Повести о детстве: Гуси лебеди летят. Щедрый вечер - Стельмах Михаил Афанасьевич 21 стр.


С подозрительным любопытством смотрю на эту голубую, из самого настоящего сукна шапочку и спрашиваю:

- И что оно такое, и к чему оно?

- Это, считай, австрийский картуз - от войны остался. Очень хорошее сукно.

- Не хочу я австрийского убора, хотя он и из хорошего сукна.

- А в чем же пойдешь в школу? В шапке рано, фуражка износилась, а брыль продырявился.

- Бедному Савке нет судьбы ни на печи, ни на лавке, - говорю, не очень и сокрушаясь, что нечем прикрыть голову, потому что зима еще далеко. И вдруг в моей макитре всплывает счастливая мысль: упакую букет в австрийскую штукенцию и незаметно вручу его учительнице.

- Пусть будет, отец, по-вашему!

Отец надвигает мне на голову шапочку с настоящего, пропахшего сундуком сукна, сбивает ее набок, немного отходит и нахваливает меня:

- И вырос мальчишка за лето ничего, и курносый нос в этом году не взялась чешуей. Хороший, хороший, жаль только, что чуб потемнел.

- Потемнел? И насовсем?

- Считай, насовсем.

- И уже меня больше не будут звать Пшеничным? - с сожалением спрашиваю отца, потому что очень нравится слышать это прозвище и от своих, и от чужих.

- Наверно, не будут.

И так жалко становится, что уже что-то куда-то отходит от меня, омрачая радость такого славного дня.

- Так я уже пошел, - вздыхая, говорю родителям.

Они переглянулись, а отец положил руку на мое плечо:

- Иди, сынок, в добрый час, учи ту науку, потому что мы не могли, - и теперь уже он вздохнул.

- Вы, отец, не сокрушайтесь, - ободряю его. - Вы же читать вон как умеете!

- Да научился же, - ходил в школу до первого снега.

За воротами синее небо и второй звонок под ним сразу же смыли мою печаль. Я, прислонившись спиной к воротам, откатил края австрийской шапочки, сделал из нее сумочку, осторожно вложил туда цветы и вприпрыжку побежал в школу. Возле поповского сада внезапно встретил нашу учительницу. Вот и она увидела меня, и ласковая улыбка охватила ее губы и все молодые морщинки вокруг глаз.

- Доброе утро, Настя Васильевна!

- Доброе утро, Михайлик. Как ты вырос за лето! - удивляется и осматривает меня учительница. - Небось, кто-то тянул тебя за уши вверх.

- А чего же, - не знаю, что сказать, а в душе рад, что подрос-таки. Жаль только, что голос никак не хочет грубеть. А уже бы пора! - Вот нате вам, - стесняясь, вынимаю цветы из шапочки и подаю учительнице.

- Вот никак не надеялась, что ты можешь мне принести подарок, - смеется Настя Васильевна. - Спасибо, Михайлик.

- Я еще могу вам принести.

- Как отец-мама?

- Живы.

- Что они делают?

- Отец собирается рожь сеять, а мама - выбирать коноплю.

- Ты же помогал им летом?

- Конечно. И сено собирал, и рожь жал.

- Ты рожь жал? - аж увеличились от удивления темно-серые выразительные глаза учительницы.

- А чего же! Наше крестьянское дело такое… - и осекся, потому что, наверное, таки перехвалил себя.

- И вязать научился?

- Яровое могу, а на озимое еще не хватает силы, - говорю я с сожалением.

Но это не преуменьшает меня в глазах учительницы.

- Молодчина, молодчина! А читал что-то летом?

- Немного, - и от одного упоминания стал грустным мой взгляд.

- Что-то страшное было? - сразу догадалась учительница.

- Страшное. Как печенеги разрубили в степях Святослава и начали пить вино из его черепа.

- А сколько теперь новейшие печенеги разбросали в степях черепов! - и себе загрустила учительница, - Беги, Михайлик.

Возле школы уже шумно и весело. Загоревшие за лето школьники гомонят-гудут, как кувшины на ветрах, хлопают друг друга ладонями по рукам и плечам, допытываются, чей отец сапожник, чтобы какому-то неосмотрительному дать коленом стул, и меряются силой. Смех взлетает то с одной, то с другой стайки и заканчивается возле изгороди, где обрывается игра в длинную лозу. Девочки, встав в круг, уже поют "Подоляночку", а недалеко от них Петр Шевчик, сам пугаясь, рассказывает, как ведьма повадилась к корове тетки Софии.

Чернявого хорошенького Петрика очень любят девушки, а он всегда пугает их разными небылицами. А вон прямо на земле умостился хитрец Цибуля, он играет в чет и остаток и всех подряд обыгрывает.

А за ученической сутолокой, стоя под немалым колоколом, пристально-пристально следит седой остроглазый сторож, умеющий разминать и телячью шкуру, и ученические уши. В одной руке он держит медные, натертые до блеска часы, а другую вплел в веревку колокола.

Я важно вхожу на школьный двор, а сзади на мои плечи выскакивает Иван Пампушка. Он хочет на дармовщину проехаться до школы и, как оглашенный, кричит в самое ухо:

- Здоров, читальщик! Сколько возьмешь за перевоз?

- Две копейки без копейки и копейку сдачи, - отвечаю ученической прибауткой, пригибаюсь - Иван торчмя летит на землю и хватает меня за ноги. Мы покатились клубком, а нас уже окружают школяры, и всем становится очень весело. Когда я встал на ноги, в мою шапочку презрительно ткнул пальцем придирчивый Ульян:

- А это что у тебя?

- Австрийский картуз из самого настоящего сукна, - говорю, не моргнув глазом.

Ульян откатывает края шапочки, принюхивается к ней и под смех школяры говорит, что из этой австрийской сумки хорошо было бы кормить коня.

- А я и кормлю из нее Обменную, - говорю, чтобы отвести от себя насмешку.

- Врешь! - отрезал Ульян.

- Вот посмотри, - и сегодня кормил! - показываю дно шапки, в которой лежит несколько листочков и лепестков от цветов.

- В самом деле! - не верит Ульян, но уже не знает, чем ущипнуть меня.

Вдруг возле школьной изгороди верхом на коне появляется дядька Себастьян. Перед ним на седле лежит какой-то немалый ящик. Вот председатель встал в стременах, соскочил на землю и впереди себя понес ящик к школе. Я выбегаю навстречу дяде Себастьяну, кланяюсь и спрашиваю:

- И вы к нам?

- И я к вам, Михайлик.

- Может, учиться?

- А что ты думаешь: с большой охотой сел бы за парту. Здоровлю тебя с первым днем обучения.

- Спасибо. А что вы несете?

- Смотри! - дядька Себастьян ставит на землю разделенный на две половины ящик, а в нем аж сияет целое богатство: одна половина забита ароматными, как конфетки, карандашами, а вторая - ученическими ручками. Я никогда не видел столько такого добра и растерялся перед ним. - Что, Михайлик? - смешно подмигнул мне бровью дядька Себастьян: ему и самому приятно смотреть на это сокровище.

- Где же вы достали столько?

- Аж в Виннице.

- И что с этим добром будете делать?

- Отдадим учителям, а они раздадут ученикам.

- Это, значит, подарок нам? - радуюсь я.

- Подарок от комбедовцев: мы не учились, так учитесь вы, в люди выходите! - И тут дядька Себастьян хмурит свою бровь, под которой только что держал веселье, и пальцем касается моей веревочки на шее. - А это, сорванец, что за новость у тебя?

- Какая же это новость? Привязывают школьники к шее карандаши, привязываю и я.

- Это бедность наша привязывает! - сердится на кого-то дядька Себастьян, разрывает веревочку и высвобождает от нее шею и карандаш. - Слышишь, Михаил, ничто не должно гнуть человека или висеть у него на шее: ни ярмо, ни цепь, ни крест, ни даже карандаш! Понял?

Я тогда не очень понял, чего дядька Себастьян так возмутился на мою веревочку, недоуменно присмирел. А председатель комбеда вынул из кармана пиджака сначала какую-то книжку, потом карандаш, который тоже пах конфетками, и протянул мне.

- Вот тебе от меня.

- Может, не надо? - усомнился я.

- Чего это не надо? Пиши на здоровье.

Я засмеялся.

- Ты чего хихоньки справляешь? - под бровь дядьки Себастьяна снова прибилась веселость.

- Чего? Я слышал: пейте, ешьте на здоровье, а вот чтобы писать на здоровье - не слышал.

- Еще услышишь - имеешь время. Всякие поганцы такое пишут, что и здоровье, и даже жизни забирают у людей. А нам надо писать только на здоровье людям.

- Дядя Себастьян, что это за книжка у вас?

- Политграмота.

- Политграмота? Это о чем же?

- Как тебе сказать? - собрал на высоком челе с полдесятка морщин. - Вот космография - это наука о том, что делается на небе, а политграмота - что надо делать на земле. Возьми себе на день, может, что-то поймешь, - дядька Себастьян дал мне книжку, подхватил ящик с ученическими сокровищами и пошел к учителям.

Меня сразу же обступили школьники, рассматривая и карандаш, и новую книгу.

- Везет же кое-кому, - завистливо говорит Ульян и так же, как недавно в шапочку, тыкает пальцем в книгу: - И что это за штука - политграмота? Знаешь, или где там?

- Почему не знаю? - отвечаю вопросом на вопрос и пускаюсь берега: - Есть две высшие науки - космография и политграмота…

- Чем же она высшая?

- Сам подумай своей головой: просто "грамота" есть обычная грамота, а здесь еще впереди стоит "полит", поэтому она и является высокой наукой.

Это объяснение удовлетворяет и Ульяна, и меня, и школьников. А чтобы совсем не завраться, я быстро заскакиваю в школу, и здесь меня в коридоре встречает Люба.

- Михайлик, это ты?! - удивляются и почему-то так радуются ее карие глаза, что и мои начинают улыбаться.

- И ты уже пришла в школу? - не знаю, что сказать ей.

- Я первая пришла, - и поворачивается так, чтобы хорошо было видно ее сережки, которые висят себе и дремлют на темных мочках ушей девочки. - Все боялась, чтобы не опоздать.

- А может, ты хотела всем сережки показать?

- Бессовестный, - оттопыривает узелком розовые губы, но сразу же перестает сердиться и таинственно говорит: - Я тебе что-то принесла. Знаешь что?

- Откуда мне знать.

Коридором пробегает Цибуля. Он бессовестно останавливается возле нас, нахально заглядывает мне и Любе в глаза и многозначительно говорит: "Ги".

- Ты чего? - сразу возмущаюсь я.

- Потому что что-то знаю, - хитро смотрит на меня и Любу. - Вот расскажу всем ребятам.

- Что же ты, чаполоть болотная, расскажешь? - обижено прозвучал Любин голос, а испуг тенями затрепетал в ее глазах. - Что?

Цибуля радостно засмеялся, показал нам язык:

- Что захочу, то и расскажу. Еще рано кое-кому засматриваться друг на друга.

Обида, негодование и гнев сорвали меня с места. Я изо всех сил хватаю болтуна за барки и даже удивляюсь, как он, приземистый, затрясся в моих руках, а из его карманов начало сыпаться выигранное добро: желуди, стреляные гильзы, старые перья, огрызки карандашей и оловянные пломбы. Это добро, несомненно, и спасло нас от потасовки в первый день учебы.

- Пусти! - вдруг заскулил Цибуля. - Вон раздавишь перо.

- А врать будешь?

- Н-не буду! На черта вы мне сдались. Уже и пошутить себе нельзя.

Я отпускаю Цибулю. Он быстро собирает свое добро и снова бежит во двор. Будет ли он там рассказывать враки?

Люба пренебрежительно посмотрела ему вслед и доверчиво сказала мне:

- Ты, Михайлик, не грусти. Что нам от такого заводилы ждать? Вот подожди меня немножечко, я сейчас! - Она стремглав бросается в свой класс и скоро возвращается, что-то пряча за спиной. - Догадался, что у меня?

- Где там.

- Смотри! - и Люба протягивает мне несколько тетрадей в цветных обложках. - Это твои.

- Чего же они мои?

- А кто рвал липовый цвет?

- Я же тебе просто так помог. Да и сколько его нарвал.

- Вот как раз на эти тетради и нарвал. Я хочу, чтобы все было по-честному.

Сомневаясь, беру тетради:

- Тогда спасибо.

- Пиши на здоровье, - точь-в-точь, как дядька Себастьян, говорит Люба. Или, может, она услышала от него эти слова?

- Так заработала ты серебряный рубль?

- Таки заработала. Михайлик, а завтра после школы пойдем по грибы? Я нашла такое место - одни боровики, и тугие, как камешки. Моя мать уже насушила несколько связок. Пойдем?.. Или теперь тебе уже не с руки?

- Чего же, пойдем.

- Вот и хорошо, - чего нам бояться пустобреха…

В это время зазвонил колокол уже на урок. Мы бросились в свои классы, которые гудели, как ветряные мельницы.

И вот на пороге останавливается наша учительница. Она так несет улыбку, что, кажется, улыбается каждому из нас. А слова ее до сих пор, через сорок лет, отзываются моему предвечерью:

- Дети, вы все подросли на солнышке и дождях, а теперь будем расти за книжками, потому что много-много чего, очень интересного, надо нам узнать…

На следующее утро я рубил маме дрова, когда слышу - наши ворота скрип да скрип, скрип да скрип. Оглядываюсь, а на воротах стоит Люба в праздничной одежде, раскачивается себе и улыбается мне.

- Ты чего, девка, качаешься? - вгоняю топор в колоду и иду к воротам.

- Потому что на ваших воротах хорошо качаться, - они скрипят в несколько голосов, а наши имеют лишь два голоса.

- И дослушалась! - Сколько я слышал скрип наших ворот, а никогда и не подумалось, что они имеют несколько голосов. - Ты и сегодня первой в школу придешь?

- Я сегодня, Михайлик, в школу не иду, - говорит таинственно, а взгляд ее аж светится. - И по грибы мы сегодня не пойдем.

- Это же чего?

- Потому что вчера к тетке Василине приехал главный над певцами, и он нас на несколько день забирает в Винницу.

- И ты едешь? - отозвалось сожаление во мне.

- Еду, Михайлик. Я там настоящий театр и трамвай увижу. Вот я прибежала проститься с тобой. Уже телега на тракте ждет меня.

- Ты же скорее приезжай.

- Это уж как главный над певцами скажет. Так хочется увидеть город. Там ни в одном доме нет ночника - везде электрика светит. Прощай, Михайлик.

И она, покачиваясь как камышинка, пошла навстречу своей судьбе, потому что настало такое время.

Раздел пятый

День теперь короткий, как заячий хвост. И все равно мне так хорошо в нем, что и не говорите, а особенно тогда, когда выскользнешь из хаты - и на каток. Вот там уже роскошь и воля - до самой звезды! Как-то веселее становится даже от воспоминания, как под тобой гудит и посвистывает лед; ну, а как после, когда дыбуляешь домой, гудят ноги, - лучше не вспоминать.

Когда я с коньками собираюсь на реку, мать говорит, что из моих глаз сыплются искры.

- Э? - не верю я.

- Посмотри в зеркало.

И хотя знаю, что мать говорит с насмешкой, однако весело ковыляю к стене, в которую вмазан толстый осколок того зеркала, которое было до революции у господ, и в нем вижу лишь свои улыбающиеся глаза, нос и кончик языка, которому почему-то тесно за зубами.

- Так сыплются искры?

- Еще и как! - отвечаю шуткой на шутку и начинаю обеими руками отряхивать свитку, чтобы она часом не загорелась.

От этого на мамины губы тоже усаживается смех, а я говорю, чтобы она не грустила по мне, шапку на голову - и к щеколде, еще и пальцем вызваниваю на ней насмешку над щеколдочниками: ключ - щеколда, ключ - щеколда!

- Только же не иди, как рак за дрожжами, - предостерегает мать, чтобы я не задерживался. - Потому что ты и зори, и луны дождешься на катке.

- А мне и с луной хорошо! Она такие дорожки стелет на льду! - Вижу эти дорожки и тени верб на них, что вытуманиваются и вытуманиваются из прозрачного льда.

- Только помни, что тебе за эти дорожки отец скажет.

- Вынужден помнить! - беззаботно выскакиваю в овин, и колесом по току, и во двор - и сразу оказываюсь аж в самой середине дня!

А как тебе весело, когда знаешь, что стоишь точь-в-точь посреди дня! Тогда все кажется лучшим и сам будто более нужным становишься. А есть же такие, что до сих пор не ведают этого и имеют меньше радости от мира…

Голубой с изморозью цвет бьет мне в глаза, и они не знают, что им делать: или засмеяться, или сбросить несколько слезинок. С того или какого-то другого дива-радости я лихо взбил свою шапку, крутнулся юлой на месте, ударил каблуками гопака, еще и запел:

Вербовая дощечка, дощечка,
Там ходила Настечка, Настечка.

Песня сразу приблизила ко мне весну, и ставок с вербовой дощечкой, и Настечку над водой, и звезды в воде - все то, в чем я живу.

"Так-так-так", - бодро отозвалась на песню утка с перебитым крылом и топ-топ, ожидая от меня угощения или ласки. А еще она очень любит, чтобы с ней что-то говорили о жизни. И что ни скажешь ей, она будет поддакивать и притираться к тебе здоровым крылом.

Только, к сожалению, утка уже начала стареть, и не всякое угощение идет ей на здоровье. Вот как-то под осень заглотнула большого жука, а он застрял, не дойдя до вола. Утка больно трепанула крылом, как-то безнадежно вытянулась вверх и завалилась на спину. А под пером шеи было видно, как там упрямо барахтался жук. Потом, теряя равновесие, утка встала, печальным глазом взглянула на мир, пристыжено забилась в угол, и в этот день не слышали ее бодрого притакивания…

Я смотрю на птицу и спрашиваю у нее:

- Правда, сегодня хороший день? Так или не так?

"Так-так-так", - радостно соглашается утка и поднимает вверх потрескавшийся от старости клюв.

От этого разговора даже Обменной становится весело, она, мотнув головой, скалит зубы и говорит "Ги-ги-ги!"

"Ги-ги-ги", - отзывается в третьем дворе ее младшая подруга, которая как раз разжилась на жеребенка с совсем голубыми глазами и звездой во лбу.

А вот из-за дровяника, чисто полоумный, выскакивает блохотрус Рябко и с разгона бросает передние лапы на мои плечи. Я кулаком даю ему "бокса", он отвечает головой и лапами, и мы сразу оба оказываемся в сугробе: сторож - сверху, хозяин - снизу; от этого Рябко имеет больше радости, чем я: он, жируя, повизгивает, крутит хвостом, смеется, приплясывает, еще и лезет целоваться, а я лишь защищаюсь от него и снега и никак не могу вывернуться исподнизу: ухвачусь за снег - мягкий, ухвачусь за Рябка - выскальзывает.

- Ой, нет, таки некому бить этого шкодника, - слышу знакомый придирчивый голос, и он меня немедленно ставит на ноги.

Посреди улицы с куделью в руках остановилась тетка Марийка, жена дядьки Владимира. Про этих скаредных супругов говорят, что они два лаптя пара. По-старосветски накрест завязанная двумя платками, молодица сейчас немного похожа на рыцаря в шлеме. Она и кудель держит, как воин копье. Налюбовавшись мной, тетка подходит к воротам и укоризненно качает головой:

- Так скажи после этого, выйдет ли из тебя сякой-такой хозяин?

- А почему не выйдет? - отряхивая снег и Рябкову шерсть, удивляюсь я и не очень дружески посматриваю на хитренькую и задорную тетушку, которая никогда не проспит ни чужой, ни своей грушки в пепле, а более бедных, не жалея и нас, называет голодранцами, нищетой и комзлыднями. Меня же, после того как я приобрел зайчонка, она долго называла зайчопасом. Это же надо выцарапать такое донимающее слово!

- Разве же хозяин так будет глумиться над своей одежиной, так мять ее в снегу?

Назад Дальше