги. Оказывается, разбойные ребята, чтобы увидеть театр, еще днем, после уроков, забились под сцену и там, терпя неудобства и голод, дожидались представления.

- А мать тебя уже по всему селу разыскивала, - наклонился я к Сафрону.

- С палкой или без нее? - потребовал уточнения школьник.

- Без нее.

- Все равно теперь после театра будет дома еще один театр, - нахмурился парень, а дальше спросил: - У тебя часом ничего нет поесть?

- Есть жареный горох.

- О! - только и вырвалось у ребят.

Они сразу набросились на мой горох, и вскоре под сценой отозвался беззаботный смех и дружная работа челюстей.

Но вот закачался и начал подниматься вверх занавес. Все в школе притихло. Друзья вылезли из-под кона и сели на полу у ног взрослых. Вот на сцене заговорили артисты, и заговорил зал: почти все начали гадать, кто же играет ту или иную роль.

- Ей-богу, это не дед, а Явтух, - кто-то радостно узнавал артиста.

- Тоже сказал! Как бы Явтух смог так постареть? - не поверил второй голос.

Назад Дальше