- Писание, должно быть. - Широко, вперевалку ступая, гость подошел к столу, сел на лавку и, подмигнув Фроське, дернул подбородком на Ивана Ивановича: гляди - читает, и с насмешливым одобрением подмигнул ей еще раз: молодец мужик у тебя!
- Та где там писание, - подняв плечи, возразила она. - Как бы писание, то и я б, может, послухала, исправилась, может, трошки, або совсем встала на правильную жизнь… А как святые жили! - закачала она мечтательно головой и греховно закатывая глаза при этом.
- Тю, святые! - Ленька уже расселся, точно домой пришел или к тетке, или к крестной, - туда, словом, где его любили и родственно восхищались его хамством. - У тебя свой есть, домашний. Бери пример. Он бесплатный.
- Как же, пример… Я давно говорю, - с наставительной размеренностью произнесла она, - со святыми жить нельзя без греха. Не минешь его с ихним примером, заведут, паразиты, в темный лес и как ты себе там знаешь. А так хочется мне правильной жизнью пожить, - опять мечтательно прикрыла глаза она и через миг весело, пытливо стрельнула в Леньку лукавым взглядом сквозь ресницы.
Колеблющийся свет каганца как-то особенно живо, сиюминутно, точно на глазах, лепил ее головку, теплыми бликами водил по гладко убранным волосам, золотил легкой пудрой ее прямые стрельчатые брови, а кончики ресниц зажжены были порхающими огоньками.
Непоседливый свет этот с привлекательной рельефностью выделял под свободной кофтенкой ее груди, как-то даже каждая из них рисовалась отдельно. И казалась Фроська в эту живописную минуту чрезвычайно доступной. Ленька даже рот раскрыл и долго, прикованно смотрел сперва на нее, а потом с оторопелостью некоторой перевел взгляд на Ивана Ивановича - господи! Да ведь и правда, сам толкает на грех, не ограждая от других и не одергивая беспрестанно такую бабу!
Опустив глаза в шитье и горько как-то усмехнувшись, смиренным голоском она спросила мужа:
- Иван, чего ты там читаешь?
- Про китов, - ответил Иван Иванович с немного смущенной своей улыбкой, и Фроська кивнула головой: я ж говорила - ненормальный. - Это, оказывается, не рыба.
- А кто?
- Оно такое, как и мы. Как лошади, только в воде живут. Млекопитающие, - прочитал он, поворачивая книгу к огню, как бы любуясь буквами в ней, и сам склонил голову набок.
- Как же не рыба, когда - чудо-юдо рыба кит, - сказал Ленька и победно захохотал и опять дернул подбородком на Агеева: читает!
- Ой, - сказала Фроська, поддерживая гостя, - в книжках одна брехня.
- А чего я до вас пришел? - вдруг перебил этот разговор Ленька и потупился. - Мне ж тут сидеть некогда, а я сижу. Плохие мои дела. Я, например, не только что про китов, а вообще даже читать не могу: ничего в голову не идет.
- А что такое, Леня? - с участием спросила Фроська.
- Болею, - кивнул Ленька головой, как бы удостоверяя кивком этим свою болезнь. - Ага. Завтра край нужно ехать в район, вызывают меня врачи.
Он наконец поднял свои голубые, блестевшие влагой глаза и стал смотреть через саманную стенку, через буранную степь в районный центр, на больницу, в одно из окон ее, через которое на него взирали врачи в колпаках и белых халатах.
- Может, операция мне будет, - уронил он голову опять.
- Да лышенько! - всплеснула Фроська руками. - И где она будет, хай ей черт, операции той? Живот резать или ногу?
- Не знаю, - сказал Ленька, не сводя глаз с больничного окна, и Фроська тут пристально на него посмотрела. - Только очень серьезно. Операция. А тут горе: завтра чем свет ехать - кинулся сегодня, а соломы ну геть ни шматка, ни оберемка нет! Чем топить хату? Перемерзнут мои - дети замерзнут, жена простудится, мать-старушка пропадет.
- У-у, - насмешливо уже протянула Фроська, перекусывая нитку. - Ая-яй, - закачала она головой и встряхнула перед собой юбку, разглядывая ее и так, и эдак - на разные стороны.
- Так шо я хочу тебя попросить, а, Иван Иванович? Оно, конечно, и неудобно, а куда ж денешься? А не могли бы вы завтра солому с гарбочку привезти моим?
Тихо стало после этого жалобного вопроса. Слышно было, как горстями сыплет по стеклу белым пшеном пурга, как шуршит не то ветер, не то мыши в норах своих. Казалось, с каким-то шорохом колеблется даже красное, с кудельной черной нитью на конце пламя каганца. Опустив шитье на колени, чутко ловила эти тихие, далекие звуки Фроська. Иван Иванович, поднявший чуть-чуть лицо вверх с выражением скромной пытливости, прислушивался к ночным голосам своей хаты. Даже Ленька как бы заинтересовался этими звуками.
- Я что хочу сказать, Иван Иванович, - буркнул он, - это же неподалеку, около сурчиных ям - там брать разрешили. Старая скирда, ну и решение дано - пустить ее на топку. Вы ж там тоже себе брать будете, а?
- Ленька! - с досадой крикнула Фроська. - Ты хоть бы для совести больным прикинулся, для отводу глаз.
- А ты молчи! - грубо, горлом, сразу сорвавшись, закричал тот. - Не тебя просят - я вон Ивану Ивановичу поручаю!
- Говорили про тебя, что ты, гад, голым задом дверь отчиняешь, - с удивлением, даже оторопью проговорила Фроська, - не верила я… Иван! Ты что, совсем уже ослеп? Ты глянь на его морду, Иван! Не бери ты это поручение, добром тебя прошу. Если тебе все равно, что над тобой люди будут смеяться, то на меня глянь: я этого не переношу! - застучала она кулаком по коленке, а потом вдруг зло и дурашливо запричитала: - А бедная я, бедная! Зачем на свет белый родилась, с Иваном спозналась?
Решительно поднявшись, опустив голову и раздувая ноздри короткого носа, как будто остался чем-то недоволен, Бузок в два длинных шага достиг двери и, не попрощавшись, вышел вон, и слышно было, как он ударил сенными дверями, и ветер стал скрипеть и прихлопывать ими.
- Ну, - исподлобья глядя на мужа, с насмешкой сказала Фроська, - чего ж не пошел, до хаты не проводил его - заблукает мужик, завирюха страшенная на дворе, а, Иван?
- Нет, не заблудится, дойдет спокойно.
- Да где ж дойдет? Без тебя не дойдет. И солому без тебя не привезет… Так что, поедешь?
- Надо поехать, просит человек.
Забыв про свою недошитую юбку, Фроська покачивалась из стороны в сторону. Где живет - на земле или в раю этот человек? Не старую, промерзшую солому будет ковырять вилами он, а ее почерневшее сердце - как он этого не понимает?! Пусть даже болен Бузок, можно допустить такое, но ведь он никогда никому добра не сделал, своим ради чужого не поступился, у него среди зимы снега не выпросишь - как же такому помогать? Грех это, грех!
Очнувшись, она с досадой отбросила юбку, молча разделась и забралась под лоскутное, цыгански-пестрое одеяло, поверх которого был наброшен ее овчинный кожушок и его шинель с расстегнутым хлястиком, и вскоре равнодушно зевнула, потом еще раз, длиннее и слаже, повернулась на бок, пошевелилась, уютней вминаясь в постель, в подушку. И через минуту уже послышалось ее ровное дыхание. Иван Иванович взялся было опять за книгу, как послышался замедленно-сонный ее голосок:
- А и правда, Иван, без греха жить с тобой невозможно.
…Теперь она, вспомнив все свои укоры, крики, причитания - странные эти счеты, которые она почему-то предъявляла мужу вроде и в шутку, вроде бы ненароком, а на самом деле с серьезной, болезненной подоплекой, показались ей вдруг непростительным грехом. Ей хотелось сказать Ивану Ивановичу что-то бодрое и, как прежде, бесшабашное, но силы куда-то ушли.
Вроде бы и не глядя на нее, но замечая все перемены в ее лице, Иван Иванович тихо сказал:
- Павел Степанович, директор наш, он офицер фронтовой, капитан. Он войска инспектировал. Он плохое не позволит.
- А Кулиш? - вскинула она на него глаза.
- А что Кулиш?
- Это же он, сатана, все подстроил! Тогда - помнишь? - перед праздником приходил и в хате у нас был. Так хвастался, что он на заводе наиглавнейший человек, что власть какую-то имеет, - брехал. Я не очень-то его слухала тогда. Это он, Ваня, разрази меня гром, это он!
Медленно и как бы через силу Иван Иванович отрицательно покачал головой. Он верил и не допускал обмана даже в мыслях своих.
XVI
Заводской ипподром устроен был за ясеневой рощей и только назывался громко ипподромом, а на самом деле представлял собой скаковой круг, где в дни обычные делали проездки верховым лошадям и проминали жеребцов-производителей. Из села, примыкавшего к конному заводу, а также из ближних хуторов и даже районного центра, который был по сути дела тоже селом, только большим, базарным и учрежденческим, на ипподром с утра уже тянулся принаряженный народ.
Нельзя сказать, чтобы шли и ехали сюда исключительно лишь знатоки и ценители лошадей. Если уж по правде, то больше привлекала обстановка праздничная: духовой оркестр, буфет с ситро, конфетами и пряниками, присутствие большого начальства, веселая беззаботная толпа, частью которой так приятно себя осознавать.
Радостное возбуждение охватывало уже на дальних подступах к заводу. Бог знает где - за три, четыре, пять километров - заводили уже песни. Ехали на телегах, бричках, гарбах, пестро набитых девчатами, бабами, ребятней, и так зычно, слитно они горланили, что слов разобрать было нельзя. К тому же дробь, треск колес на твердой дороге придавали голосам странное, вибрирующее звучание - получалось как-то дико, но удивительно хорошо, весело. И кучера, чем сильнее глушило их песней, тем яростнее нахлестывали лошадей, оглядываясь с азартными лицами па орущий, хохочущий, шатающийся на ухабах густой цветник косынок, картузов, лохматых голов и поющих ртов.
Едва только такая арба подкатывала к кругу, как шум и брожение в толпе усиливались. Еще какую-то минуту, угасая, тянулась песня, но разнобойные крики, гам, приветствия, несшиеся отовсюду, раздергивали ее до нитки, вскоре и она рвалась. Тут начинались встречи - подходили знакомые, родственники, кумовья. Мелькали взмахивающие руки, раздавались крепкие шлепки ладони о ладонь, с чувством искренним и даже восторженным длились и никак не могли прерваться рукопожатия, сопровождаемые наищедрейшими улыбками и возгласами: "О-о, кум! И ты сюда? Эге ж, и я!" Были и распростертые объятья - братались уже люди, с утра успев поддать, чеколдыкнуть, приложиться, жахнуть стакан-другой самогону. Кто-то в пляске молотил уже сапогами податливую весеннюю землю, и кисло-сладкий, оскомный запах раздавленной молодой травы мешался с запахом лошадиного пота, колесной жирной мази, махорки и тонкого, случайного аромата папирос, нагретых солнцем пиджаков, нового ситца женских нарядов и клейкой, лекарственно-пряной тополиной листвы.
Как самую важную новость передавали друг другу, что в город еще вчера послана была машина на пивзавод, бочки три должны привезти, но привезут ли - это еще вопрос! И когда увидели, как с дороги, переваливаясь уткой через кювет, повернула к ипподрому полуторка, навстречу ей хлынула толпа и быстро разбилась на два роя, прилепившихся с двух сторон к машине. Те, кто помоложе, держась руками за борта, бежали рядом, то и дело подпрыгивая, чтобы узнать, много ли в кузове бочек.
Не успела эта пивная на колесах развернуться, как ее остановили и в ту же секунду вокруг нее образовалась густая, клубящаяся толчея.
Зато возле судейской, представлявшей собой открытый навес с перилами по всему прямоугольнику и волнами реечек по карнизу, народу почти не было. Несколько любопытных стояли здесь в приятном оцепенении, задумчиво глядя на начальство. Когда приехало оно и вошло в судейскую, этого никто не видел. Вдруг оно появилось на этой веранде в своих френчах, галифе, кожаных регланах и шелковисто-серых прямых, почти как военные, шевиотовых плащах, в хромовых сапогах, военного же образца матерчатых фуражках; и предстала перед взорами любопытных живописно-сдержанная картина; фигуры все были яркие, натуры богатые.
На первом плане был Василий Васильевич Бабенко с его почти квадратной фигурой и плотно сидящей на самых плечах головой. Лицо было широким, немного расползшимся книзу, но с мелковатыми чертами - утиным носом с приплюснутыми, ромбическими ноздрями, которые время от времени неизвестно отчего раздувались и белели - то ли от гнева, то ли оттого, что хорошо и вольно ему дышалось.
Едва Василий Васильевич оказался в судейской, как стал расстегивать реглан. Ранний день был великолепен, с густым синим небом, размытыми по этой искрящейся синеве розовато-серыми и снежно-белыми облачками, серо-зеленым, туманно-сквозным лесом, ярчайшей, в глазах даже темнело, травой. Расстегнув пуговицы и бросив пояс висеть по бокам, он оперся на прямые руки о барьер и стал поворачиваться плотным корпусом то вправо, то влево, сердито и в то же время весело оглядывая пустой пока что круг и лежащие за ним поля.
Но и Павел Степанович в представительном кругу своих гостей не потерялся. Василий Васильевич первое время все скашивал глаза на его белый китель, но он взглядов этих не замечал, и тот вскоре как бы примирился с этой яркой белизной, всем чересчур уж парадным видом директора.
Павел Степанович был занят своими мыслями. Нужно было не упустить из виду десятки самых разнообразных вопросов, связанных не только с программой скачек, с ее рискованным пунктом (Зигзаг), но и с организацией всего прочего.
Занятый этим, он пропустил начало разговора, а когда вслушался, то никак не мог добраться до сути его. Он чувствовал, что под его простенькой тканью таится какое-то важное содержание, которое он без посторонней помощи никак не мог постичь, но помощь ему эту никто не спешил оказывать. Ему даже показалось, что его нарочно держат на расстоянии, в непосвященных, и обида глухо стала ворочаться в нем, еще больше мешая ему уловить подспудный смысл местной политики.
- …Грачевский район? Н-да, - продолжал говорить один из приезжих, мужчина безбровый, с крючковатым носом и тяжелым, точно обух колуна, подбородком. - Что ж, они работали хорошо. Этого у них отнять нельзя.
- Ранних, - не то спросил, не то утвердил Василий Васильевич, не поворачивая головы, а продолжая рассматривать пустой круг.
- Несомненно, ранних, - согласились с ним.
- Поздние еще не сеяли, - раздалась спокойная важная реплика.
- Ну да, конечно. Рано еще, - послышались значительные голоса.
- Начало мая! - поднял палец вверх Василий Васильевич.
- Но рапорт у них уже готов и на поздние, - хитро и весело сощурился Петр Свиридович Галкин, начальник райзо. Он районного калибра был человек, но нигде никогда не терялся, обо всем судил с хитрющим каким-то благодушием.
- Да, молодцы грачевцы, - хмуря брови, сказал Василий Васильевич.
- А кто подписывал рапорт? - вдруг спросил кто-то.
- Как кто?
- Ты шо, Николай Ахванасьевич, не знаешь, чи шо? - весь засиял Петр Свиридович, отвечая на возглас "как кто?", - сам Головатый и предрика Тетерин Анатолий Яковлевич.
- То-то и оно, что не сам Головатый, - торжественно произнес Николай Афанасьевич, и Петр Свиридович тотчас же изобразил на своем мясистом лице изумление и веселую растерянность: сел, сел в лужу, сел!
Все оживились, прошел сдержанный смешок. Даже Павел Степанович улыбнулся. Многие со значением переглядывались друг с другом.
- Вот как? Это почему же? А Головатый, он что, он где? - посыпались вопросы, но не к Николаю Афанасьевичу, а к Василию Васильевичу.
XVII
Но Василий Васильевич ничего не ответил.
Рядом с судейской расположился духовой оркестр, привезенный на директорской паре выездных из районного центра. Кто-то из музыкантов для пробы дул в большую помятую трубу, издавая короткие, басистые звуки: пу-пу, пу-пу.
Что-то в этом разговоре про Головатого было нехорошее, подумал Козелков, и с внезапной тоской и раздражением воскликнул про себя: да что же это они не едут, почему тянут со скачками? Он увидел, как Петр Свиридович легким, балетным своим шажком подошел к перилам и стал отмахивать музыкантам ладошкой: дальше отсюда, дальше, мол, идите дудеть, шалуны вы эдакие!
Заметив эти мановения, райцентровские музыканты, баловни известные, принялись недоуменно переглядываться между собой, двигая и поворачивая свои медные инструменты, которые тут же давай перекатывать золотистых ежей, зайчиков и больно постреливать ими по глазам. Только большая труба не шевелилась и продолжала покрякивать: пу-пу, пу-пу. И Петр Свиридович, с выражением строгости, придушенно закричал:
- Цыть, сукины сыны, цыть! - и, повернувшись к Василию Васильевичу, быстро сменив выражение лица, с веселым сокрушением пояснил: - С похмелья ребята. Все эти дни не просыхают - работа у них такая. А этот вот, на трубе который, он этими "пу-пу" похмелье выдувает из себя. Слухай, Павло, - живо повернулся он к директору завода, - как тебе удалось их на ноги поставить? Удивляюсь! А все ж-таки молодцы: пить хлопцы пьют, а дело свое знают. Такого туша врежут, шо аж земля гудит, - с энтузиазмом потряс он кулаком. - Так шо вы думаете, он и мне один раз, - кивнул Петр Свиридович на трубача, - предлагал на трубе похмелиться, я отказался. Не, говорю, спасибо: я не болею.
Все знали капитальную способность Петра Свиридовича поглощать спиртное в любом виде - самогон, спирт-сырец, водку, вино и даже денатурат, выпускавшийся для растопки примусов, - в любом количестве и не только не болеть, но почти и не пьянеть - дуб воистину был могучий. Василий Васильевич, теперь уже под общий смех и гогот, погрозил Петру Свиридовичу.
И причудливым образом веселье это плеснулось через перила судейской. Какой-то дядька с пьяным, блаженным лицом, в картузе со съехавшим набок козырьком, закричал с ленивым добродушием:
- Петро! Чуешь? Свиридович!
- Ну, чую. Что тебе? - деловито отозвался Петр Свиридович, учитывая, что все разговор этот слышат и обратили на него уже внимание.
- Айда, трахнем по маленькой.
Петр Свиридович, насупившись, моргал в некоторой растерянности.
- Ты не бойся, чуешь? Много пить не будем, - по ведерку, не больше.
- Ты что, что ты? - быстро, сердито и приглушенно заговорил Петр Свиридович. - Совсем сдурел? Ты шо, не бачишь, где я стою?
- Та бачу.
- Шо ты бачишь?
- Шо ты стоишь.
- С кем стою, дурак? - зашипел Петр Свиридович, ужимая голову в плечи, отчего щеки его надвинулись на глаза и совсем их сплющили.
- С начальством, с кем же еще, - ответил дядька.
- Так ты ж соображай, ты ж понимай трошки! Фулиган…
Дядька полез в затылок, что-то бормоча себе под нос: я шо? Я хотел как лучше, а оно, видишь, как получилось, хто ж знал, что он при начальстве непьющий человек.
- Кто это? - приблизился к Галкину Павел Степанович, не признав в этом несостоявшемся собутыльнике своего, заводского.
Петр Свиридович, наклонившись, зашептал Павлу Степановичу что-то звучно, точно мягкую пробку вставил ему в ухо. Козелков ничего не расслышал, но кивал Петру Свиридовичу с хозяйской значительностью и сдержанностью. Он все еще кивал, когда глаза его увидели, как молча сыпанули к кругу мальчишки. Они бежали целеустремленно, с перепуганными и счастливыми лицами, ловко лавируя в толпе. Бежали занимать места возле каната на кольях, которым по обе стороны судейской отгораживалась беговая дорожка от зрителей.