А кроме традиции и некоторых хозяйственных обстоятельств (неблагополучных, надо заметить) имелся еще один малоприятный штрих. В том случае, когда за подчиненным объявлялась какая-нибудь вина, Василий Васильевич, если сразу почему-то не наказывал за нее, начинал потом, при встречах, вести себя непредсказуемо: то держал себя как бы по-приятельски - обнимал за плечи, толкал локтем в бок, заглядывал в глаза; то вдруг переходил на холодное "вы", делая замечания, а то и целые разносы при нежелательных в таких случаях нижестоящих лицах. Как раз теперь Павел Степанович чувствовал себя виноватым - не все в порядке было с планом, падеж случился зимой среди молодняка, не очень-то бойко шла посевная.
И с раздражением Павел Степанович вдруг подумал о Кулише: кий держать в руках не умеет, а суется играть! Глуп - пробка настоящая, где ему, дураку, играть! Но, подумав так, он тут же вспомнил все его словечки, ужимки, словно бы намекающие на что-то, обещающее как будто нечто дельное и даже важное, выручающее в последний момент. Что-то за всей этой комедией, только что разыгранной у бильярда, стояло, только никак не мог понять Павел Степанович, что именно, и все сильнее и сильнее это его сердило.
- В наших местах на майские праздники всегда стоит замечательная погода, - услыхал он поддельный сладко-вкрадчивый голос Григория Михайловича. - Тут волноваться не нужно: на заказ и с гарантией, как у Яшки-закройщика, знаете? В райцентре есть такой, мне вот галихве шил. Дорого берет, чертяка.
- Да лучше бы дождь! - сорвалось у Павла Степановича.
- Понимаю! - тотчас же с горячим участием подхватил Григорий Михайлович. - Понимаю, Павел Степанович, и тоже голову себе повредил - верите? Ночью проснусь и лежу. Жинка спрашивает: да ты что?.. Есть у меня одна ха-а-рошая мысль, идея, можно сказать, целая.
- Одной идеи тут мало, - недовольно произнес Павел Степанович. - А уже если одна, то десяти должна стоить.
- А ей-богу стоит!
- Что ты имеешь в виду? - отстраненно, холодно посмотрел на Кулиша директор завода.
- Как же, - весь замаслился Григорий Михайлович. - Как же "что"? То же, что и вы.
- А все-таки?
- Хто его знает, а может, и не того, не пойдет. Ночью проснусь, сомневаюсь, а днем опять мысли в голове горят.
- Ты не виляй: сделал шаг, делай и второй.
Оглянувшись на дверь, шмыгнув туда-сюда глазами по окнам, Григорий Михайлович придушенным шепотом крикнул:
- Одну известную вам лошадь надо в скачку пустить!
- Что это за "известная лошадь"?
- Ну как же, Павел Степанович! Очень вам известная, ручаюсь за это, - обиженно пожал плечами Кулиш.
- Хорошо, - помолчав, сказал Павел Степанович, - допустим. Но если я тебя правильно понял, то ты ведь опозоришь меня вместе с "известной лошадью"?
- Никогда! Верьте слову! - схватился за грудь Григорий Михайлович.
- А кого ты все-таки имеешь в виду? - вдруг тонко посмотрел на Кулиша директор завода.
Григорий Михайлович даже замычал, точно кто-то клещами потянул из него слово - так не хотелось ему вслух его произносить. Но, улыбаясь какой-то раздавленной улыбкой, он выдавил из себя:
- З-зигзаг!
- Зигзаг? А-а, вот кого ты имеешь в виду, вот оно что, - удивился Павел Степанович с нескрываемым разочарованием. - Так, так, так, угу… Какая же тут мысль? Где тут идея? Никакой тут мысли я не вижу.
- Да как же! - в досаде закричал Григорий Михайлович. - Да на виду, голое лежит!
Теперь, когда не было нужды околачиваться вокруг своей идеи, Григорий Михайлович как бы потерял всю свою осторожность. Он словно выскочил из засады и рад был этому ужасно. Его понесло, закружило, завертело. Восхищенно и в то же время с каким-то испугом таращась, то и дело мельком оглядываясь по сторонам, точно еще два-три слушателя стояли рядом с директором и к ним нужно было обращаться как бы за подтверждением своих слов, стал развивать он свою мысль. Какая это лошадь! Какое сложение! Ноги - бесподобные, редкие: мягкая длинная бабка при крепости и сухости голени - таких ног на тысячу, на десять, может быть, тысяч, да что там - на сто тысяч лошадиных ног две пары всего - у Зигзага. Круп чуть приподнят, саблистость такая, что точнейшей механикой лучше не произведешь. А грудь? А голова? А общее выражение - сколько огня, мощи, жизни! И какую показывает резвость - цены ведь такой лошади нет!
И вся печальная и даже страшная ирония заключалась в том, что цены ей действительно не было: двухлеток этот имел совершенно немыслимый порок. В одной точке круга ни с того ни с сего со всего маху он вдруг тычком вставал на все четыре, и наездник, точно камень из пращи, вылетал из седла. А так как чаще всего Зигзаг возглавлял скачку, то на него налетали вслед за ним идущие лошади, шарахались в стороны, мгновенно сшибаясь в живую, несущуюся свалку…
- И кто его только спортил? - удивленно заключил Григорий Михайлович и сам прислушался к своему вопросу. Поневоле прислушался к нему и Павел Степанович, но ничего не услышал и сухо, деловито спросил:
- Что же ты предлагаешь?
- Сейчас скажу, - зашептал Кулиш. - Сщас… Тут нас никто не подкарауливает? А то дело такое, лишних ушей избегать надо. Так, что я хотел сказать? В том самом месте, где Зигзаг этот тыцкает, нужно, чтобы кто-то сзади жиганул его плетью!
Оба помолчали. Григорий Михайлович замер в неловкой изогнутой позе, точно в щелку подглядывал и жадно всматривался сквозь прорезь в квадратное тонконосое лицо директора, замкнутое, суровое и одновременно слабое какое-то в этот момент. Павел Степанович ни о чем не думал: мысль кулешовская эта вошла в него камнем, поднятым из-под ног, с дороги, и пораженный ее неожиданной простотой, он как бы утратил способность соображать.
- И… и не встанет? - наконец осторожно спросил он.
- Не встанет! Уверяю! Я еще раньше хотел это сделать, как вроде пример, а потом думаю себе: э-э, стой-погоди! Тут что главное? Чтоб вдруг, чтоб, понимаешь, в первый раз ему врезать, чтоб фокус свой забыл. Главное сзади - и батога, батога ему, паразиту! Ей-бо! Еще рекорд с перепугу даст, - затряс толстыми щеками Григорий Михайлович, залившись сиплым, расшибленным своим смешком.
V
- Интересно, - оживленно проговорил Павел Степанович. - Да, но кто это сделает? Кто сзади Зигзага хлестнет?
- Как кто? - поддал плечами воздух Кулиш. - Хоть кто, любой и каждый. А если сурьезно, то есть тут один, понимаешь, товарищ… Агеев на своем Бесе.
- Почему Агеев?
- А кто же еще?
- Ты ж говорил только что, хоть кто… Васька вон или Мирошниченке можно приказать.
- Испортят дело.
- Ты думаешь?
- Уверен! Мирошниченко, он же жокей, он же азарт сплошной. А тут все нужно очень точно сделать, точнисинько в самой той точке. Надо, чтобы и лошадь же слушалася идеально. А ведь это же Агеев и Бес.
- Н-да… Бес, Бес, он что, полукровка?
- Да где там! Без всякой породы, обыкновенная пастушья коняга. Порода, хе!
- Тогда что же… Тогда он не выдержит - с чистокровными скакать.
- Павел Степанович, ну шо вы, ей-богу!.. Чего ж ему всю дистанцию скакать? Как только сделает свое дело - и нехай себе с круга сходит. Мало ли чего - лошадь сошла. Сошла, мол, и сошла, в случае кто спросит.
- Так. Хорошо. Бес - ладно, - вдруг улыбнулся Павел Степанович. - А как Агеев на эту твою идею посмотрит? Это же тебе не армия!
- Ха! - вскрикнул Григорий Михайлович, хлестнув себя ладонями по коленкам. - Да ему скажи: отруби себе руку - исполнит! Это же такой замечательный товарищ, что вроде как и не человек, а лошадь. Уверяю! Что такое Агеев? Даже и не думайте, не берите себе в голову!
- Вот что, - сказал Павел Степанович, опуская голову, - ты мне скажи, но только так, без дураков… До меня доходили слухи, что Агеев человек… как бы это сказать? Я не говорю, что он святой или как новобранец - это точнее. В общем, он человек совершенно безобидный. Так вот: может быть, он тебе чем-нибудь досадил? И ты его невзлюбил?
- Я?! - крайне изумившись, воскликнул Григорий Степанович еще в начале директорского этого вопроса и слушал Козелкова с поднятыми плечами в высшем каком-то протесте. - Я? Агеева?! Да ни боже мой! Зачем вы так говорите?
- Я сам вот думаю: вроде бы врагов у Агеева нет да и быть их не может у таких людей, если слухи правду говорят! Но должен тебе сказать, что тень какая-то тут есть.
- Да пусть он себе живет! Зачем он мне нужен, этот Агеев? Пасет он коней, ну и пусть себе на здоровье пасет. Смеются над ним, дураком, так не надо мной же: у него жинка гуляет, а не у меня, - хай господь милует!
- Неужель гуляет?
- А как же! Всему свету известно - и в райцентре знают, и в Сасове, и в Сусловке, и в Каменном Броде. Солдаты проходили - все солдаты знали. Да она самого Ивана-то как себе нашла? Да спросите кого хотите, ей-бо не брешу.
- Да-а, женщина она видная, - со съехавшей набок улыбкой проговорил Павел Степанович.
- Баба - гром! - хохотнул Григорий Степанович и в азарте закричал: - Прошла Крым и Рым, огонь и воду, и медные трубы. Как они живут! - вскинул он удивленно жирные плечи и затряс толстыми щеками. - Просто ума не хватает понять!
- И как же они живут? Я хочу сказать, что же - он ее не ревнует?
- А черт их маму знает - ревнует он или не ревнует. У него ничего не узнаешь. А потом, у таких, как он, может, и ревность эта самая возбороняется.
Оба смотрели друг на друга. Павел Степанович хотел еще что-то спросить, каким-то таким приличным образом продолжить эту интересную тему, но коричневые, в красноватых веках глазки Григория Михайловича так откровенно и даже как бы насмешливо тянули из него эти игривые вопросы, что Павел Степанович вынужден был опять нахмуриться и перейти на деловой тон.
- Значит, камня у тебя за пазухой…
- Ни в коем разе, Павел Степанович, дорогой! Да и то сказать: кто он и кто я, - и Григорий Михайлович опять высоко вскинул плечи.
- Ну что ж, тогда дело другое, - все еще хмурясь и глядя в пространство перед собой тем твердым офицерским взглядом, которым, как считал он, положено смотреть офицерам, проговорил Павел Степанович, медленно доставая из кармана галифе коробку папирос, открывая ее, стуча папиросой по крышке коробки, затем продувая папиросу, вкладывая ее в колечко губ и прикуривая, - все это делая как бы под покровом неподвижного взгляда.
Григорий Михайлович искоса следил за всей этой папиросной церемонией, но больше всего вился он над твердым взором Павла Степановича, что-то себе на уме соображая, выщупывая.
- О! - совершенно другим уже тоном, будто только что вошел в комнату, воскликнул Павел Степанович. - Смотри, что это?
С откинутой назад головой, с приподнятыми елочкой бровями, он вглядывался под ярко меркнущую зарю и от сумеречно-плотного света ее не сразу различал тихую декорацию за рамой окна; вишенник внизу, большие деревья с шаровыми сетками крон, светлый и красный провал пруда за ними, хутор на том берегу и свежие черные поля - все двоилось, стеклянно смещалось, точно в нескольких зеркалах отражалась вся эта картина.
- А? - повернулся Козелков к Григорию Михайловичу. - Что это? - показал он пальцем в прозрачный мрак за окном. - Пахнет, - раз за разом вдыхал он холодный, вершинно-вольный воздух, - не пойму только чем.
- Тю! - насмешливо протянул Григорий Михайлович, тотчас же подскочивший к окну. - Так это же вишня зацветает. Вон, вон - вся уже в бурульках. Обсыпана, как бородавками.
- А-а, - несколько разочарованно протянул Павел Степанович, - а я думаю: что такое, откуда? Словно женщина в вечернем платье прошла… Однажды, помню, в Большом театре или нет, кажется, в "Праге"… Черт возьми! Первый раз, кажется, вижу, как зацветает вишня. И, главное, ночью - зачем?
- Прячется, - хмыкнул Кулиш, дернув на нее подбородком, - сглазу боится.
Павел Степанович засмеялся с удовольствием, облегченно, грудью, как бы для самого себя только или же, по крайней мере, еще для той дамы в вечернем платье, которую он когда-то видел не то в театре, не то в ресторане и которая будто прошла теперь за окном в сумерках. Засмеялся и Григорий Михайлович, хитро поблескивая глазками и подмигивая не то в сторону директора, не то дурочке-вишне, которая так смело и так опрометчиво зацветала в эту не по-весеннему холодную ночь, вон - пар изо рта даже идет.
- Н-ну, ладно, - вздохнул легко Павел Степанович, только теперь вполне ощутив, какой груз сошел с его плеч. - Хорошо… Ты вот что, Григорий Михайлович, ты сходи давай к Агееву и передай… Словом, распорядись. Чем черт не шутит, глядишь и принесет нам "бесценный" Зигзаг капитал. А?
VI
Далеко, в глухом углу степей, были отгонные пастбища завода. После войны угол этот сделался еще глуше: несколько сел и хуторов, ютившихся прежде по балкам, у старых дорог, у какой-нибудь вялой, сонной речушки, едва сочившейся сквозь осоку и камыши, были сожжены, разорены, раздавлены войной или же уже после войны оставлены людьми.
Безымянная теперь, без начала и конца дорога привела Ивана Ивановича Агеева к озерцу. Оно лежало в черных, истоптанных скотиной берегах. Крупная черноземная крошка повсюду была заляпана тонкими, табачно-серыми коровьими лепешками. У самой воды грязь была вся перемешана, нагромождены корявые горы, образованы клешнятыми копытами провалы, налитые мутной, никогда почти не светлеющей водой.
Только в одном месте виднелся мысок плотной осоки, шелковисто бежавшей по ветру, который безостановочно, то ослабевая, то посвистывая, давя на лицо и холодя вспотевшую спину, дул с северо-востока. У берегов, с трех сторон, вода была гладкой, но ближе к центру поднималась мелкая волна, в середине она становилась густо-синей, и по острой, сверкающей этой поверхности змеились время от времени какие-то черные полосы. А с наветренной стороны шевелилась у кочек кромка желтой пены, под которой пришлепывала и хлюпала вода.
Какая-то чаечка, тонко и тоскливо плача, кружила то высоко над озерком, то резко падала вниз. Лошадь, глубоко увязая в дымно-черном иле, вошла в воду и, добравшись до чистого места, сильно вытянув шею, стала пить цежеными глотками. Агеев, одобрительно посвистывая, неторопливо и зорко оглядывал расстилавшиеся вокруг пространства.
Вон у самой линии горизонта черными спичечками виднелись столбы, неизвестно куда и к кому бегущие - Иван Иванович долго смотрел туда… Степь лежала плоско - столбы, озерцо да вон два ряда глиняных бугров с кустиками вишенника и сирени, оставшиеся от хуторка - над всем этим нависали огромные небесные стены.
Звучно чавкая и хлюпая водой, с трудом вытаскивая ноги, Бес - небольшой рыжий конек с широкой грудью и чашеобразными копытами - выбрался на сухую землю, глубоко, облегченно вздохнул, повернув голову, скосил глаза на хозяина: что, мол, дальше-то? Но хозяин все еще осматривал степь, и лошадь, не отвлекая его от важного этого дела, тронула сама, тупо застучали ее копыта, все быстрее становился шаг ее, вот пошла уже ровная рысь: тук-туп, тук-туп…
До вечера почти ехал Агеев - и все молча, все один, но ни угрюмости, ни отрешенности нельзя было обнаружить на его небольшом лице. Он все наблюдал, что попадалось ему в дороге, с живым участием встречая каждую мелочь степной жизни - орла, парящего высоко в небе на широких крыльях; суслика, нырнувшего в нору; жаворонка, изо всех сил побежавшего в траве и вдруг порхнувшего в небо; младенчески-зеленый еще ковыль; легкую бабочку; след тележного или же тракторного колеса. Все в его сознание входило как самостоятельные явления жизни, с такими же, как у него, правами на эту жизнь, и он не думал, что он один, одинок, забыт всеми и никому не нужен.
Долго, например, он не мог отвлечься мыслью от чаечки. Он знал, где она вьет гнездо, сколько и какие кладет яички, что кликом своим она никого не зовет и никого не оплакивает. Но он верил, что она ждет его и убивается по нему, что орел его видит и знает, что торжествующе будет смотреть ему вослед и свистнет даже вдогонку суслик. А потом мысли всякие: зачем здесь проехал трактор и чей это трактор, мысли о табуне, мысли о доме, где он не был недели две, пожалуй.
Уже перед самым вечером, сокращая путь, въехал он на курган, оплетенный многолетними ложбинами овечьих и коровьих троп. Прямо перед ним мягкой пустыней поднимался закат. Весенняя трава казалась затопленной темной прозрачной водой, отчего почти изумрудом она зеленела. За сквозными, красновато-дымчатыми в этот час садами снежно синели хаты. Иван Иванович, вытянув шею, подался навстречу дому своим маленьким, забуревшим на жгучем апрельском солнце лицом с глянцем тонких скул и впалыми висками. Улыбка едва раздвинула стертые ветрами и долгим молчанием губы.
Жадно и в то же время с какой-то деликатной конфузливостью смотрел он на свой дом, вдыхая горьковато-теплый запах дыма, рыхленой огородной земли, хлевов, жареного сала и лука и всего того, что источает вечернее человеческое жилье. В степи, в открытых громадных пространствах, не было как-то видно, во что он одет. А тут, в виду хат, садов, наезженной до стального лоска дороги, одежда его как бы пришла в себя и заявила: а вот она я. Заявил о себе брезентовый, побелевший совершенно уже дождевик с засаленными до черной кожи рукавами и лацканами на груди. Плащ даже казался ему велик - сидел на нем коробом, и руки и лицо как бы выглядывали из его белесого, угловатого объема. На голове съехала набекрень зимняя шапка с подоткнутыми вверх ушами. Повеселели даже курносые сапоги - плевали мы, дескать, на железные стремена. В седле человек этот держался ладно, легко, и большой плащ на нем выглядел вполне уместно: полы его косо укрывали бока лошади.
У себя во дворе первым делом Иван Иванович освободил натруженные лошадиные губы от удил, и Бес сразу же, как бы в знак благодарности, замотал головой, фыркая и встряхивая гривой. Рукавом плаща, стараясь сделать это получше, он сильно растер взмокшую под потником шерсть. Черными корявыми пальцами поправил сбитую ветром и дальней дорогой челку. Конь все махал головой и фыркал.
С седлом в руках, позвякивая стременами и уздечкой, шурша и стуча залубеневшим плащом, Иван Иванович вошел в низкие двери хаты. Свет туда вливался в два окошка, в округло обмазанные глиной стекла: точно четыре детских прозрачных личика глядели во двор.
Некоторое время он вынужден был постоять у порога, постепенно все внутреннее убранство хаты открылось ему. Вот русская печка - она, как войдешь, слева - вся какая-то онемевшая, как бы поднявшая плечи от холода. Ясно: не топлена давно. Вот стол, он на своем месте, но стоит, как усталый и ко всему безразличный мерин, широко и неподвижно расставив ноги. Зато столб посреди хаты подпирает потолок охотно и вроде даже гордится своей выправкой и бравым видом: я тут самый главный!
Затем Иван Иванович разглядел и жену, которая лежала на кровати поверх черно-пестрого лоскутного одеяла спиной к двери, сладко и ровно присапывая во сне. Как только Иван Иванович свалил у порога сбрую, Фроська, проснувшись, вскинулась, замерла, еще ничего не понимая, с открытыми бессмысленно глазами и ртом. В ошеломлении этом она пролежала всего две-три секунды, потом тихонько застонала, спросив слабеньким, едва живым голоском:
- Хто там?.. Это ты, Ваня?
- Болеешь? - спросил Иван Иванович сипловато и кашлянул.
- Ох, боже мой! Думала - помру. Лежу одна и воды некому ж подать, бедолаге. Так чогось в грудях схватило и держит, и держит. Ну, дыхнуть просто невозможно, - говорила она, глядя в стену перед собой.