Повести о детстве: Гуси лебеди летят. Щедрый вечер - Стельмах Михаил Афанасьевич 22 стр.


- Э, тетушка, а разве вы не знаете, что снег придает одежке чистоту и приятный блеск, - вспоминаю прочитанное в каком-то давнем журнале.

- Что-что? - сначала удивляется тетка Марийка, смотрит на свой выношенный, уже без блеска, сачок, а дальше пренебрежительно оттопыривает мягкие, с шафранной окантовкой губы: - Что тот блеск, когда главное - прочность. Вот так надо думать хозяину! - победителем смотрит на меня, а из ее хитрых ореховых глаз вот-вот капнет веселое масло.

- Так или не так - не скажу: чего не знаю, того не знаю. - Я хочу исчезнуть со двора, но говорливой тетушке, у которой, говорят, язык не имеет покоя и во сне, непременно хочется чем-то уколоть меньшего.

- Так не знаешь? Так-так. И какой же после этого будет из тебя барин-хозяин! И что ты знаешь, кроме писать-читать? - допекает до живого, потому что она остановилась на том, что наука для бедных - это чужой скот и свой кнут.

- Эге, чего я только ни знаю! - сразу становлюсь важным, прикидывая в голове, что здесь меня с пустыми руками не возьмешь.

- Скажи, скажи, чудак, может, и мы что-то будем знать о своих соседях.

- Вот лишь считайте! - загибаю большой палец на руке. - Читать - умею, писать - знаю, мотыжить - тоже, подгребать - так же, рубить-колотить дрова, бороновать, за плугом ходить, молотить на жерновах, толочь в ступе - знаю и политграмоту - также. А на больше - не хватает пальцев.

Но не мои чернилами измаранные пальцы, а политграмота доконала тетку Марийку.

- А что оно такое - эта политграмота? - спросила смущенно, все ее морщины утихомирились, погасли на лице, а с глаз стекло веселое масло.

- Э, об этом долго надо говорить, а у меня сейчас нет никакого времени, - победно встал на подножке у перелаза, выскочил со двора и впопыхах зашумел снегами на другую улицу. Запыхавшийся, я остановился посреди бледно-розово-голубого дня, с которым само солнце играет в жмурки: зыркнет себе на него - и спрячется за тучу, и снова зырк - ага, не нашел меня! "Стук-стук-стук"!..

Э, это же не солнце стучит, а дятел в красной шапочке. Он, трудяга, уцепился ножками в нашу старую грушу и так выбивает в барабан, будто приглашает всю столярную улицу на танец. Груша прислушивается к птичьей музыке и осыпает на землю, на дятла и на его шапочку мохнатую изморозь.

А знаете ли вы, что наша груша - не просто себе груша, а кусочек истории? Это так решили в школе все учителя, а их у нас сейчас не один, как было сначала, а четыре. Двое из них даже в газете печатаются: тот, что подписывается выдуманной фамилией, - пишет весело, а тот, что под своей, - только грустно. Но это не помешало им обратить внимание на нашу раскидистую грушу. И теперь я тоже другими глазами смотрю на нее, и на ее цвет, и на плод и даже люблю иногда прислониться к корявой коре, чтобы услышать, как шевелится под ней сок и недалекое прошлое, что чаще стоит мне в глазах красным казачеством…

Разве забудется, как за селом в розовых гречках, в горячих подсолнечниках, в красной пшенице схватились смерть и жизни! Здесь в предпоследних судорогах клочок старого, прибывшего из Европы мира сцепился с красными казаками. Над клубками коней и человеческих тел высвистывали, взлетали сабли, возле сердец и в сердцах ломались копья, как люди, плакали искалеченные кони, стонали, звали матерей и худыми словами ругали матерей раненные, и под копытами хрустели кости.

Из горячих подсолнечников, из розовых гречек и красных пшениц бой перекинулся в село, корчами человеческих тел вкатывался в улицы и улочки и клубился дальше. И здесь, у плетней, у белых хат, возле ульев и вишен, шатаясь, падала, поднималась и снова падала Антанта.

У нашей груши припали с пулеметом два красных бойца, шарахнули огнем по захламленной чужими мундирами улице, и, расползаясь, огнем ответила им улица. Пули, к счастью, обошли красных казаков, но не обошли нашу грушу…

Я не раз присматривался к ее ободранному, свинцом начиненному стволу. И не раз я встречался с казаками - красивыми, энергичными, веселыми. Они приласкали мое детство, под их флагом, млея от радости, я когда-то выехал за село… И всю жизнь я ощущал над собой бессмертное крыло красного флага.

И наверное, до последней минуты в моих глазах будут стоять эти разбуженные голубые миры, которыми пролетели на конях красные казаки, пролетели, словно из легенды, и вошли в легенду.

Я до сих пор помню, как в моих родных Дяковцах после боя плакали осиротевшие кони: они раньше узнавали и раньше оплакивали убитых, чем матери и жены…

И пусть мою и детскую, и вечную любовь примут те рыцари революции, которые саблями добывали новый мир, чтобы мы стояли посреди дня!

И пусть простят мне некоторые скептики страсть к лошадям, потому что так сложилось мое детство: на их слезы отвечали мои, детские, слезы…

Вдруг в мои воспоминания наплывает переливчатый звон машталирского колокольчика. Я оглядываюсь - и верю и не верю своим глазам: улицей, выгнув шеи, мчатся ветроногие жеребята, изморозь набросила на них замохначенные скатерти, а за ними на крылатых санках, уцепившись в вожжи, стоит разгоревшийся и гордый дядька Николай. Шапка у него по-молодецки сбита на ухо, кожух нараспашку рвет его назад, усищи же развеваются во все стороны, то раскрывая, то заслоняя дядькову улыбку. Сзади него, сжавшись, как скорбная тень, сидит тетка Лукерья, а за нею весело, словно мяч, подскакивает мой ровесник Иван.

Значит, в дядьковой мошне высвистелся ветер, и дядька собрался на жеребят. Я высоко поднимаю свою заячью шапку, из нее выпадает низ, и я верхом и низом поздравляю дядьку. Это, видать, ему очень нравится, он осаживает возле меня жеребят и кивает на них бровями и усищами.

- Ну, как?

- Змеи! - говорю лишь одно слово.

Мой ответ медом мажет дядю Николая.

- Змеи! - задорно округляет рот, а дальше так хлопает кнутом, будто кого-то подсекает: - Пусть себе Антанта аж пенится, а хлебороб жить будет!

Мы с Иваном перекинулись понимающими взглядами, но засмеяться побоялись, чтобы не разгневить весельчака. Это когда в нашем селе не знали, что такое Антанта, дядька Николай, как тонкий знаток разных международностей, по-своему растолковал непонятное слово.

- Живет себе в Европе, не под крылышком ли самой Англии, один король, по имени Антон. Ну, а у него, - видьте, в семейном деле даже у королей не все шито-крыто, - есть вреднючая-превреднючая жена Антанта, Антониха, по-нашему. Казалось бы, что ей, цаце из-за моря, надо от нашей земли и дядьки? Так нет, все шипит и шипит, и огнем дышит на нас. От большой злобы и малого ума собрала она со всего света наемническую челядь, ткнула им ружья в руки, галеты в зубы, оставила своего Антона и приперлась до Одессы, чтобы воевать с нами. Ну, а что она будет иметь с этого? Один шиш, даже без мака, потому что мы ей с фронта обобьем и ребра, и хвост, а тем временем король Антон с тыла женится на какой-нибудь молоденькой мадемуазели - и чеши тогда, Антанта, в затылке, потому что такое дело…

Правда, через некоторое время дядька Николай постарался забыть свою небылицу и уже серьезно объяснял, что Антанта - это коалиция. А когда кто-то допытывался, что означает "коалиция", дядька с сожалением смотрел на него, как на Филиппа из конопли, и говорил:

- Да это, человече, даже ярмарочные куры знают, а мои уже и забыть успели.

Так почему-то никто и не добился от него, что это за коалиция…

- Отец, вы же обещали нас прокатать с ветерком! - напоминает Иван.

- Можно и с ветерком, за этим дело не станет, - соглашается дядька Николай, а тетка Лукерья безнадежно вздыхает. - Ты чего, дорогая, сокрушаешься, будто последнее испекла?..

- Ой людоньки добрые, - стонет тетка Лукерья и так говорит, будто перед ней собралась община, - и зачем, скажите, я выходила замуж за этого своевольника?

- Только для того, чтобы не продешевить и в девках не засидеться, - сразу же отвечает дядька Николай.

А тетка снова жалуется невидимой общине:

- Из-за этих жеребят, людоньки, мой обманщик оставил нас без ложки молока. А оно же, поверьте, было такое, что звезды стояли в нем.

- А луна не купалась в твоем молоке? - невинно спрашивает дядька Николай.

Но тетка Лукерья даже бровью не повела на своего мужа, а дальше спрашивала совета у людей:

- Как нам теперь, кровные и родные, жить без набела?

- Что набел, главное - движение, и наше, и международное… Вот выкормим, слышишь, кабана так, чтобы сало было в две ладони…

Тетка Лукерья искривилась и ударила ладонями по кожуху.

- Где ты видел сало в две ладони?

- На нашем кабане, гляди, еще и толще будет.

- А чтоб тебя да пусть тебя! И здесь хвастовства полные сумки! - наконец улыбается тетка и за сочувствием обращается ко мне: - Имеем же поросенка чуть большего варежки, еще когда его бросим на выкармливание, а муж уже сало меряет! - и обращается к дядьке: - Гляди, еще околеет оно.

- Не околеет, дорежем, - утешает муж жену.

- Дядя, а масть вы подобрали в самую точку? - допытываюсь я, потому что не очень похоже, чтобы жеребята были наилучшими на всю Литинщину.

- А как же иначе?! Вот посмотри - теперь серебро на них, - шевельнул кнутом изморозь на подручном, - соберешь серебро - увидишь золото. Жаль только, что на бороздном мелкая звезда. Но я ее белой краской увеличу.

- А господи, или ты недоделанный, или в темя битый? - негодует тетка Лукерья, не сомневаясь, что на бороздном таки увеличится звезда.

- Садись, Михайлик, провезу, как президента, и платы не возьму! - крутнул дядька кнутом над головой, а жеребята прищурили уши.

Я вскакиваю на ароматное с ромашкой сено, охватываю руками Ивана, а дядька икнул, тряхнул вожжами, цьвохнул кнутом. И вот под полозьями свистнул, присвистнул мерзлый снег, впереди запел звонок, а от саней, все больше удивляясь, начали убегать заборы, огороды, деревья и дома.

- Ой, не гони так, Николай, потому что все мои косточки, как на решете, перетрусишь, - застонала тетка Лукерья, а мы с Иваном засмеялись. - Слышишь, не лети, как байбас на свадьбу.

Да разве теперь дядька Николай услышит голос жены?

- Вйо, мои, не чужие! - неистовствует он, неистовствует снег, срываясь из-под копыт и из-под крыльев саней, неистовствует мир, дугами отлетая от нас. Вот в мою душу вскакивают и начинают кувыркаться страх и радость, а невидимый сапожник межу плечами забивает гвозди. А жеребята уже не слышат под собой земли - кажется, вот-вот санки поднимутся вверх и полетят над удивленным селом. О, уже и поднялись они! Неожиданно мы слышим треск, что-то подбросило нас ближе к солнцу и швырнуло набок? Мы все, как картофель, вываливаемся в снег, а сверху нас накрывает сено, и пруты, и доски, которые полетели из саней. Я тянусь рукой к лицу - как оно там, а ко мне вместе с тем долетают два голоса:

- Тпру, тпру, змеи!

- Разве же ты человек? Разве же в твоей лысине держится ум? Или ты покалечить-осиротить детей нанялся? Деточки, лебедята мои, вы живы-здоровы ли?

Когда я, отряхивая снег и сено, привстаю на ноги, то вижу пристыженного дядьку Николая и крайне возмущенную тетку Лукерью. Теперь с нее сыпался снег, будто с дерева, а на ее желтых лицах занимались давно угасшие румянцы.

- Разве же я знал, что они такие? - оправдывается провинившийся. У него даже усы загрустили. - Вот ведь все село знает, что имею в руках медвежью силу, а удержать этих змеев никак не смог. Да за этих жеребят мы с тобой, голубка, озолотимся с головы до самых пят.

- До самых пят? - сразу подобрела тетка Лукерья и почему-то посмотрела на свои каблуки.

- Еще и за пятами немного останется, - не моргнув, уверяет дядька Николай, и мы все начинаем смеяться.

- И что вы скажете на это? - примирительно разводит руками тетка Лукерья. - Сами видите: муж у меня - как дуб, а ума в башке - с желудь.

- И зачем мои слова воровать? - не сердит, а улыбается дядька Николай и начинает вкладывать в сани доски, пруты и сено. - Садитесь, садитесь, к счастью, не обломились.

- Вы себе как хотите, а я пешком, потому что ты, безрассудный, и душу на кладбище завезешь. - Тетка Лукерья решительно обходит санки и идет домой.

- И зачем трудить ноги, когда своя скотина есть? - удивляется дядька Николай, касается рукой затылка, а дальше обращается к нам: - А вы, сорванцы, тоже пешкодрала домой пойдете?

- А мы, дядя, с вами хоть на край света, потому что так еще никогда не ездили.

- Правда? - радуется дядька Николай, и что-то детское, трогательное проходит по его курносому, веснушками припорошенному лицу.

- Правда, дядя.

- Ну, спасибо, спасибо, - благодарит меня, хотя бы надо было сделать наоборот.

После этого дядька Николай становится важным и уже без ветерка довозит нас до своего двора, где вкусно чешется об угол амбара тот с варежку величиной поросенок, на котором должно быть сало аж в две ладони.

Дядька Николай сразу достает вепря кончиком кнута:

- Ты чего, бессовестный, вычесываешь сало? Это для того тебя кормим, как герцога?

Бессовестный заверещал, отскочил в сторону и изумленно задрал на дядю розовый пятак.

- Красивый, красивый, - нахваливает его дядька, а нам с Иваном снова становится весело.

От дядькового жилища я проворно выскакиваю в закоулок и мету на каток - земли под собой не чуя. Заячья шапка спадает мне на глаза, я поправляю ее взмахом головы и чуть ли не налетаю на отца. Рослый, широкоплечий, он легко идет по земле, хоть на его плечах лежит крапивный, несомненно, с хлебом, мешок. Увидев меня, отец замедляет шаги и прищуривает один глаз, тот, в котором и возле которого более всего собирается насмешки.

- Ты куда так метешь?

- Чего это мету?

- А разве не видишь, как за твоими ногами метелица поднимается?

- Я назад не смотрю.

- Все времени нет?.. Так, значит, скоком-боком - и на каток?

- Чего скоком-боком? Я прямехонько-прямо иду себе.

- Оно же по сапогам видно, что прямо: один смотрит на лед, а второй на сапожника. И тебе еще не наскучил каток?

- Чего бы он должен был наскучить?

- Ты же туда ходишь, как поп в церковь. И за что только тебя учительница хвалит?

- А вы и не знаете? - отвечаю смело, потому что отец, вижу, в юморе.

- Нет, пока что не знаю.

- Так объяснить?

- Объясняй.

- За то, что в моей голове уменьшается половы.

- Вот чего не вижу, того не вижу.

Я деланно вздыхаю:

- Вблизи, отец, всегда хуже видишь, особенно у своего.

- Каким же ты языкатым стал! - удивляется и улыбается отец, и улыбаются все темные точки в его серых глазах. - А теперь - айда домой.

Радость сразу как ветром сдуло, сердце мое падает в холод, а губы расквашиваются.

- Чего это снова домой? Я же только-только из дому. И дров нарубил, и Обменной сена заложил, и маме воды принес.

- Не переработался?

На эту каверзу я уж и не знаю что ответить, но мне становится так горько, что и не говорите. Отец это замечает и уже говорит кротко, без насмешки:

- Надо, Михайлик, намолотить гречки, - пошевелил на плечах своей мешок.

- На жерновах? - спрашиваю недовольно, потому что страх как не люблю крутить жернова: крутишь их, а у тебя аж внутри крутится.

- Нет, на ветряной мельнице.

- На ветряной мельнице? - оживаю немного. - Мы с вами поедем на ветряную мельницу?

- Поедешь, сынок, сам, потому что мне сейчас надо идти на работу. Нанялся - продался, - и отец погрустнел. Теперь он аж из шкуры лез, чтобы заработать на коровенку.

- На чем же я поеду?

Отец сгоняет с глаз далекое видение и насмешливо посматривает на меня:

- Догадайся сам, ты же страх смекалистый у нас.

- Кабы же вы так всегда говорили.

- Тебя похвали, так дом вверх дном встанет. Так не догадался, на чем поедешь?

- Эге, догадаешься, что у вас…

- Запряжешься в свои санки и, присвистывая, пометешь с горы в долину. Сколько здесь той гречки? А уже скоро свят-вечер. Надо столько блинов напечь, чтобы ты за ними не видел меня. Так как?

- Где мое ни пропадало! Поеду, отец!

- О, теперь вижу, что в твоей голове немножко уменьшилось половы. Другой бы, несомненно, больше наговаривался.

- Да разве же я не ваш ребенок? - сразу набиваю себе цену, за это схватываю "лепетун" и уже беззаботно иду за отцом, стараясь попасть в его следы. А шаги у моего отца широкие, и, когда ему приходится идти куда-то с мамой, она просит, чтобы он придерживал ноги уздечкой…

Вот уже мешок и хворостина от собак лежат на санках. Я впрягаюсь в веревку и, как всегда, без особой радости выслушиваю все мамины предосторожности:

- Ты же не лети, как без головы, потому что угреешься и простудишься. А если выскочит какая-нибудь собака, то имей ум под вихром, если она его не имеет. Как поедешь к ветряной мельнице, не таскай мешок впереди себя, потому что надорвешься и надо будет шептуху звать. Попроси кого-то помочь. А войдешь в ветряную мельницу, сними шапку и поздоровайся по-людски. И не носи от мучника до корзины; ветра там без тебя хватит. Муку же уложишь так, чтобы узел был сверху. И не забывай…

- Не забуду, мама, - сразу же забываю добрую половину ее предосторожностей, дергаю санки и выхватываюсь за ворота, что и до сих пор имеют привычку разговаривать с ветрами и морозом. А за воротами ширится день, перегоняя вплоть до неба подсиненные тени, а в самое небо врезались ветряки и наматывают на свои крылья солнечные нити и время.

С каких пор помню себя, я люблю ветряные мельницы, люблю посвист их крыльев, гудение мельничных жерновов, и присвист, и вздох ковша, когда он вбирает в себя зерно. Ветряные мельницы даже входят в мои сны, оживают в них, как люди, и говорят, как люди. Я всегда с радостью ехал на ветряную мельницу и с дедушкой, и с отцом, а теперь впервые еду сам. Это меня делает взрослым в своих глазах: я уже сейчас не какой-то головорез, злодей, угорелый, тараторка, шкодник, сорванец, безбашенный, а отца-матери помощник, который может и на людей посмотреть, и себя показать. Вот если бы еще на мне галифе было, так гордился бы я, как турецкий боб в горохе. Но мать не очень спешит угнаться за модой и даже уверяет, что за галифе скорее будут цепляться собаки.

С хутора, прошелестев через ребристый мост, я оказываюсь на той дороге, что отделяет поле от левады. На леваде за ивняками теперь собралось столько синевы, что можно в ней брести по колени, как в воде. А как выигрывает на реке простреленный солнцем лед! Вот где я должен был роскошествовать с ветром, если бы не встретился с отцом. Да разве и сейчас нельзя с санками повернуть на леваду? Вот поверну на огороды и побреду по колени в синем цвету.

Пока так размышляю, меня начинает настигать скрип саней и фырканье лошадей. Даже не оглядываясь, я узнаю, что это едет кто-то из небогатых людей, потому что упряжь на лошадях не скрипит кожей, не отзывается железом. Я съезжаю с дороги, чтобы уступить дорогу лошадям, и радостно встречаюсь взглядом с косматобровым дедом Данилой, родным братом моей бабушки, который тоже едет на ветряную мельницу.

Назад Дальше