Шофер выплюнул измусоленную папиросу, выдернул из-за уха новую и, разминая, ласково предложил:
- Закуришь?
- Нет.
- Ты не стесняйся. - И ткнул ему на ладонь пачку "Беломора".
Андрюша сунул папиросы в пиджачный карман шофера.
- Пух на бороде, а курить не научился. Мужик называется.
- Вот он, - кивнул на грузчика, - с избытком мужик. Во сне не откажется от курева.
Он вставил в губы грузчика дымящуюся папиросу, тот сморщился и чихнул. Папироса упала ему на брюки и как раз горящим концом. Ухмыляясь, шофер схватил ее, вышвырнул в окно и прибавил газу, чтоб застичь суслика, перебегавшего через дорогу, но не успел наехать на зверька, поэтому досадливо выругался.
Андрюша заскучал. Напрасно остановил лесовоз. Хорошо было идти. Один. Горы, сквозняки, лиственницы с навесными кронами. Покой вокруг и покой в тебе. И почти забыт дом, сад, город. А этот вот шофер напомнил отца. Та же ухватка. Отец иногда стакан с вином чуть ли не в зубы сует, когда отказываешься: "Привыкай. Рано или поздно надо привыкать. Такой уж у мужского племени ракурс. И ты не отвертишься. Бабы, смотри, как теперь принимают всякую влагу, будь кислушка, будь кагор. И насчет водочки не оплошают. А уж по части курева с нами горазды соперничать студентки и старшеклассницы".
Рядом с лесовозом, как бы ни мчался, скользили оводы. Андрюша давно заметил, что их привлекают яркие металлические предметы. Оводы вились над пробкой радиатора, сделанной из стали-нержавейки, садились на ее верх, "ползали, завороженные зеркальным сверканьем. Летели они и на блеск оправы, в которую были заключены приборы в кабине, но Андрюша ударами фуражки вышибал их наружу.
Когда переезжали ручей, - конский овод, темный, с клином рта, из которого выпускал присосливый хобот, сел на ручные часы грузчика. Шофер прихлопнул овода, похвастал, что у него реакция исключительная: летчик позавидует.
- Реакция действительно у тебя… - Грузчик сладко зевнул, слюна брызнула на ветровое стекло. Он опять уткнулся подбородком в ключицу, бормотал с закрытыми глазами: - На лошадях ездили - за лошадьми увязывались, на машинах ездим - машины сопровождают. Вонь от горючего, им хоть бы хны. Зызз. Зызз.
- Условия приманивают, - заметил шофер, и лицо его построжало.
- Знамо, условия.
- Условия? - вставился Андрюша. - Из резины и железа крови не напьешься. Скорость по характеру.
- Скорость и мне по норову, - сказал шофер. - Они сами не по нраву. Мазь на них надо составить.
- Много чего надобно, - бормотал грузчик. - Мозги шиворот-навыворот вывернешь. Д’ну его.
- По-вашему, лучше спать? - ехидно спросил Андрюша.
Грузчик приоткрыл глаза, с любопытством посмотрел на Андрюшу.
Шофер обрадовался случаю: изнуряло отсутствие собеседника.
- Спать мы любим. И к чему привыкнем - зубами и всеми четырьмя конечностями… За собой замечаю. Скорей знакомой дорогой, пускай дрянь, чем по новому шоссе. Вот ты, Данила, в рукавицах. Жарко, а ты нагрузишь машину и не сымешь рукавиц.
Данила весело ухмыльнулся:
- Все равно обратно надевать.
- Я удивляюсь на людей. Тужины́ в нас. Одно время я заинтересовался устройством общества. Как раньше жилось, кто над кем сидел, что производили, какие специальности… Про Византию брал книгу. Про женщин она больше, которые царицы. Невероятно заинтересовался! Поблизости от меня пивной подвальчик. Привык на Левом берегу в пивной отмечаться, и здесь меня на старое повело.
- Д’ну его.
Примолкли. Вероятно, не только потому, что разговор принял огорчительное направление, а и потому, что начался крутяк.
Съехали благополучно на дно пади, к ручью.
Ручей реактивно бугрился над камнями. У берегов вздувались струи. Течение оттягивало их к середине, сводило в остро вертящийся скачущий стрежень.
Когда Андрюша увидел ручей, он думал о том, что разговоры, подобные недавнему, слушал не однажды. Почти всегда они завершались тем, что каждый из участвовавших в нем людей как бы затворялся в самом себе, должно быть для раскаяния, а может, и для того, чтобы сурово подумать над тем, о чем шел суд. Так, по крайней мере, ему раньше казалось. Сейчас почему-то показалось, что их разговор - чистое пустомельство: немедленно и без пользы забудется, как будто и не было.
Странно: сокрушаться, осудить, высмеять себя и остаться прежним. А через некоторое время проделать то же самое, чтобы, как и раньше, не измениться. Разве перестанет пахнущий лесом Данила надевать без надобности рукавицы? Но спит он, наверно, не просто от усталости? Во сне можно упасть с неба и не разбиться, быть богатырем и кудесником, не подчиняться тому, что считаешь бесчестным, и притом не бояться, что за это страшно перепадет.
Ручей свернул в сень березняка. В глубине колка солнечно распласталась поляна. Там упоенно гонялись друг за другом черный с ржавчинкой на ушах барбос и свинцово-серый жеребенок. Женщины в белых халатах ловили волосяными укрюками кобыл.
Возле ручья стоял дом. Он был свежей рубки, с закрытыми ставнями.
Сонные мысли, сонные тревоги, сонные порывы. Словно жизнь в доме, куда луч проникает лишь сквозь щели в ставнях. Так было у него, и с этой поры никогда не должно быть. Он выбил свои ставни. Свет. Ветер. Свобода.
И ты, грузчик, перестань спать. Сбрось рукавицы. Расстегни куртку. Смотри, как кудлатятся вершины берез, как трясогузки гоняют коршуна. И обрати внимание, сколько оводов прилепилось к блестящим частям машины. Но почему-то они опасливо садятся на зеркальце, а едва увидят свое отражение - шарахаются прочь. Прекрати, прекрати спать, грузчик!
Шофер гнал лесовоз не из-за того, чтобы успеть в город до темноты: торопился на сабантуй. Хотя было далеко за полдень, он мечтал о том, что еще застанет байгы́ - конные соревнования - и что ему обломится арака́ оша́ть - выпить водки, поесть бишбармак из жеребенка в честь победителей скачек. Он был родом отсюда, гордился тем, что у него здесь полно друзей и что тут всем он знаком.
24
Сабантуй проводился на летном поле. Разноцветный зыбящийся человеческий массив начинался у шлаконаливного аэродромного домика и мачты, над которой, гладко надувшись, реяла чернополосая "колбаса", и докатывал до заболоченной поймы, где росли ветлы с шарообразными кронами, сизые ольшаники, водокрас, ежеголовник, резучка.
По склону бугра, дороге вперерез, мчались две пары лошадей, запряженных в длиннющие, метров по восемь, брички. В каждой из них спиной к спине, свесив ноги, рядами, мужским и женским, ехало по огромной семье. Верхней бричкой правил стриженый башкир в зеленых сапогах, в алых атласных шароварах, заправленных под сафьян голенищ, в рубахе с длинными рукавами, тоже атласной, только коричневой. На нижней бричке за вожжами сидел в мексиканском сомбреро таких же лет башкир, рубаха алая, шаровары зеленые, сапоги коричневые. Кроме этих картинных мужей, во весь опор гнавших лошадей, Андрюша углядел на бричках древнего старика в малахае из лисы-огневки; девчурку, над зажмуренными глазенками которой, прикрепленные к колпаку на ее голове, прыгали монетки; босолапых пацанят, прижавшихся друг к другу; скуластую мадонну - на бархате ее халата горели красные шерстяные звезды, а к локтям ниспадали шнуры шитых серебром наплечников, похожих на эполеты; младенца, завернутого в голубой магазинный комбинезончик, она прижимала к груди.
Насыпь дороги была высоко, почти отвесно по обочинам вознесена над склоном. Андрюша привстал с сиденья. Водитель начал сигналить, встревожась, что лошади на таком скаку не смогут вылететь на шоссе: ведь поперек него нужно взбегать, - и покалечатся, а люди побьются, может даже поубиваются.
Нижний башкир облагоразумился. Подействовали каркающие сигналы лесовоза. Он стал заворачивать свою пару вверх по бугру, что сразу заметил верхний башкир, однако расстояние до края дороги оставалось небольшое, а между бричками оно было и того меньше, поэтому на развороте, стараясь разминуться, лошади все-таки столкнулись. Счастье, что они потеряли скорость и не причинили себе вреда, и никто ни из той, ни из другой семьи не свалился. Правда, тут же Андрюша с шофером снова встревожились, потому что стриженый и в мексиканском сомбреро кинулись друг к другу с кнутами, но их стычка окончилась потехой: кнуты они засунули за голенища, потягались за рукава, за распущенные ниже колен подолы рубах и разошлись, мстительно бормоча и оборачиваясь. И казались невзаправдашними, затеявшими ссору понарошку - ради забавы.
Они поехали по еле приметному среди ковыля изволоку, след в след. Было ощутимо, будто давление туч перед ливнем, молчание гор. Среди этого молчания сладко внимались стуки копыт, шорохи плитчатых камней, чешуйчатые шелесты монет, бляшек и медалей, пришитых к женским нарядам.
Шофер поставил лесовоз рядом с грузовиками, автобусами, газиками, "Москвичами" и повел Андрюшу через толпу. Яркие сорочки, плисовые жилеты, вельветовые камзолы, белые чекмени из валяного сукна, волны оборок на платьях; смех, брань, пляска; бьющий из самоваров кипяток; медные сливочники, полные сливок; фаянсовые чайники в розовых цветах шиповника; автоларьки, торгующие напитками; борцы, хлопающие друг друга по бритым затылкам; молодайки, сидящие под телегами с глянцевоглазыми детьми, - от всего этого у голодного Андрейки закружилась голова. Чтобы устоять на ногах, он перестал глазеть по сторонам.
- Хау ма, - зычно приветствовали шофера.
- Хау ма, - отвечал он задорно и пробирался дальше, спрашивая на ходу: - Ташбулатов здесь?
- Там будет.
Указывали туда, где возле осин покачивался шест с привязанным к его макушке платком, огненно полыхавшим на ветру.
Батта́ла Ташбулатова, старшего брата его дружка Ильгиза, Андрюша приметил, едва они пропетляли сквозь волнующийся народ. Баттал мчался на белом скакуне впереди свистящих, гикающих всадников, полосующих нагайками своих коней. Шест с платком, приткнутым к земле, держала егозливая девушка. Она мелко притопывала замшевыми с высокой шнуровкой ботинками. Янтарные бусы на шее, потряхиваясь, зажигались изнутри каплями расплавленного золота. Ожерелье, пущенное по груди, было не то из серебряных жетонов, не то из царских рублей и солнечно позванивало. Должно быть, она была районной жительницей и строго не следовала модам, издавна установившимся в горных деревнях; она была без такии - шапочки, украшенной серебряными гривнами, бисером, кораллами, и пришитого к шапочке наспинника, кольчужного от денежек, блях и жетонов, и даже без платка. Поверх розового платья, не достигающего, в нарушение обычая, лодыжек, не камзол, а разлетайка из апельсинового вельвета.
Приближение всадников взлихорадило девушку: она чаще дробила по земле ботинками и склоняла древко, чтобы Батталу было удобнее сорвать платок со всего маха. Баттал же, рискуя быть опереженным, начал сдерживать скакуна близ осин и взвил его, поравнявшись с девушкой. Конь страстно храпел, вращая в небе копытами: пугался, что хозяин проворонит первый приз. Баттал весело скалил зубы, жемчужные под черными усами. Щегольским хапком он сорвал платок, когда всадник на буланом жеребце приноравливался его цапнуть, да боялся стоптать девушку. Потом Баттал подхватил девушку и посадил позади седла. Он гарцевал среди толпы; девушка повязала добытый им платок вокруг шеи и улыбалась.
- Вот уж это не по правилам, - подосадовал водитель лесовоза. - Платок должен быть белый, вышитый по кайме. И совсем нарушение: посадил девушку на коня.
- Чего тут плохого? Красиво!
- Обычай надо блюсти.
- Раньше кто-то придумал, а мы не можем ничего прибавить? Выходит, должны жить на халтурку?
- Не, надо блюсти. Погодь. Смотри-ка, где махан варят! Вон три казана и колода. В колоду будут вареное мясо складывать. Ездит, ездит… Угощенье ведь ждет.
- Вы о рыцарских турнирах слыхали?
Шофер не отозвался: он заметил, что Баттал спешился и протянул руки девушке. Она спрыгнула прямо в объятья победителя, глаза которого сверкали задором.
Шофер бросился к Батталу:
- Товарищ Ташбулатов, я вам гостя привез.
Баттал оглянулся.
- Гостя? - не до гостя ему было. Если бы Баттала не сдерживали правила приличия, он бы ускакал с Гульфизой. - А, Зацепа! - узнал он Андрюшу. - Прекрасный гость. Чай, да гости, да мал-мал арака, да много бишбармак - нам больше ничего не надо. - Говоря, он держал Гульфизу за руку. Гульфиза стеснялась: покачивая ладошкой, пыталась ее высвободить. - Ильгиз где-то здесь. Разыщем?
Но Ильгиз появился сам, разъединив Баттала и девушку. Он был хмур: страдал, оттого что брат, женатый человек, неприлично ведет себя на людях, а также позорит его школьную учительницу Гульфизу Кылысбаевну.
- Ильгиз, - весело сказал Баттал. Он словно не понял того, что младший брат намеренно разъединил его с Гульфизой. - Смотри - Зацепа. В гости. Забирай в свое распоряжение. Э, Зацепа, ты совсем соломинка. Барана заколем. Кумысом будем поить. Полный станешь.
Баттал вскочил на белого скакуна: с высокой деревянной трибуны его позвал через мегафон зычный голос. Танцующей рысью скакун бежал среди людского восторженного коридора. На трибуне возвышались двое: тот, что был с мегафоном, и величественный мужчина в костюме из шелкового полотна.
Мегафон объявил, что первым всадником нынешнего сабантуя стал по праву лесообъездчик деревни Кулкасово Баттал Ташбулатов. Величественный, но приземистый мужчина сошел с трибуны и вручил Батталу приз: двуствольное ружье, лежавшее в чехле.
Тут же к Батталу подбежал Ильгиз, забрал ружье. Собирая двустволку, он обрадованно морщил лоб: кольца стволов тянулись к выходу из дула зеркальными тоннелями. В отличие от Ильгиза, Андрюша не проявил восторга, осматривая ружье. Охоту он презирал. И так почти всё перебили вокруг себя. Пока что его душа выносила только рыбалку.
Ильгизу сразу жадно захотелось стрелять. Патронов не было. Он потащил Андрюшу в Кулкасово. Они прорвали завистливое окружение мальчишек, ударились в гору, обминув районный центр.
Андрюша очень проголодался. Он "глотал" кадык, когда с возвышения увидел толпу, окружившую казаны и колоду с мясом. Поест теперь всласть шофер лесовоза. А грузчик, наверно, спит. Вот странно-то!
В пути Ильгиз говорил о том, что две недели работал обрубщиком сучьев в леспромхозе, а теперь косит сено, что горы вокруг Кулкасово страшно покрыты созревшей клубникой, что Кизилка обмелела, а налимы уплыли в низовье, но зато в омутках за "катушками" лучше клюют ельцы.
На макушке горы они повалялись на животах, подогнув к ягодицам ноги. Ветер стихал. Зернистые былинки мятлика, копья лисохвоста, узластые ветки полыни медленно шевелились, навевая прозрачное успокоение.
Браво курлыкал курай, на котором наигрывал старик. Тарахтя и пострекатывая, покидали долину брички. Манило за синие, зубчато-башенные хребты пение девушек, пиликанье гармошки, розовое, незатейливое, как узор на кошме, которой застилают нары в башкирских избах.
Казалось, что город остался недостижимо далеко отсюда, казалось, что там он оставил и зависимость, и покорность, и припалившее душу отчаяние.
25
Долги стеклянные утра в горах. Долины еще сумрачны, а лиственницы, вросшие корнями в трещины гольцов, уже сверкают макушками. Но едва сверкнут горбы безлесных хребтов, извилисто протянувшихся на запад, как вниз по склонам медленно покатится пушистый блеск.
По дну долины бежит речка, над которой смыкаются черемухи. Просветлела падь, а речка темна, дремотно побулькивает, клокочет, гремит.
Вскоре и до речки дотягиваются лучи: она дробит их быстрыми струями, лепит блики на кору деревьев.
Таким стеклянным утром и проснулся Андрюша Зацепин в доме Ташбулатовых. Хотя окна были занавешены рядном, он сразу разглядел, что в комнате никого нет. Одеяла и подушки убраны с кошмы, которую раскатила по нарам вчера вечером жена Баттала, русоволосая Марьям. На деревянную кроватку-качалку наброшена ситцевая полоса.
На пороге сеней Андрюша зажмурился. Прикрыл глаза ладошкой. Сквозь щелку между пальцами все нежно алело: сарай, крынки, перевернутые на колья, лиственницы за огородом, пышное травяное угорье.
Марьям сидела на берегу речки. На нож, которым чистила голавлей, кружочками наползала чешуя. Перед Марьям стояли сынишка Ишкар и гусак с хвостом, замазанным химическими чернилами. Ишкар и гусак были почти одинакового роста.
Когда Марьям вспарывала рыбу, они вытягивали шеи - напряженно ждали. Она подавала Ишкару рыбьи потроха. Погогатывая и шепелявя, гусак вкрадчиво вытягивал потроха из ручонки мальчугана. Все трое довольно посматривали друг на друга. Гусак казался человеком, превращенным в птицу.
Андрюша сдернул с себя майку и нырнул в воду за кустами орешника. Через мгновение вылетел из воды, как порожняя заткнутая пробкой бутылка. Бугрил поверхность крепко сцепленными руками, кукарекнул и, окунувшись, откинулся спиной на течение, и оно понесло его к обрыву, под которым в омутной глубине оленьими рогами сцепились коряги.
В прошлом году омут пугал Андрюшу, сейчас он не испытывал даже легкого беспокойства: разнеженно лежал на струях.
Свобода, свобода во всем: в блеске росы, в шорохе лопухов, в мальчике Ишкаре, кормящем голавлевыми потрохами мудрого гуся. Можно подняться на Юрту-гору, собирать граненый чеснок, отзываться на голос кукушки, наблюдать за голубями, ютящимися среди скал.
Какая отрада, что нет здесь отца, бабушки Моти, сестры Люськи! Сам себе повелитель. Будь проклята зависимость. Будь проклято само насилие. Никому не подчиняться, никого не подчинять. Воля! Вольность!
Лежать головой к течению, притом вверх животом, было трудно. Стоило ослабить сопротивляемость придонному потоку, как сразу круто развернуло, и он догадался, что его снесло в омут, и заметил, что холодную немоту омута провинчивает льдисто-зеленый смерч воды, втягивая в себя сосновый чурбак.
Диким рывком Андрюша ударился навстречу течению, но не тут-то было: захватило круговертью, втягивало в глубину. Ему так захотелось сделать выдох, что почудилось, будто вынырнул из воды и над ним засияло небо.
Наверно, он сделал бы выдох и тотчас же вдох, если бы нога не ткнулась в донный камень. Сжался в комочек. Что есть силы оттолкнулся. С ужасом подумал, что саданется головой о сосновый чурбак, и увидел чурбак - он надвигался на его лицо. Успел оттолкнуть чурбак, отвалившаяся от него кора теранула по лодыжке, прорвался сквозь воду. Было такое впечатление, что в глаза упало небо, оно было синее, каким приблазнилось в омуте.
Вынырнул близ Марьям. Колыхался вздувшийся вокруг ее талии подол платья. Рядом плавал гусь.
- Эй, зачем долго нырял? - погрозила она пальцем и подалась к берегу. Гусь поплыл за ней. Шлепая по мокрому песку косо повернутыми внутрь лапами, он то и дело оборачивался, сердито шипел и присвистывал, словно укорял за то, что Марьям пришлось намочить платье, вязаные шерстяные чулки, глубокие калоши.
Андрюша засмеялся потому, что г у с ь в ы г о в а р и в а л ему за легкомыслие и потому, что Ишкар недовольно рассматривал, как мать отжимает подол, недавно пышный от сборок, красивый, а теперь тяжелый, вислый, прилипчивый.
Засмеялась и Марьям. Ласково зазвякало, заискрилось на ее груди веселое монисто.