Секунду спустя чей-то голос страшно закричал: "Е-ду-ут!" И народ закипевшей пестрой волной хлынул к кругу. У буфета сразу обмелело. Один торопливо допивал пиво, запрокинув голову так, что другой рукой вынужден был прижать к волосам картуз, дабы тот не свалился на землю. Другой, утирая рукавом рот, бежал и оглядывался на застрявшего у бочек товарища. На дороге, идущей от конюшни, длинно и низко видневшейся красной крышей за черными парашютными кронами акаций, показался первый заезд. Синие, красные, белые камзолы сияющими пузырями надувались на ветру, толстыми колбасами казались рукава, и точно жар изнутри бродил невидимым, прозрачным пламенем по этим легким одеждам.
Кони двигались медленным танцующим шагом. Впереди, с силой угибая шею, разверзая ноздри и грозно водя очами, гарцевал могучий вороной четырехлеток Приз. За ним чуть боком плыл атласно-рыжий, с волнистой, точно мокрой гривой Альпинист. Задирая голову, горячась, подбираясь пружинно, перебивала копытами дорогу Сильва. Далее мерным шагом шла кобыла Прелесть, за нею кто-то еще.
Все это были известные публике ветераны, скакавшие когда-то на разных ипподромах страны и бравшие даже весьма значительные призы. Они открывали скачки - такая им теперь оказывалась честь, и ради чести этой, несколько, может быть, даже ироничной - все-таки не высшего или, наконец, не первого сорта товар - дружно стали подбрасывать картузы, кепки, фуражки, точно в воздухе пошло крутиться овальное колесо. По-свойски, с панибратскими возгласами указывали друг другу пальцами на всадников и лошадей: "О, Ленька сидит, ты гляди ферзя какая!" - "А это вон Приз! Я ж его, чертягу, жеребеночком отакусеньким знал!" - "Как идут, как идут, ах ты боже ж ты мой!"
Этот возвышенный стон подводил черту под всеми репликами и малопочтительными жестами - любовь брала свое, особая и единственная в своем роде любовь к лошадям.
Холодный ветерок студил голову под мокрыми от пота волосами. Уши немного закладывало, лица, нажженные весенним солнцем, были красны, точно кирпичом их натерли, горели закоробившейся кожей. От смеха, ветра, солнца побаливали морщинки у глаз, ломило слегка щеки, пощипывало заветрившие и кое-где лопнувшие губы - кричали что-то все время, улыбались, хохотали - всем хотелось побольше праздника, короткого и шумного этого счастья.
XVIII
- Ну, что ты нам на сей раз покажешь? - повернулся Василий Васильевич к Павлу Степановичу, и концы пояса тонкими ручками метнулись, как бы желая схватить Козелкова, но сил им недоставало, и они сломленно упали вниз.
- Что я могу вам показать, Василь Василич? - ответил Павел Степанович скромно. - Вы тут все не хуже меня знаете.
- Ты мне это брось, понимаешь. Я ведь знаю тебя. Он ведь в армии генералов встречал, - подмигнул Василий Васильевич всей судейской. - Так что казанскую сироту нам не строй, этот номер у нас не пройдет, не пропустим, а? - повернулся он к Петру Свиридовичу, и тот с готовностью развел руками: само собой.
Павел Степанович нахмурился. Никаких генералов он не встречал. Он, конечно, знает, как генералов в армии встречают, но это к нему никакого отношения не имеет. Он еще глубже нахмурился, потянул рукава кителя, прихватив их края кончиками пальцев, точно готовился достойное что-то ответить этому человеку, но дисциплина, привычка к ней, взяли верх. Какое-то быстрое, решительное перестроение произошло в его душе, и результат этого перестроения удивил его самого.
- В первом заезде, - сказал он вдруг с нарочитой, почти театральной строгостью, - ничего не покажу.
- Так! - крякнул весело Василий Васильевич. - А во втором? - забегал он глазками по лицу Павла Степановича с предвкушением забавной игры. - Что во втором будет?
- Во втором? - Павел Степанович как бы задумался на секунду, посмотрел в потолок, потом себе под ноги. - Во втором тоже ничего.
- Ты смотри! - совсем по-детски, с радостным удовлетворением хохотнул Василий Васильевич. - А? А?! - поворачивался он теперь то в одну, то в другую сторону. Все удивлялись и улыбались. Впрочем, были и такие, которые молчали и как бы чего-то ждали. - Ну, а - в третьем заезде?
- Кое-что есть, - сдался Павел Степанович и сдался с легким вздохом: мол, принужден, дорогие товарищи, одолел Василь Василич! И, сдавшись, тут же во всю благородную прямизну улыбнулся, открылись пещерки, в которых были видны уходящие вглубь зубы, и один, золотой, блеснул там, как будто подмигивал честной этой кампании. И все не то с разочарованием, не то с одобрением смотрели на Павла Степановича и улыбались ему небрежно, но и доброжелательно.
- Кто же? - теперь серьезно спросил Бабенко, подводя глазки свои под веки. - Двухлеток?
- Так точно. В тренотделении, у Кулиша в работе.
- Что, хорошую кажет резвость?
- Увидите сами.
- Имей в виду, директор, в этом сезоне нам знаешь где скакать? Хорошо, хорошо, сам все увижу, разберусь… все. Все, сказал!
Павел Степанович приставил ногу и слегка вытянулся и увидел, как глубоко в зрачках Василия Васильевича всплыла угрюмая усмешка и тут же утонула. Боковым зрением Козелков уловил также тонкую змейку и на добродушном, крендельном лице Петра Свиридовича и впервые за все время знакомства с ним, деловых встреч и застольных братаний почувствовал к этому человеку глухую, почти что враждебную неприязнь. Не так уж он добродушен, не так товарищески открыт и надежен, как это представлял себе Павел Степанович по своей армейской простоте.
И уже не с прежним, почти детским восхищением, а с раздражением подумал Павел Степанович о том, сколько действительно может выпить и съесть Петр Свиридович, как часто, пользуясь хлебосольством директорским, наезжал к нему прямо к обеденному часу и, пообедав с удовольствием, уезжал, так и не сказав, по каким делам завернул на конный завод. Один раз Павел Степанович разоткровенничался и сказал, что ни единого грамма продуктов со склада бесплатно не берет, что иной раз две трети зарплаты его уходит на потчевание гостей. ("А в чем ходят в школу мои дети?" - подумал он вдруг теперь. Девочка в стеганой фуфайке, сыну сшили шинелишку из старой его шинели). Долго смеялся и грозил Павлу Степановичу пальцем Петр Свиридович: от брешет, от брешет, директор! И чтоб я ему поверил? Да ни в жисть!.. Шутник Козелков, а с виду такой серьезный и строгий, что прямо беда. А потом ему заботливо посоветовал: ты ж, гляди, нигде об этом не распространяйся, не говори, не выставляй себя, понимаешь, дураком!
Думая обо всем этом, Павел Степанович механически, то есть почти не слыша звуков и не понимая, зачем, ради чего собралась сюда толпа и приехали его гости, смотрел на то, как перед судейской по дорожке, пятная копытами длинные ровные полосы проборонованной земли, прогарцевала эта театральная кавалькада и стала вдали готовиться к старту с какой-то раздражающей бестолковостью.
XIX
На внутренней кромке круга расположился стартер, крепкий мужчина в пиджаке, галифе и кепке со взнесенным над головой флажком. Нижний его угол он придерживал пальцами, верхний же, свободный, бешено трепетал, точно пламя, задуваемое ветром. С тупым выражением лица стартер ждал, когда фронтально выстроятся лошади, но Приз то и дело ломал линию, выбивался из строя. Жокей, зло щерясь, задирал ему голову, передергивая поводьями, и конь, не видя земли, оседал на задние ноги и двигался связанным, мучительным поскоком, предельно, до каменных клиньев, напрягая мышцы на крутых своих ляжках.
Все головы были повернуты в одну только сторону, тянулись к старту шеи, кое у кого даже рот приоткрылся, выдавая глупую и какую-то жестковатую радость. Вся поверхность толпы ходила ходуном картузами, фуражками, кепками и платками, которые казались тыквами иди дынями среди вкось и вкривь разваленной пашни.
У одного пацана сорвали со стриженой головы большую армейскую фуражку и кинули ее далеко на скаковую дорожку. Пацан метнулся за нею, болтая полами драного, с чужого плеча пиджака. Тут же на него страшными голосами закричали, он шмыгнул назад, но место его уже заняли, и он со слезами на глазах бросался на сидевших калачиком мальчишек, которые дружно и злорадно отпихивали его.
Кто-то из взрослых дернул пацана за ухо, кто-то еще ужаснее закричал - скачка ринулась, все вдруг выравнялись, понеслись к старту с безумной решительностью, а мелюзга эта все еще вертится под ногами, того и гляди раздавят! Плача, подвывая, крича что-то пузырящимся ртом, обиженный малец побежал к дальнему краю каната, где были самые плохие и потому свободные места.
Вылупив глаза, стартер, точно саблей, рубанул флажком и одновременно почти, торопясь, взрыдал колокол на судейской. С тугим лопотанием, сжатым, стиснутым шумом, храпом, дробным гулом, стреляя ошметками земли из-под копыт, кипящим валом пронеслось все мимо. На минуту образовалась провальная какая-то тишина. Все даже пригнулись, втянув головы в плечи, привороженно следя за покатившейся в земляных и воздушных буранах скачкой.
Как быстро она удалялась!
С острым холодным прищуром Павел Степанович смотрел на Бабенко, который, ухватившись за барьер прямыми руками, весь окоченел в азарте, неотрывно следя за уносившимся, летящим все быстрее пестрым комом лошадей и всадников. "То-то! - подумал торжествующе Козелков, - посмотрю на тебя, когда Зигзаг на дистанцию выйдет!"
Он облегченно, почти счастливо вздохнул, расправляя плечи, поднял голову, повел взглядом… и вдруг увидел странную и свободную панораму - он увидел себя, слепо озабоченного этими скачками, нехваткой плугов, горючего, хлеба, одежды, сбруи, телег, кос; увидел Кулиша, Бабенко, Петра Свиридовича; увидел очереди за хлебом в городских магазинах, базар, калек на костылях, на тележках с маленькими жужжащими колесиками, вокзал с тоской и нуждой пассажирской, коробки многоэтажных домов со скорбными глазницами пустых окон; увидел нищих, вновь густо появившихся на Руси после войны, их песни в вагонах: "Дорогие мамаши и папаши, братья и сестры, поспособствуйте несчастному калеке, не оставьте его милостью своей!.."
XX
Все той же походкой, какой вошел он к себе во двор, направился Иван Иванович теперь на конюшню. Она напоминала походку оглушительно и внезапно опьяневшего человека. Шагая быстро и твердо, он вдруг как бы попадал в какие-то коварные ямы и его всего встряхивало и уводило в сторону. Перед глазами его то все туманилось, то с фотографической отчетливостью видел он серые ясеневые ветви, густо облепленные почками, тропу, по которой он шел, влажный хлам лесного днища, как бы приподнимаемый зеленым, лаково-свежим проростом - трубами, пиками, свертками листьев, острыми иглами и гранеными шильцами травы; то все это куда-то пропадало и перед ним вставали еще более ясные картины, поглощавшие все его внимание.
Давно еще, когда он впервые подошел к Бесу, протянул руку безо всякой мысли, просто так, по привычке, то конек так и шарахнулся от него, крепко ударившись в стойле. И зло, отчаянно прижимая уши, все норовил повернуться к человеку задом, подбирая для удара ноги, пару раз он даже удушенно взвизгнул, как бы предупреждая: не подходи! А может быть, и для того, чтобы распалить себя окончательно.
У этой лошаденки была злобная и, в общем-то, нелепая репутация: не то чтобы бешеный, а дурацкий какой-то нрав, зловредный и даже подлый. Так что работать на ней в табуне совершенно невозможно: все она делает не то и не так, как требует от нее человек.
Он, например, хочет повернуть налево, а конек бежит и никуда не сворачивает, хотя голову ему табунщик поводьями чуть ли не до колена своего притягивает. Остановишь его тоже не сразу, а случается, и с места не стронешь. Или же, наоборот, так прытко бросится бежать, что седло из-под седока вырывается. Зачем он это делает? Спроста или неспроста в нем эта бестолочь? И такая, что даже оторопь иногда возьмет: да не назло ли человеку он бестолковый? Не хочет ли он оставить его в дураках?
Правда, вопросы эти возникли позже, когда у лошади вроде бы сама собой, молвой вроде бы народной, переменилась кличка. Старую быстро забыли, зато новая пошла охотно гулять - назвали конька Бесом; был он мелковат, то и дело прижимал уши, скалился, и Чертом его назвать было нельзя: слишком много чести. А Бес - в самый раз оказалось.
Дурные привычки Беса искореняли и поправляли батожьем, арапником, плеткой, поддевали волосяную узду, били с досады, из-за любопытства и в каком-то даже отчаянии - да зачем же ты идешь против человека, скотина ты этакая? Почему все наперекор хозяину своему делаешь?!
В конце концов назрело решение: из табунщицких лошадей перевести Беса в рабочие - в хомут его, в навозную телегу! Причем так: накладывать воз ему с горой и батога не жалеть, - вот какую он у всех вызывал досаду!..
Не обращая внимания на злой, устрашающий его вид, на сиюсекундную готовность ударить, Иван Иванович подступил почти вплотную к нему и дотронулся пальцами до исполосованной его морды. Конек задрожал ресницами, замер, даже как-то окаменел; и понял Иван Иванович, что доведена коняга до края, вот-вот надломится лошадиным своим духом.
В конторе были очень удивлены, когда Агеев попросил отдать ему зачумленную, почти что проклятую лошаденку, а свою, вполне хорошую (по словам Павла Степановича, так даже образцовую) лошадь переписать на прежнего хозяина Беса. "Сделка" эта состоялась, и все ждали, что же из этого выйдет. Но того, что получилось, никто не мог предугадать, в том числе, наверное, и сам Иван Иванович.
Первое время он просто хорошенько за ним ухаживал - поил, кормил, чистил, и все со спокойной лаской, тихой заботливостью. Конек вскоре оправился. Стали вдруг видны кое-какие внешние его достоинства: емкая мускулистая грудь, широкие крепкие копыта, которым никакая сурчиная нора в степи не опасна.
Но главное оказалось в другом. Памятуя о прежних уроках Беса, он как бы предоставил ему полную свободу, почти не прибегал к поводьям. Каким-то особым свойством одарена была эта лошадь. Свойство это заключалось в том, что по едва уловимым признакам Бес угадывал, даже предугадывал намерения седока и, предвосхищая его приказания, сам бросался исполнять нужную работу, да так быстро, с такой уверенностью, даже как-то пламенно, страстно, что человек не успевал сам толком разобраться в своих намерениях, и ему казалось, что лошадь дурит, что она бестолкова, что в отместку за дерганье поводьями, наказания хлыстом хочет досадить человеку.
А дело все было в том, как догадался Иван Иванович, что конька этого не понимали и не доверяли ему. Он бросался служить с готовностью, опережавшей приказ, а такое даже в мыслях не допускалось: как это так - лошадь и вдруг без узды, без поводьев - без принуждения?!
Может быть, в случае этом сошлись два живых существа - лошадь и человек, в чем-то похожие, даже родственные друг другу. То есть Иван Иванович имел тоже свою особенность, которую мало кто глубоко понимал. Он всегда выполнял то, что ему велят и приказывают. Но, делая то, что ему велят, он не то чтобы беспрекословно подчинялся, он не подчинялся вообще. Он не считал, что, работая, он выполняет чью-то волю. Он знал, что предназначенье его на земле - работа, и с глубокой верой в справедливость и благо такого предназначенья брался за любое дело - кто тут мог повелевать и принуждать?
Прошло время, и вскоре слава о Бесе стала распространяться по заводу. В степь приезжали посмотреть специально на то, как работал Иван Иванович. Бросив поводья, как бы отдав лошади всю суетную, мелкую работу, он принимал главные, какие-то упреждающие решения, вследствие чего всегда оказывался в той точке, в тот миг, где должна была разразиться беда: сшибиться два табуна и полыхнуть в степь или молодняк с разгону заденет маток с жеребятами. И казалось, что у Агеева с его Бесом лошади только и делают, что пасутся и пастух им не нужен.
…Пройдя сквозной, влажный лесок, он миновал плотину и увидел на пологой горе рабочую конюшню, длинную, обмазанную рыжей глиной, с соломенной крышей, старчески покривленными окошками.
К ней, деля дымчато-зеленую толоку на сегментные доли, тянулись с широкого разлета дороги - то прямые, то почему-то вилявшие, хотя вилять на этом ровном покатом пространстве вроде бы и не было причины.
Справа от распахнутых ворот горой громоздились обскелетившиеся сани, сложенные на лето. Отдельно стоял щегольский, с черным лакированным дышлом, черными барками и красными колесами выездной директорский фаэтон. Чуть дальше свободной толпой стояли телеги, брички, гарбы с решетчатыми своими боками, бестарки, одноконные бедки. Оглобли лежали у кого как - то широко разбросанные, как бы в изнеможении, то лихо торчали в небеса, то как две прямые руки лежали на товарищеских плечах другой телеги или гарбы.
Даже сюда, наверх, где полынный вольный дух братался с конюшенно-сбруйной атмосферой, доплывал запах цветущих вишневых садов - тонкий, сладостно-прохладный. В отдалении орали петухи с сердитым и тоже каким-то разгульно-праздничным обязательством.
Отстегнув привязь, Иван Иванович вывел Беса наружу, на свежий ветерок, который с леденящей лаской веял с северо-восточной стороны. Выйдя из коричневого сумрака конюшни, конек поднял голову, строго посмотрел вокруг и заржал.
На игольчато-зеленом скате пасся косячок рабочих лошадей. Большая белая кобыла оторвалась от травы и заржала в ответ, направившись было в его сторону, но затем, словно укусил ее кто-то, неловко отставив переднюю ногу, изогнувшись, принялась чесать себе зубами спину. Покончив с этим занятием, она словно бы забыла о Бесе и опять жадно припала к молодой траве.
Иван Иванович, с поспешностью, но в то же время и с большой тщательностью, стал приводить лошадь в порядок, чтобы на ипподроме не хуже других быть. Деревянным гребнем расчесал гриву, челку и хвост. С силой повсюду взъерошив шерсть жгутом соломы, он вытер Беса куском сукна, и тот золотисто, с мокрыми переливами заблестел.
XXI
- Здорово, Иван, - услыхал он за своей спиной зычный голос.
Оглянувшись, Иван Иванович увидел Ваську Цыгана. Бурое, с большим носом, толстыми губами, в углах которых закипела желтая слюна, лицо его выражало широкую, как бы не его самого касающуюся, а общую радость, как бы только идею ее.
За ним чуть боком к Ивану Ивановичу стоял Пыров, он хмурился и смотрел задумчиво в пространство. Время от времени, точно собираясь что сказать и передумывая на самом пороге, он раскрывал свой длинный рот и плямкал губами.
Сухо поздоровавшись с обоими, Иван Иванович продолжал сильными округлыми движениями рук оглаживать лошадиные бока и круп.
- Я пьян! - объявил Васька, не замечая деловито-озабоченного выражения на лице Агеева, его плотно, в ниточку сомкнутых губ. - Выпили вот с ним. Друг! - повернувшись к Пырову, крикнул он. - Ходи сюда! Ты что, Ивана не узнал? Это Иван, святая наша душа! Иди, не бойся.
Пыров сделал несколько шагов к ним, но все так же боком остановился - маленький, как бы сидящий на голенищах своих сапог, все в том же, что и утром, желтовато-зеленом, с красным рантом кителе без единой пуговицы.