Скачки в праздничный день - Георгий Саталкин


В своей первой книге автор стремится к пристальному художественному осмыслению темы советского крестьянства. О нравственных и социальных его проблемах, о сложнейшей внутренней и внешней перестройке современного сельского быта - повесть и рассказы молодого оренбургского прозаика.

Содержание:

  • Скачки в праздничный день - ПОВЕСТЬ 1

  • РАССКАЗЫ 15

    • Идея 15

    • Северный свет 18

    • Аванс 19

    • Желанный 25

    • Дорога на ипподром 26

Скачки в праздничный день

Скачки в праздничный день
ПОВЕСТЬ

I

После долгой зимы в бильярдной комнате отворили окно.

Запах овражной земли, молодых трав, древесных светлых соков хлынул в сонный настой мела, пыли и табачного перегара.

Окно распечатал сам Павел Степанович Козелков, директор завода, года три как назначенный на должность эту из военных, уволенных в запас вскоре после войны. В армии он имел звание капитана и занимался в последние годы инспектированием кавалерийских частей, причем в сфере отдельных только вопросов, связанных со снабжением, с материальной какой-то их частью, может быть, даже фуражом.

Говорить он об этом не любил. Это была его маленькая, чем-то не приятная ему самому тайна. Имелись у него награды, ранения тоже, но он и здесь был скромен - ни орден свой с медалью, ни планки, ни нашивки не носил.

Три эти гражданских года наложили на Павла Степановича свою печать. Но ему все еще казалось, что он по-прежнему держится прямо, строго, с уставной молодцеватостью, точно все еще принимал рапорты или сам докладывал начальству. И до сих пор его тянуло приставить ногу так, чтобы прищелкнуть каблуком - чуть-чуть, с офицерским кадровым шиком, особенно в обществе женщин. Любил он после бритья смачивать лицо неизменным "Шипром", с удовольствием терпя его жгучую свежесть на щеках, подбородке и шее. Курил он только "Казбек" и только в коробках. Причем, извлекши папиросу, никогда не забывал постучать мундштуком по крышке, а прикуривая, мундштук не сминал, отчего губы его складывались трубочкой, красивой и аппетитной, но сам он при этом всегда хмурился, казался увлеченно строгим и деловитым.

Армейские эти привычки казались ему прекрасными, и он не только не хотел с ними расставаться, - наоборот, уйдя в отставку не по своей как бы воле, подчеркнуто держался их в новой обстановке. Здесь они стали ему еще милее и дороже, были даже какой-то защитой в тех суматошных явлениях гражданской жизни, которые толпой, во внеурочный час, без субординации и докладов, осаждали его со всех сторон.

Едва войдя в бильярдную, Павел Степанович поднял голову, требовательно понюхал воздух и, нахмурившись, решительно направился к окну. Выворотив шпингалеты, он сильно дернул и с коробочным треском разодрал створки рамы, оклеенные с осени полосками газеты. К ногам его посыпалась труха, полетели клоки ваты, несколько засохших мух упало на подоконник.

Вслед за Павлом Степановичем вошел еще один человек, общей конфигурацией своей напоминавший яйцо - над толстыми щеками лоб заужался кверху, к тому же стрижен он был под бокс, узкие покатые плечи были жирны, а нижнюю часть фигуры раздвигали широченные галифе, сшитые на заказ из черного толстого сукна модным районным портным. Под этими оттопыренными мешками почти незаметны были сапожки, насильно посаженные гармошкой чуть ли не на самые щиколотки.

Он также повел толстым, закупоренным простудой носом, издав пружинно-скрипящий звук; также решительно проследовал к окну, протянул руку к шпингалету, как бы пытаясь перехватить у директора недостойную его положения работу, затем перебежал к другому боку Павла Степановича с намерением здесь предложить свои услуги, но ограничился тем, что, зацепив за карманные прорези галифе, вдруг поддернул их.

Это был небезызвестный в районе да и в более широких кругах, связанных с коневодством, тренер скакового отделения конного завода Григорий Михайлович Кулиш.

Предвечерний холод, который охватывает землю в конце апреля, кажется особенно резким после полдневного солнечного припека, стеклянного блеска во всем, внезапных бабочек, изломанно и ярко порхающих над шелковисто-сухими бурьянами. Теперь же свежесть, льющаяся в судорожно распахнутое окно, так была остра, знобяща, что Григорий Михайлович, то ли по любви своей к духоте, то ли по зимней еще приверженности к теплу, не прочь был захлопнуть створки рамы.

Чтобы не показать, как неприятен ему весенний родниковый воздух, он, несколько набок запрокинув голову, принялся с каким-то горячим любопытством разглядывать картины, изображавшие жеребцов - заводских знаменитостей, писанных маслом и затемневших от времени.

Тысячу раз видел их Григорий Михайлович, знал, кто чем и когда славен был, где скакал и какое потомство оставил, и, кажется, с большим вниманием исследовал широкие дубовые рамы, в темном лаке которых тонули красные блики зари. Наконец, повернувшись к Павлу Степановичу, он поднял толстые плечи, зажмурился и затряс головой:

- Какие лошади! Какая порода! А экстерьер какой… хороший!

В ответ на восхищение Григория Михайловича Павел Степанович задержал на своем квадратном и прямоносом лице улыбку, но ничего подходящего к случаю сказать не нашелся. Слишком часто - так часто, что тут даже какая-то цель обрисовывалась, Кулиш в присутствии директора поднимал толстые свои плечи и восторженно тряс щеками перед этими портретами. Но вот с какой целью? Павел Степанович задумался над этим вопросом и машинально про себя отметил, глядя в окно: какая большая заря. Поднимая голову и сильно вдыхая холодный воздух сквозь смыкающиеся ноздри, он прошелся с поднятым кием в руках вдоль бильярда, все еще чувствуя, что нужно бы что-то ответить Кулишу.

- День-то как вырос, а? - проговорил тот. - Зимой бы уже и свет потушили, спать полягали - от, понимаешь, что значит природа! - засиял опять восхищением Григорий Михайлович. - Но и мы не дураки: пока светло, сейчас сгоняем партию и привет тогда природе.

И Григорий Михайлович, забрав с полки шары, принялся выправлять деревянным треугольником пирамиду из них. С величайшим бережением отняв его, он склонил голову набок и несколько секунд любовался произведением своих рук.

- Прошу! - наконец произнес он. - Или, может быть, вы желаете, чтобы кто-то другой нарушил эту прелесть?

- Разрешаю, - кивнул головой Козелков.

- Раз так, - проговорил Григорий Михайлович вкрадчиво, - то разрешите вашим киечком произвести удар.

- Моим? - нахмурился Павел Степанович, отчего нос его стал еще прямее, а напрягшиеся желваки как бы расширили его лицо в скулах. - Зачем же моим?

- Вы шо, думаете, я не знаю? - Григорий Михайлович весь сладко, умильно сощурился, деликатно грозя при этом пальчиком. - Меня не проведешь: вы взяли самый лучший кий!

- А ты возьми мелок, оплети свой, как я, и твой будет такой же. Бей своим.

- Своим? - надул щеки и сосредоточенно замигал Кулиш, но затем, разом преобразившись, вдруг весело вскрикнул: - Эх, была не была, пан или пропал, кто первый бьет, тому счастье прет! А вы отказались… Бью!

С сухим электрическим разрядом пирамида брызнула в разные стороны, но ни один шар в лузу не угодил.

II

- Кто ж так бьет? Так бить нельзя, - проговорил Павел Степанович.

Расставив на зеленом сукне длинные, чисто вымытые пальцы с плоскими розовыми ногтями, края которых, а также заусеницы белели, точно накрахмаленные, он нагнулся и стал быстро, осторожно и точно двигать кием, прицеливаясь, и вдруг резко ударил.

- Вот как надо бить! - сказал он, пристально следя за перемещениями шаров, и быстро сделал еще удар.

Шар побежал, щелкнул зло другой, тот тоже резво покатился, но чуть-чуть задел за угол лузы и отскочил. Григорий Михайлович хохотнул.

- Это как сказать, - длинно, скрипуче потянул он носом, но так и не осилил в нем пробку. - Эт-то как ска-зать!

- Фу ты, черт! - сморщился Павел Степанович. - Воротник давит. Я однажды с генералом Цаплиным играл. Откуда-то он узнал, что если мне не расстегнуть воротник кителя - тогда бери меня голой рукой. Шепнули ему, не иначе. Так что ты думаешь? Не разрешил расстегнуть крючки!

- Своего от борта в средину, - бормотнул в это время Григорий Михайлович, почти не слушая Козелкова, а весь сосредотачиваясь на двух шарах, исподлобья измеряя расстояние между ними.

- А в Киеве я однажды играл, - поднимая лицо вверх, продолжал Павел Степанович, не обращая внимание на успешные действия Кулиша, как бы пренебрегая ими. - Там играли прилично.

- А вот интересно, - как бы между прочим, потихонечку перескочил Григорий Михайлович на другую тему разговора, более интересную, - Федор Антоныч в бильярд играют?

- Федор Антоныч - да! Но - так себе, точнее - никак.

- И Петр Свиридыч? - продолжал невинно и даже как-то смущенно перебирать имена людей, занимающих в районе ответственные посты, Григорий Михайлович.

- Нужен ему твой бильярд, - улыбнулся Павел Степанович.

Прямые губы его расширялись пещерками на концах, обнажая боковые и чуть ли не самые дальние зубы, среди которых неожиданно, из интимной, так сказать, глубины вдруг взблескивала, выдавая себя, золотая коронка. - Этот играет, сам знаешь, на чем он играет…

- Не промахивает? - хохотнул азартно, удовлетворенно Григорий Михайлович.

- Прицел точнейший. Гаубица!

- Стаканами, значит?.. А Василь Васильич, вот как он, интересно?

- Василь Васильич, тот так: для него бильярд - пустой звук. Лошадь - вот что ему дай!

- Он что, и не пьет, Василь Васильич?

Павел Степанович, набрав инерции на своем, районном начальстве, произнес было "Ну, почему же?", но тут же спохватился: Василий Васильевич занимал такую серьезную должность, что говорить о нем всуе, в связи с обычными, простецкими вещами было совершенно невозможно. Павел Степанович, прикусив, что называется, язык, медленно пошел вдоль бильярда, выискивая удачную позицию для удара, а Григорий Михайлович хитро следил за ним исподтишка.

Позиция вскоре нашлась. Пригнувшись, Павел Степанович пошевелил плечами, чтобы китель не связывал его движений, ударил и резко откинулся - шар с треском влетел в лузу. Затем он вколотил еще один шар, совершенно невероятный. Какую-то пару секунд они постояли молча, ошеломленные невероятностью этого попадания. Партия была завершена.

III

Заложив руки за спину, Козелков медленным шагом подошел к окну. Чистый, пахнущий льдом воздух охватил его, невесомой прохладой трогая лицо и шею. Ах, хорошо, ах, славно! И какая заря, какой… какое безмятежное угасание дня! Он попытался было вспомнить какую-нибудь поэтическую строку и хотя бы мысленно, ради собственного удовольствия, произнести ее, продекламировать.

Когда-то, в соответствующей обстановке, особенно в обществе женщин при гарнизонных Домах офицеров, он любил вставить в разговор несколько строк из Лермонтова, Давыдова или других русских поэтов. При случае умел он сказать, как звали лошадь Казбича или отчего Вронский сломал спину Фру-Фру на императорских скачках. И как-то так, помимо его воли, получалось, что он производил впечатление знатока литературы, хотя читал в свое время чрезвычайно мало, а потом и вообще уже ничего не читал.

Теперь все это в прошлом. Теперь он даже самому себе не мог сказать ничего возвышенного о заре, что-то упорно мешало ему. И, глядя в густое и блекло-синее небо, на зеленеющую полосу над закатом, он стал думать о вещах и сложных, и скучных, и обязательных. Он хмурился, пытаясь разгадать ребус под названием Григорий Михайлович Кулиш.

Когда Павел Степанович получал направление на этот конный завод, в главке сказали прямо: специалистов мало, их пока в общем-то даже и нет; есть, правда, один человек, практик, образование считается у него семилетнее, несколько месяцев он даже заводом управлял. Очень хотел, чтобы его оставили на директорской должности, просто даже требовал этого, но его не утвердили.

И не образование тому причина. Вон Лошманов, директор Куровской госконюшни, тот слово "жеребец" пишет через "п" - "жерепец"; не анкетные данные сдерживали - тут у него даже козыри имелись: из бедняцкой семьи, с малолетства на конюшне, предан конному делу и, в частности, конному заводу, а это тоже немаловажный факт; правда, не воевал, но из-за обстоятельств, которые, в общем, вполне его оправдывали: спасал племенных лошадей от врага в забытых степях Казахстана. Тут виноваты были факты, которые, точно злые маленькие собачонки, привязывались к нему, лаяли, рычали, скалили на него зубки.

У кого лошади укатили по железной дороге во Львов, овес и сено - в Москву, а скачки - в Ростове-на-Дону? Весь Главк полгода потешался, целыми комиссиями приезжал на конный завод, якобы по делам, с проверками, для изучения дел на месте, но в то же время и для того, чтобы взглянуть на Кулиша - что это за Кулиш такой?

Кто в Киеве, на Печерском ипподроме, во время розыгрыша приза сезона на глазах большого начальства провалился в одну из монашеских пещер? Трибуны ахнули, поднялся страшный переполох, забили в судейский колокол, сорвав тем самым скачку. А потом хохотали - и трибуны, и начальство, и конюхи в конюшнях, и, кажется, даже лошади. Никто не знал, зачем Григорий Михайлович оказался на территории круга. Может быть, у него и была какая-то цель, но, провалившись, он про нее совершенно забыл.

На одном заштатном ипподроме, где скакали лошади совхозных ферм, Григорий Михайлович отказался записывать английских чистокровных, выпускал одних только полукровок, чем жестоко задел самолюбие периферийных коневодов. Поднялся скандал и опять, в который уже раз, донес злосчастное имя тренера до высот Главка.

Происшествий таких на счету Григория Михайловича было немало, но он их не признавал. Точно это не с ним, а с кем-то другим все происходило. "Кто провалился? Я провалился? Где, в Киеве? Да ни боже ты мой! Кто это тебе сказал? Наплюй ему в морду, брехуну такому", - отбивался Григорий Михайлович, когда просили его рассказать, как это он к монахам в гости ходил.

- Так один монах умер, - тут же подхватывал кто-нибудь дальше, - а другого сразу же к лику святых приписали.

- Нет, это не монаха, это Григория Михайловича в святые зачислили!

Конечно, хохот, и до слез, шутки самые разные, брех поднимался беззастенчивый, и все это в присутствии Кулиша. Приписывали ему, что не к монахам, а к монахиням он попал, что теперь в Лавре он свой человек, что видели его в рясе и что его показывают там иностранцам…

Злясь, негодуя, Григорий Михайлович бросался доказывать, то есть все отрицать - и правду, и неправду, остервеняясь порой в этих доказательствах до бешеных проклятий, до икоты и онемения, чем еще больше поднимал веселье.

Известна также была подспудная неуступчивость Кулиша в самых мелких, пустячных вопросах, и чем ничтожнее мелочь эта оказывалась, тем неуступчивее, "принципиальнее" делался Григорий Михайлович, оспаривая ее или же, наоборот, защищая. И ничего нельзя было ему доказать, ни на миллиметр сдвинуть его с места.

IV

Был еще один повод, и более серьезный, задуматься и не замечать живой силы воздуха, слезно-золотой звезды, как бы парящей в легком дыму неба, а при виде ее не вспомнить напев одного старинного романса и хоть на минутку не прийти от этого напева в торжественно-мрачноватое настроение, какое он очень любил в себе.

Повод этот такой. Во второй день майских праздников на заводском ипподроме устраивались скачки. Они проводились неофициально, так сказать, по-домашнему. Однако известностью пользовались немалой, особенно у знатоков, из числа заядлых любителей лошадей.

На эти скачки съезжался народ из ближних сел, подваливала райцентровская публика. Прибывали и важные гости, и чаще других Василий Васильевич Бабенко, считавший себя большим лошадником. В каждый его приезд помимо скачек устраивались и другие мероприятия. Например, выводка лошадей, своего рода парад - и было ведь на что посмотреть!

Растаскивая поводья в стороны, упираясь для торможения ногами в землю, выведут начищенного, расчесанного, атласно горящего на солнце коня - ах, уши, глаза, шея, шаг, шаг какой! - восхищаются друг перед другом и причмокивают, подмигивают с восторгом зрители, гости завода.

А вот смотрите, предлагали им дальше, вот как проходит обучение молодняка, совсем еще зеленого: сперва на корде гоняют, затем осторожно набрасывают и затягивают подпругой седло - какое тут шло брыкание, какие следовали отчаянные прыжки, как всхрапывала, даже визжала необъезженная, смиряющаяся на глазах лошадь.

Был и такой номер: вели гостей к деннику жеребца-производителя, купленного за такие деньги, что вслух о них в те послевоенные годы не решались говорить. И по деньгам, значит, он был таким буйным и грозным, что и зайти к нему в денник было нельзя: не подпускал к себе. И как бы, между прочим, передавалась история о том, что совсем недавно этот зверь, понимаешь, конюха Бякина чуть до смерти не загрыз, еле-еле водой отбили беднягу.

На минуту говор смолкал, все смотрели сквозь прутья денника на этого зверя. Тут Павел Степанович незаметно кивал головой, конюх подскакивал к дверям, звучно лязгал железной задвижкой, и директор завода спокойно шел на разбойника-жеребца. Поднимался говор, раздавался облегченный смешок, все теперь понимали, что их немножечко попугали и в общем-то даже надули.

Случалось, что кто-нибудь из оскорбленных этим невинным надувательством изъявлял желание вслед за Павлом Степановичем войти в денник "людоеда". И заходил. Но в ту же секунду под смех, испуганные и злорадные крики пулей вылетал в коридор: жеребец так зло взвизгивал, так прижимал уши, что дай бог выскочить и двери успеть на запор закрыть.

Но самое главное "угощение" готовилось к скачкам: припасалась особая какая-нибудь новинка, изюминка, сластившая вкус истинных знатоков лошадей. "Ну, Павел Степанович", - как бы выписывалось на лицах гостей. - "Ну, Козелков, - добавлял вслух Василий Васильевич, - утешил, ей-богу утешил! А? Умеет, понимаешь ты, подать товар лицом". - "Нет, в самом деле, кроме шуток, молодец наш директор, а? И порядок у него, и… вот это вот самое", - щелкали пальцами в воздухе гости…

Где-то отдаленно Павел Степанович предполагал, что сегодняшняя встреча в бильярдной связана с предстоящими скачками. Показывать на этот раз было совершенно нечего, нечем, точнее, было удивить и, стало быть, ломался появившийся уже порядок, установленный им, Козелковым.

Дальше