Аладьев, взбрыкнув ногами, очумело вскочил. Он ничего не соображал со сна, кинулся туда, метнулся сюда. С какой-то торопливой озабоченностью и деловитостью на сонном еще лице стал собирать пустые мешки, схватил валявшееся ведро и закрутился, не зная куда его поставить. От этих движений фитилек меж его пальцев разгорелся и вдруг укусил его жгучими зубками, и тут он, вдруг окончательно проснувшись, заорал дурным голосом - мама! - и кинулся вон из кладовки.
Григорий Михайлович, пока малый метался, тоже вроде бы суетился, что-то хватал, расшвыривал метлы, вилы, грабли, вопя при этом: "Хлопцы, хлопцы! Коней, коней выпускайте!" - и бил при случае ногами в перегородку.
Но едва Аладьев пробежал мимо, как он изловчился влепить ему такого смачного пинка, что присвистнуло даже в воздухе, и буйно завопил:
- Вот так горим!
Ему еще раз посчастливилось поддеть и опять с бешеной сладостью крикнуть:
- Вот такой вот пожар!
Третий раз Григорий Михайлович промахнулся. Сильно дрыгнув ногой в пустоту, он зашкандыбал, хватаясь рукой за коленку и морщась от смешной и досадной боли, погнал вдогонку дневальному, как собак, клыкастые матюки. Аладьев, побросав мешки, втянув голову в плечи, улепетывал без оглядки, припадая на босую ногу и бухая сапогом другой. Лишь бы подальше от Кулиша.
Вспугнутые этим шумом, криками, шарахались, взвиваясь на дыбы, лошади в денниках. Какая-то ударила копытами в доски, заржала тонко и зло другая, третья запальчиво захрапела. Трах, бах, дадах! - неслись удары по деревянным стенкам.
- А ну! - грозно закричал Григорий Михайлович, враз покрывая панический этот шум. - Побалуй у меня!
И конюшня стала стихать.
Когда-то голос тренера подламывал ему, юному Грицку, колени, какую-то лихорадку испуга зажигал в нем - "побалуй тут у меня!". Теперь он сам тренер, сам дрожь нагоняет зычным своим голосом и получает удовольствие.
С едким удовлетворением вспоминал Григорий Михайлович свое лишайное детство, и воспоминания эти поднимали в нем странную, болезненную гордость. Часто в минуты такие Григорий Михайлович любил поиграть сам с собой в вопросы и ответы. Задавал он их себе с раболепным каким-то ехидством, а отвечал с величественной миной на толстом сером своем лице: "А что, Грыцько, что это за болячка у тебя на губах? И за ушами какая-то короста, - и что, так и не проходят, все так годами и мокнут?" - Тут Григорий Михайлович в единственном, пожалуй, случае, ничего себе не отвечая, кряхтел и улыбался растерянной, кажется, еще той, золотушной улыбкой, чудом долетевшей с тех дальних скудных берегов. Не спрашивал он себя, зачем, как уцелела эта улыбка, почему она одна-единственно живой осталась связью с детством, с тем мальчишкой, хлопчиком на конюшне, который все делал невпопад, плохо, бестолково, как бы даже нарочно, чтобы позлить конюхов, наездников, жокеев, тренера. Все валилось из рук его, проливалось и разбивалось, запутывалось в узлы и терялось, потому что он всегда хотел только спать да есть, и все вместе это называлось голодухой, слабостью, обмороком. И кряхтел Григорий Михайлович, жаля себя этим вопросом о болячках, но всегда с него начинал - ничего не мог с собой поделать. Этот вопрос как бы не он сам себе задавал, а кто-то свыше, господь бог, должно быть. Поморгав растерянно глазами, прочистив горло после минутного молчания, уже в прежней манере вел он игру свою дальше. "А что, и тренер тебе того, по холке накладывал?" - "А как же! И не только тренер, а кому только не лень было шпыняли. Даже лошади издевались и смеялись: нарочно сбрасывали, проездки не было, чтобы не гавкався о землю, вот так!" - "А-я-яй! Ведь больно падать, особенно в декабре, на замерзшие грудки, он ведь недаром еще и груднем зовется, декабрь-то". - "А как звали тренера, мы что-то запамятовали?" - "Густав Франциевич Оржеховский!" - "Ах, вот как, угу. Он, что ж, и выгонял тебя за твою э-э… нерадивость?" - "Да, и не один, понимаешь, раз! Мать, бывалоча, идет к директору завода просить: возьмите Христа ради Грыцька обратно, бо геть нема чого йисты. Годы-то какие были? Двадцатые: двадцать первый, двадцать второй, двадцать третий, двадцать, понимаешь, и так дальше. Вот. А директор, бывший князь очень старинной и знаменитой фамилии, не помню уже какой, лошадник был - куда там, страшный! И чувствительный человек, интеллихент: раз пять Густав Франциевич вышибал меня из конюшни, с тренотделения, а он меня назад брал". - "Ну?! Ты что, так ему понравился?" - "Да нет, очень он мою мать уважал, простая, мол, трудовая женщина. А в анкете, паразит, не написал, что из князьев, понимаешь! Раньше на конюшне лучше было?" - "Лучше!" - "Порядка, наверное, было больше?" - "Да что там говорить - никакого сравнения! Густав Франциевич подойдет, платочек надушенный выдернет из грудного кармашка, проведет им по лошади, перед глазами этот платочек вертит - и так его, и сяк, и против света, и по свету - грязь ищет… Блестело все и сверкало! Вот это был человек, у-у-у! За отакое вот упущение, або провинность отакусенькую, - показывал Григорий Михайлович крошечку мизинчика, - как завернет "барана", аж глаза на лоб лезут…"
Вопросы и ответы эти вызывали в нем мечтания, если можно так выразиться, ведь мечтать можно только о будущем, он это понимал, но мечтал всегда о прошлом. Картины настоящей конюшенной жизни вставали перед ним. Платок в мословатых, прокуренных руках Густава Франциевича олицетворял теперь недоступные выси коннозаводского дела, и выси эти были в прошлом.
Где теперь порядку быть, когда конюха наказать как следует, - и то таись, оглядывайся, посторонних опасайся глаз! Или пиши, если хочешь, докладную, а директор, Павел Степанович, на основании твоей докладной сочинит приказ. Приказ этот пришпилят на доску в конторе, а конюх, паразит, спать будет по-прежнему, пока что-нибудь не случится - хоть тот же пожар - и всех их в тюрьму не посажают. В тюрьму же садиться он не имел желания, боялся о ней даже думать, а если уж приходилось вот так, при случае, то всегда с ужасом и нервным содроганием.
Выйдя из конюшни, он посмотрел вокруг себя. Откуда-то за ним, наверное, наблюдал Аладьев, и Григорий Михайлович, нигде не видя его, все же погрозил наугад, в пространство пальцем. "Покорность есть уважение к властям", - подумал он ни с того ни с сего, но важно и торжественно. И крикнув: "Гляди тут у меня!" - пошел домой, похлестывая прутиком по низким сапожкам. Потом вдруг прутик этот поломал и отбросил.
X
Два оставшихся до праздников дня Иван Иванович возился у себя во дворе и на огороде. Дела в очередь стояли, и он, не торопясь, вроде бы даже медленно, вольно, но и без перерывов почти работал с темна до темна.
Был подкреплен сарай, за зиму осевший набок в одном углу. Затем привез он бестарку хорошего конского навоза и, густо разбросав его по огороду, перекопал землю. Удалось и семян раздобыть - ходил с заявлением к директору и кладовщику Непоменке - принес тощих серых картошек с полмешка, в лунки к ним он щедро добавлял навоза - на рост, на жизнь, на плодоношение. Расчищен был также вишенник, посажен лук, огуречные грядки взбиты…
Дни отливались из густого синего стекла с остробрызжущим солнцем, свежим, праздничным блеском во всем. Даже старая, сиренево-серая, с зелеными нашлепками мха крыша хаты его поблескивала и шелково вся светилась.
Мощно, тесно, жадно пер из прелого сора, уминая сухое будылье, толстый, соком кипящий бурьян. На солнцепеке железка, деревяшка какая-нибудь маячно краснели гроздьями, живой лепкой букашек. Слепо и бешено взлетали первые мухи.
В канун праздника, к вечеру ближе, когда Иван Иванович, сбив армейскую фуражку с влажных темных волос, сидел у сарая на дровяной иссеченной колоде, с улицы во двор к нему вильнул Кулиш и, надувая сыто щеки, поплыл на мелком своем шажке в хату.
Минут, наверное, десять провел он там, и все это время Иван Иванович непроизвольно как-то поднимал брови. Наконец Григорий Михайлович появился в низкой, чуть кособокой раме дверей. Стрельнул запухшими глазками туда-сюда и, заметив Агеева, не выходя из проема, чтобы разогнуться хотя бы, закричал сердито:
- Ты что? Не видел, кто идет к тебе в хату? Порядка не знаешь? - Он помолчал, ожидая, что Иван Иванович спросит: какого порядка, но тот не спрашивал, и Кулиш продолжал: - Начальство надо приветствовать стоя, на часах! Плохо ты служил, Иван. Ты где, в обозе служил, ездовым? Оно и видно: устава не знаешь, выправки нет.
Произнося эти нарекания, Григорий Михайлович в это время как бы раздумывал, а не вернуться ли ему в хату? Его туда тянуло, он даже оглянулся пару раз в сенцы, точно там стояла и слушала его краснобайство Фроська. Причем, поворачивая голову второй раз, он ударился виском о косяк и, потирая ушиб, пошел к Агееву с косолапой и мягкой вальцой, оставив на этот раз обычную свою походку.
- Давай магарыч, - сказал он сердито и живо, - я к тебе с хар-рошей новостью!
Какое-то угнетающее впечатление производил Григорий Михайлович на Агеева, точно в тиски он попадал, сам воздух вроде бы превращался в эти тиски и давил дыхание. И он не скрывал, не догадывался скрывать это впечатление. Тоже и теперь: завороженно смотрел он на толстое, потное, с прорезями глаз и рта лицо Григория Михайловича.
- Давно приехал? - прижмурив один глаз, а другой тараща, спросил тот.
- Да как давно?.. Вчера. Нет, что я говорю? Позавчера! Вечером, правда, совсем.
- А почему не сегодня?
- Как почему? - развел руками Иван Иванович. - Сами знаете: в день по хозяйству не управишься. Директор наш, товарищ Козелков Павел Степанович, он знает, с ним этот вопрос решен.
- Когда? - с какой-то кровососущей мукой припал Кулиш к Агееву.
- Да когда? Как еще молодняк в степь угоняли.
- И сколько ж ты это дома не был?
- Больше двух недель, ден шестнадцать.
- Тэк-с, угу. Хорошо. А чего ж твоя жинка хату не побелит? - поднял брови Григорий Михайлович, глуповато моргая кукольно распахнутыми глазками.
Иван Иванович пожал плечами, потом улыбнулся, но ничего не ответил на этот внезапный вопрос.
- Тэк-с, хорошо!.. Сам будешь мазать? - быстро продолжал допытываться Григорий Михайлович, на что-то известное им обоим намекая.
Он подождал, что на это скажет Агеев, но тот все молчал, и Кулиш вдруг захохотал и, цепляясь за плечи, колени Ивана Ивановича, грузно плюхнулся на колоду рядом, распространяя вокруг себя смердящий дух буракового самогона.
- Эх, Иван, Иван, - сквозь смех и кашель проговорил Григорий Михайлович и вдруг изо всей силы, но в то же время как бы и в дружеском чувстве, хлобыстнул его набрякшей ладонью меж худых лопаток, по самому хребту. - Хар-роший ты человек!
Что-то даже екнуло в груди Ивана Ивановича, а фуражка, всплеснув лакированным своим козырьком, подскочила и съехала ему на ухо. Скрывая боль, Агеев покашлял в кулак и встал.
- Да сиди ты, - потянул его за полу старенького пиджачка Григорий Михайлович, - сиди! Я не горжусь, со мной можно и сидя разговаривать. - Григорий Михайлович засыпался икоточным смешком, который тут же перешел в кашель. - И что она у тебя за баба? - поднял он влажные и обиженные глаза на Агеева. - Чи вона така ж кацапка, як и ты, що хату не мажэ? Так нет, тутошня она, Хроською ее зовут, а? Ой, горе, горе, - уронил он стриженную под бокс голову. - Как же так, а? Приехал, а не только что покушать, попить нечего? Сам варил? Это куда ж дело годиться! А она, дура, - показал он пальцем на хату, - всем на свете похваляется этим!
- Да какой же тут секрет? - тихо сказал Иван Иванович.
- Как! Как какой секрет?! - возмущенно откинулся Григорий Михайлович. - Ты мне это брось! Нельзя такие слова говорить, друг ты мой дорогой. Это непорядок, нехорошо. Так дело не пойдет. Ты вот что, - с дружеским сочувствием посоветовал он, - гони ты ее в три шеи!
- За что ж ее гнать? - вдруг улыбнулся Иван Иванович детской и печальной своей улыбкой.
- Гуляет она, - крикнул Кулиш и убежденно стал загибать пальцы. - Песни поет, хату не мажет. Воды в хате нет, картошку отдала даром.
- Воды принести недолго.
- Ты что, дурак или притворяешься? Никак я тебя не пойму, ну никак! - страстно воскликнул Кулиш.
- Я ее гнать не могу, - посмотрел поверх его головы Иван Иванович, узя глаза, точно смотрел в степную далекую даль.
- Да, как же, конечно! - с издевательским пониманием закивал Григорий Михайлович головой. - Вечная благодарность и так дальше… Молодец! Хвалю Ивана!
Остро, пронзительно вглядывался Григорий Михайлович в Ивана Ивановича. "Кто он, а кто я!" - воскликнул он в том разговоре с директором с искренностью, необыкновенной для него. Прямо-таки из-под сердца вырвалось. Но ведь действительно - кто он такой, этот Агеев? Что он из себя корчит? Ведь только одна его фигура чего стоит - кривоногий и руки короткие. Зачем ему такой лоб? Ему все равно думать не над чем, из навоза ноздри не выставляет, всю жизнь хвосты лошадям крутит. А глаза какие - страх даже берет: серьезно всегда смотрят и умно. В иную минуту усомнишься даже: да Агеев ли это? Может, это ученый человек, лектор из области или профессор из учебного заведения? Посмотришь повнимательнее - нет, не лектор, а настоящий Иван, так себе человек, над ним весь завод потешается - жену в руки взять не может.
И вот эта фигура на кривых ногах позволяет себе ото всех отличаться! Не пьет, то есть совершенно - ни пива, ни сладкого вина, ни водки казенной, не говоря уже о самогоне. Не курит. А самое главное - не ругается. Ни единого матершинного слова никто от него не слыхал! Это… это даже подозрительно, тут какое-то даже вредительство, честное слово!
Злая досада для Григория Михайловича заключалась в том, что он, как ни старался, совершенно не мог понять, чем живет этот человек. И в этом незнании, а точнее, в непроницаемости агеевской для своего взгляда он видел какую-то особого рода опасность, которая жмет и сосет сердце такой странной тоской, что всеми силами хочется избавиться от нее.
- Ну ты, я вижу, шуток не понимаешь. Тогда, - тут он встал и поддернул галифе, - тогда вот что, дорогой товаришок. Завтра у нас какое число? Правильно, первое мая, а потом - второе. На второе мая тебе предстоит принять участие в показательных скачках. Если вопросы имеются - излагай, я сегодня добрый, отвечу и тебе.
- А что… наездники, - медленно сказал Иван Иванович, - Лапин, Волков, Сашко Марченко - их куда-то услали? В командировке они?
- Зачем? Все тут! Такой ответственный день на носу - ты знаешь, кто приезжает? И услать жокеев лучших наших? Соображать надо, Иван. Ну, это тебе недоступно, тут политика, высокая атмосфера. Готовь Беса, сам готовсь. Камзол тебе и кепи дадут самолучшие.
- Как же так - я что-то не пойму… На Бесе скакать? Кто такое придумал?
- Товарищ Козелков, наш директор, кто ж еще? Я сам ему говорю: зачем? А он: приказ. У него разговор короткий, - поехал было поливать Павла Степановича Григорий Михайлович, но вспомнив, что нужно еще и тайную пружинку этого дела открыть Агееву, напыщенно и строго стал говорить о международном положении, потом о положении в стране, потом о тех трудностях, какие испытывает завод с плугами, и, наконец, в двух словах сухо разъяснил, в чем состоит задание Агееву. Иван Иванович так и застыл.
- Да ты не журись! - хлопнул его по плечу Григорий Михайлович. - Глядишь, приз еще завоюешь. Но гляди, начальство велит - чтоб как штык.
Он засмеялся, рывком дернул цветущую вишневую ветку, выламывая прутик, и, похлестывая себя по сапожкам, соря белыми лепестками, бодро пошел со двора. Остановившись возле камышовой калитки, он крикнул чуть ли не фальцетом:
- А хату заставь Фроську помазать! Или сам побели, раз ты добрый такой…
XI
Во всеобщем раздражении, скоротечных перепалках прошла генеральная уборка конюшен, ветлечебницы, конторы и прилегающей к ним территории.
Приказано было вымыть стены денников мылом, из кладовок, тамбуров убрать все, что портит вид и производит впечатление беспорядка, подмести коридоры и посыпать их желтым песочком… Гору всяких мелочей планировалось свернуть, но свернуть ее оказалось невозможно: то тут, то там что-нибудь вылезало, бросалась в глаза какая-нибудь гадость в виде паутины, старой измызганной метлы без черенка, тряпки, такой грязной, что к ней и приблизиться тошно было, или телеги с навозом, проехавшей там, где минуту назад все было образцово подметено.
Ранним утром в день скачек осталось в последний раз произвести проверку. В белоснежном кителе, который тонко отливал то влажной голубизной неба, то алой акварелью зари, Павел Степанович, заложив одну руку за спину, а пальцами другой постукивая по золотой пуговице на груди, шел неторопливой поступью по коридорам конюшен.
Для души была минута чудная! С усмешкой, не без некоторого даже юмора, подумалось ему, что в минутах таких сосредотачивался, может быть, смысл его жизни. Настоящую полноту жизни, терпкую сладость ее соков, ее подземную силу ощущал он тогда, когда что-нибудь инспектировал, проверял, подводил итог чужим трудам.
Теперь он инспектировал как бы самого себя, и в этом была столь тонкая и приятная новизна, что он не мог сдержать улыбку.
Пока все шло хорошо, везде царил порядок, чудная минута все длилась, и Павел Степанович наслаждался жизнью, забыв все свои прошлые невзгоды, обиды и те многочисленные несоответствия между его представлениями о жизни и самой нечесаной, беспорядочной, неподчиняющейся ему действительностью. Не думал он и о будущем, даже самом ближайшем - о скачках, приезде Василия Василича. Он проверял себя с прежней службистской ревностью и был полновластным хозяином конного завода, не зная, что скоро две эти ипостаси разъединят, разорвут его душу надвое и нужно будет мучительно выбирать какую-то одну половину…
Войдя в тамбур тренотделения, Павел Степанович увидел на довольно-таки приметном месте ворох лежалого, неизвестно откуда взявшегося сена. Ворох этот топорщился и щетинился совершенно неприличными ошметками. Видеть его Павел Степанович видел, но ничего не понимал. В голове метелью завертелись, завихрились вопросы - кто, зачем, когда? Ведь вчера перед вечером он здесь проходил и никакой кучи не было!
Долго и сильно втягивал Павел Степанович в грудь воздух, раздувая ноздри до раковин. Оторвав взгляд от вороха, он увидел в коридоре фигуру конюха и раскатом командирским, грозным позвал:
- Дневальный!
Дневальный прибежал.
- Где Кулиш?
- Да хто его знае, - сказал дневальный. - Может, завтракать пошли, может - в конторе, а может, в кустах сидят, бо у них с перепою всегда понос.
- Так он что - и пьян?!
- А хто ж его знае, - с улыбкой пожал плечами дневальный.
Минут, наверное, пять или шесть Павел Степанович распекал конюха. Тот, держа руки по швам, бормотал что-то и краснел, но смотрел на Козелкова ясными и веселыми глазами.
Покончив с дневальным, Павел Степанович увидел Кулиша, который быстро шел по-над стенкою денников к месту происшествия и, подойдя, остановился чуть в сторонке, подрыгивая толстой ногой и хищно как-то щурясь в пустое пространство.
- Что это значит? - с прежним напором начал было директор, но кашлянул раз, другой и вдруг раскашлялся. - Непорядок, Григорий Михайлович, - добавил он осевшим голосом, часто-часто моргая заслезившимися от кашля глазами.
- Где? Это? - пнул ногой сено Григорий Михайлович. - Да какой же это беспорядок, Павел Степанович? Зараз - айн, цвайн, драйн - и мигом все уберут… От народ, понимаешь, - ухмыльнулся он, - говорил паразитам: глядите тут у меня! Павел Степанович наш бардака не любят!..