Сквозь глухую тьму он слышал лай собак, ласковый, зовущий крик деда, блеяние испуганных овец… Но потом все потухло, и он потерял сознание.
Очнулся он от ощущения тяжести в ногах. Трясина засасывала его. Островок с ягнятами становился все меньше и меньше.
И Левушка, стиснув зубы от ярости, сделал последний рывок и освободился от трясины. Голова его кружилась, но он все-таки доплыл до островка, и ягнята ласково уткнулись мордочками в его лицо, точно благодарили за мужество и за то, что он их спас от смерти.
Зеленые круги лихорадки медленно опускались с неба и давили грудь Левушки, распластанные руки его, но даже сквозь забытье мальчик помнил о том, что вода прибывает и что островок уменьшается с каждой минутой. Вода, шелестя и захлебываясь, бурлит вокруг острова, скрывая узенькую тропку к долине с отарой.
И Левушка, будучи не в силах открыть веки, перевертывается на живот и становится на колени. Лесок за болотом качается в его глазах. Уже светает. Ягнята трутся мордочками о его колени.
Левушка берет двух ягнят под мышки и, шатаясь, идет по тропе, утопая в воде по пояс. Потом он возвращается обратно и повторяет свой рейс. Когда он переносит последнего ягненка, из-за гор уже выходит солнце, и овцы сами переплывают к лесу, покидая затопленный островок. По запаху следов овцы уводят ягнят к отаре, и Левушка устало улыбается тому, как мелькают их черные каракулевые хвостики меж листвы.
Левушка подходит к огромному плоскому камню, ложится на него спиной и опускает веки. Доброе горное солнце убаюкивает его, как песенка матери, и все страдания прошедшей ночи уходят постепенно из его тела. Хочется только спать, спать, спать…
Просыпается он от счастливого голоса деда:
- Левонтюшка, - говорит дед, и губы его дрожат от долгой тревоги и радости, - я все леса обегал. Искал тебя, искал… Думал, ты утоп. А ягушечки ведь ни одной не пропало.
- Я знаю, - улыбается Левушка. - С чего бы им пропадать! У нас как по уставу. Сколько было, столько и будет.
И, опираясь о руку деда, он идет к долине и с жадностью пьет прямо из бутылки студеное молоко, закусывает хлебом, а потом смотрит на горы и улыбается мечтательно.
- Как хорошо-то здесь, дедушка! Горы. Реки. Овцы. Я хоть всю жизнь чабаном могу быть.
- У тебя есть талан, - говорит дед, - а вот рубашки-то нет… - И улыбается, ласково поглядывая на Левушкину рубашку, не выдержавшую испытания этой боевой ночи.
ПОСЛЕДНИЙ РЕЙС
Степан Кузьмич прикрутил фитиль сигнального фонаря и наклонился над письмом.
"Федя! Сыночек мой! Теперь я остался совсем один. Мать похоронили после первого налета. Она посылку тебе сготовила, носки теплые да варежки, так что теперь не замерзнешь там, на позициях. Жалко мне мать, а может, и лучше, что она умерла, мучений не увидит. Коля наш ушел в партизаны, а я отказался…".
Ложатся неровные строчки на листок бумаги. И думает старик о том, как удастся ребяткам переправить письмо через линию фронта.
"Теперь Петру надо, - подумал Кузьмич. - Пусть не беспокоится".
Петр тоже работал когда-то на станции. Это он был десятником, когда через реку начали строить железнодорожный мост. Он хорошо строил этот мост, а потом, шесть лет спустя, стал инженером.
Степан Кузьмич разглаживает помятую бумагу и вздыхает. Потом поднимает голову и смотрит на печь, где спит кочегар Ильюшка.
Ильюшка пришел из деревни навестить Степана Кузьмича и, если можно, сманить его со станции. Теперь Ильюшка спит и видит, наверное, сны.
"Разбудить его, что ли? - подумал Степан Кузьмич. - Может, это он просто сам надумал?"
- Ильюшка, - тихо и смущенно позвал он кочегара. - Скажи, Ильюшка, может, это неправда?
Парень завозился, поднял над подушкой свою кудлатую голову и сердито ответил:
- Надоел ты, дядь Степан, - сказано - и баста!
- Сказано, сказано, - проворчал старик. - Только что сказано - неизвестно.
А парнишка повернулся на другой бок и тут же заснул.
- Даже поговорить лень, - обиделся Степан Кузьмич. Подержав на кончике языка огрызок карандаша, он старательно вывел на бумаге первое слово:
"Петя!"
- И какой-то ты сонный, - сказал он кочегару. - В мирное время спал, спал, не выспался. Теперь спишь.
Но Ильюшка не отвечал.
Степан Кузьмич вздохнул и продолжал письмо:
"…А мост твой, Петя, Колька хочет взорвать. Говорит, что так надо, чтобы немцам дорогу нарушить. Я и сам знаю, что надо, а только обидно, что ты строил, строил, тебе награду за него дали, а он подложит динамиту - и нет моста. Я все время думаю об этом, и мне не спится. И если бы мать была жива, она тоже не спала бы. И обижалась бы на Кольку".
Листок кончается, и старик думает о том, как умирала мать, как будут плакать ребята, когда узнают про это.
Косые тени падают от веревки, на которой висят Ильюшкины портянки. И, когда старик вздыхает, пламя у лампочки в фонаре удлиняется и тень на стене тоже становится длинной и кривой. Шуршат тараканы в углах, попискивают мыши в подпечье, и все это расплывается в сознании Степана Кузьмича, когда он вспоминает старуху. Тихие слезы заливают ему глаза.
"Ребятки мои милые", - думает старик и отодвигает от себя письмо, чтобы на нем не остались слезы.
Далекий голос паровоза отвлекает его внимание. Паровоз, как малое дитя, на что-то жалуется. Голос его слабеет, становясь все беспомощней и тоскливей.
- Замучили машину, затаскали, гадюки, - шепчет старик и, навалясь грудью на стол, торопливо заканчивает письмо. Потом берет конверт и медленно выводит на нем адрес сына. Обратный адрес он не указывает. Все равно никто не сможет ответить ему до тех пор, пока не прогонят немцев.
Старик отодвигает краешек занавески и смотрит на улицу. За водокачкой встает чистое и медлительное утро.
- Вставай, Ильюша, - говорит старик, - торопись.
Кочегар минуту сопит. Потом он опускает босые ноги и левой рукой снимает портянки со шнурка.
- Так как же? - спрашивает он.
- Никак, - говорит старик, - все равно никуда не пойду.
- Значит, остаешься?
- Нечего меня уговаривать, - хмурится старик. И, прикрутив фитиль лампочки, дует на огонек.
- Ну, прощай, - сердится кочегар, пряча письма в подкладку фуражки, - только я-то уж знаю, что мне теперь попадет за тебя. Скажет, уговорить не сумел… А насчет моста ты уж не сомневайся, - добавил он, - придется взорвать. Дело такое.
- Я и не сомневаюсь, - говорит Степан Кузьмич. - Только я никуда не пойду.
- А если тебя убьют?
- Им нет выгоды меня убивать, - убежденно отвечает старик и угрюмо смотрит в окно.
Кочегар тихо уходит.
Степан Кузьмич взбирается на полати. Он долго ворочается там и никак не может уснуть. Вспомнился вдруг Остап, его напарник. Остапа вызвал комендант станции и предложил вести состав до следующего перегона. Машинист наотрез отказался.
- Что скажут люди про меня? - сказал он коменданту с тоненькими усиками и бледным одутловатым лицом.
Остапа повесили у водокачки. Ночью кто-то снял его труп, а поезд по-прежнему не ушел со станции.
Комендант угрожал пистолетом, бегал по железнодорожному поселку, искал машиниста. Люди молчали. Никто не выдавал Степана Кузьмича. Никто не сказал, что он был когда-то машинистом и ему жал руку в Кремле Михаил Иванович…
Забылся, наконец, старик. Но в забытье тоже продолжалась жизнь. Он видел мост, построенный Петей, и шорох осоки, в которой прячется его сын Николай. В руках Николая длинный провод, и он напряженно смотрит во тьму.
- А все-таки придется взорвать, отец.
- Может, как-нибудь по-другому можно? - говорит ему Степан Кузьмич. - А ты все взрываешь. И паровоз мой взорвал, и водокачку.
- Что ты понимаешь? - говорит Колька. - А Остапа-то они повесили? - вдруг спросил он.
И старику сделалось горько.
- Ну, тогда скорее взрывай.
И сын соединяет провода. Он соединяет провода, а по мосту идет немецкий комендант с бледным лицом и целится из пистолета в Николая.
- Ты что же, скрываешься? - кричит, и усы его становятся длинными-длинными, а дуло пистолета тоже растет и превращается в пушку.
- Взрывай же, - кричит сыну Степан Кузьмич, - что же ты ждешь?
И, вскинув винтовку, стреляет в усталые и бесцветные глаза офицера.
А офицер все идет на Кольку и продолжает кричать:
- Ты что ж, скрываться вздумал?
Старик просыпается.
В дверь барабанят приклады винтовок.
"За мной пришли", - екнуло у него сердце. И он пошел открывать дверь.
Солдаты входят боком, тыча в стороны дула своих пистолетов.
- Пошли, - говорит комендант.
Степан Кузьмич надевает свою железнодорожную шинель и свертывает цигарку.
- Ну! - нетерпеливо говорит комендант.
- Нечего понукать, - отвечает старик, - не запрег.
И, только закурив, вышел впереди конвоя.
- Ты поведешь паровоз, - говорит комендант. - И мы тебе за это заплатим.
- Зачем мне плата? - спрашивает Степан Кузьмич. - Я довезу вас бесплатно.
И он сворачивает к путям.
- Здесь ближе.
На первом пути стоит длинный состав с паровозом во главе. На платформах - тяжелые танки с крестами на броне, автомашины, прожекторные установки и разобранные самолеты. Их охраняют солдаты в стальных касках.
- Ну, поторапливайся, - кричит комендант, - ползешь, как курица.
- Я старик, - говорит Степан Кузьмич. - Я уже отвык торопиться.
Комендант стискивает рукоятку пистолета так, что пальцы его становятся белыми, но пересиливает себя.
"Я знаю, что тебе невыгодно в меня стрелять", - улыбаясь, думает Степан Кузьмич и идет еще медленнее, завертывая на ходу новую цигарку.
Закурив, он всматривается в товарные вагоны. От них несет запахом пота, табака и водки.
- Семь… Восемь… Девять, - считает Степан Кузьмич. - Тридцать вагонов по пятьдесят человек - полторы тысячи солдат. Большая могила выйдет.
И, выплюнув окурок, старик торопливо подходит к паровозу.
- Вот мы и поедем с тобой, - с грустью, как живому, говорит он, взбираясь по ступенькам.
Комендант что-то приказывает солдатам по-немецки, и трое из них взбираются на паровоз.
- Почетная охрана… - с улыбкой произносит Степан Кузьмич.
- Кидай уголь, - вдруг сердито говорит он одному из конвоиров и показывает глазами на лопату.
Конвоир нерешительно смотрит на остальных. Те кивают головой, и он, спрятав пистолет, начинает кидать уголь с тендера в лоток.
Состав медленно набирает скорость.
Степан Кузьмич отходит от реверса и прощальным взглядом окидывает станцию. Мимо паровоза проплывает взорванная водокачка, которую так и не успели исправить немцы, и озябший палисадник, и ветки голой рябины, в которой суетятся синицы.
- Вот и осень, - шепчет старик, молчаливо прощаясь со станцией, на которой родился, провел юность и молодость, чтобы потом, став машинистом, прославить ее своим трудом на всю страну.
Преодолев некрутой подъем, поезд идет по оголенной равнине, изрытой снарядами и окопами.
- А вы тоже фашисты? - хмуро спрашивает старик конвоиров. - "Хайль Гитлер"?
Солдаты в недоумении переглядываются. Потом их лица становятся высокомерными.
- Молчать! - говорит один из них.
Стариком вдруг овладевает ярость. Он отталкивает немца от топки и схватывает лопату. И, чуть откинувшись корпусом, расставив ноги, делает первый бросок угля в топку.
Сердце его колотится. Покрываются потом ресницы. Стиснув зубы и напрягая мускулы, Степан Кузьмич кидает лопату за лопатой в гудящую пасть топки.
- Вот так надо работать, - говорит он и отходит к реверсу.
До моста оставалось семь километров.
Из вагонов неслись дикие солдатские песни. Они не пелись, а как-то выкрикивались.
"Скоро вы другую песню запоете, - подумал Степан Кузьмич. - Семь километров - семь минут. Вы еще успеете допеть свою песню". И, чтобы чем-то еще досадить этим людям, принесшим такое горе, старик потянул за рычаг свистка. Продолжительный и яростный гудок заглушил песни.
Все меньше и меньше оставалось километров до моста.
- Пять, - считал Степан Кузьмич.
- Четыре…
- Три…
И он дал продолжительный и настойчивый гудок. Он давал знать Николаю, что поезд совсем рядом и что пора приготовиться всем кочегарам, кондукторам и машинистам, таящимся там, в речных камышах.
Вот и легкий поворот. Старик чувствует его по наклону паровоза. Показались переплеты моста, освещенные осенним солнцем, и фигуры немецких часовых.
- Два… Один… - шепчет он побелевшими губами и снова берется за лопату, отходя от топки к лотку с углем. Потом смотрит через плечи конвоиров в окошко и кричит:
- Партизаны!
Немцы кидаются к окошку. Степан Кузьмич распахивает дверку будки и мгновение медлит. Потом бросается под откос.
"Колька!.. Петя!.." - мелькает в его сознании. И тут раздается страшный грохот.
Когда он открывает глаза, он видит рухнувший мост, гору вагонов и искалеченный паровоз. Над рекой стоит крик обезумевших людей и стрекот пулеметов.
- Вот вам, сволочи, - шепчет Степан Кузьмич и уползает в кусты, волоча искалеченную ногу.
ПОЛЫНЬ
За пологими курганами, за редким березняком начинались солончаки.
Марина шла позади стада. Она посмотрела на звездное небо, прислушалась к ветру, пахнущему полынью, к скрипу колес и крикнула:
- Правее, девушки! Правее!
Доярки повернули стадо вправо, к балке, к молодому березняку, и вновь истошно, с надрывом запричитали старухи на скрипящих телегах. Они оплакивали родимые места. Они сидели лицом к западу, и косматые вихри пламени горящих сел отражались в их глазах.
- Будь ты, Гитлер, проклят навеки! - задыхаясь от горя, шептали они. - Будь проклята мать, которая тебя родила! Пусть тебя так же гонят по свету, как ты нас гонишь!
И Марина переходила от телеги к телеге и утешала женщин.
Женщины умолкали, застывшим, невидящим взглядом они прощались с западом.
Марина понимала их горе. Каждый двор, каждая хата цеплялись за них, не отпускали. Жалобно скрипели ставни и плакали окна, прощаясь с руками, заботливо мывшими их. Присядешь на завалинку - не отпускает завалинка. Точно живая. Наливает тяжелой тоской руки и ноги - и не встанешь. Не отпускает горница, держит хлевушок для скота. Точно упрекает: "Уходишь…"
А за селом уже бьют зенитки, и летают в черном небе самолеты, задыхающиеся от ярости своих моторов. Не наши самолеты. Немецкие.
- Нет, кары не придумаешь! Земли такой поганой не найдешь, чтоб приняла тебя, изверга!
И необычные, глубокие складки скорби появляются в уголках женских губ.
Чем утешишь этих женщин? Старики не нуждаются в утешении. Молчаливые, злые, они возле телег курят цигарки. Одну за другой. И думают. Их дума тяжела и медлительна. Но когда они решают, ничто не сможет помешать им в том, что они задумали.
- Хватит, бабы, - говорят они хмуро. - Чего уж тут!
Их горе немногословно и скупо.
И только с Мариной они беседуют о том, как томится мужицкая душа.
- Полынь, - говорят они. - Молоко бы у коров не испортилось.
И Марина понимает, что не в молоке дело.
- Все полынью да малинником порастет, - добавляют они. - Что ж ты молчишь, председатель?
- Нет, - говорит Марина, - нет! Полынь не успеет вырасти: мы вернемся.
Скрипят телеги на степных шляхах. От горящих сел, от осиротевших станиц ползут на восток длинные обозы.
"Нет, это не беженцы, - думает Марина. - Это отступление, и, кроме голой земли, ничего не получит враг".
И коровы, триста холмогорских коров, которых гонит на восток Марина, будут по-прежнему давать густое, как сливки, молоко. На высоких мажарах позади стада везут доярки и сепараторы, и маслобойки, и бидоны для молока.
И, оставив мужиков додумывать свои думы, Марина садится на орловца и догоняет стадо. Телята отбились и поползли по солончакам.
- Что же это вы, девушки? - сердится Марина на доярок.
- Они дюже прыткие, - оправдываются девчата. - И леший знает, что это они так лезут в степь?!
Марина подгоняет телят. Стадо ползет по балке, туман покрывает его до голов. Звонко кричат мальчишки-пастухи. Они поют озорные песни, и девчата ругают их за это. Девчата недавно простились со своими парнями и все время думают о них. Печалятся.
У Марины тоже остался там, в тылу у немцев, ее Алеша.
Марина грустно улыбается. Когда окончится война и она вернется в свою Михайловку, Алеша посадит у дома яблони и вишни. И когда у них родится дочь, они обязательно назовут ее Наташей. Только бы вернулся Алеша живым, и тогда все пойдет хорошо.
Девушка поворачивает коня и возвращается к обозу. Женщины уже не плачут. Они устали от горя и, прислонясь друг к другу и прижимая к груди ребят, дремлют и качаются, и губы их тесно сжаты.
На последней телеге едет старый Анисим. У него омертвели ноги. Как началась война, их разбило параличом. Старуха заботливо ухаживает за ним. Она подложила под него соломы и шубу. И к спине его тоже подложила соломы. Старик сидит, как в кресле, запахнувшись в тулуп, и видит скрывающееся за горизонтом село.
Марина с тревогой всматривается в лицо Анисима. Анисим плачет, не утирая слез. Он безмолвно тоскует.
- Что с тобой, дед? - тихо говорит Марина.
- Так, - говорит Анисим.
- Не надо, - говорит Марина. - Им ничего не осталось. Хлеб, скот и машины мы вывезли. А если избы сгорят, мы новые построим.
- Я так, - шепчет Анисим. - Проклятые ноги…
И тихо, совсем тихо просит:
- Довези меня, Маринка, обратно. Невмоготу мне так. Я на руках доползу до своей хаты. Семь лет я дожидался осени. Все мечтал.
- Совсем одурел старик, - запричитала женщина. - Как выехали, так и затосковал.
- Да о чем же ты мечтал? - пожала плечами Марина.
- Пшеница… Хлебушко… Моя пшеница!.. - страстно зашептал старик. - Отвези меня, Мариночка, обратно. Жизни нет моей теперь. Все опостылело. Весь свет стал не мил. Я семь лет дышал над нею, как над малым дитем. Землей испытывал, холодом испытывал, жарой испытывал. Я вовек не забуду твоей милости, Мариночка. Мне бы хоть пять колосков собрать. Мне бы только до клуни доползти и сохранить хотя бы десять зернышков.
Марина соскочила с седла.
- Остановись, бабусь, - сказала она старухе и сама потянула вожжи. - Что же ты раньше-то мне не сказал, дед Анисим? Что же ты раньше молчал? - осердилась она. - Да ведь они истопчут ее, гады?
- Это я его попутала, - в страхе призналась старуха. - Надо уезжать, а он ползет к бане. Я и сказала ему, что, мол, пшеницу твою убрали. А потом призналась в степи, что обманула, - он и затосковал. Хоть бы побил меня, что ли, только бы успокоился.
- Эх ты, бабуся! - сказала Марина и, остановив обоз, сообщила мужчинам, что она ненадолго возвращается в село и скоро вернется.
И, вскочив на рысака, Маринка свистнула нагайкой над его крупом. Через минуту орловец скрылся во тьме.
- Дай ей бог счастья, - перекрестилась старуха.