Братья с тобой - Серебровская Елена Павловна 2 стр.


- В общем, уезжай немедленно. Меня не слушаешь, так хоть Костю своего спроси, - он то же самое скажет. Уезжай подальше и роди нам что-нибудь такое, чтобы не хуже Зойки…

Он так и сказал: нам. Что с того, что он никогда в жизни не имел на нее прав возлюбленного или мужа? Бывают и другие права. Товарищеские, братские. Такие права у него есть, и она это хорошо знает. И обязана слушаться.

Свекровь звонила Маше ежевечерне. Ей почему-то казалось, что сын находит время позвонить своей жене и только матери не звонит Екатерина Митрофановна ревновала. Костя был младший из трех ее сыновей (средний умер в гражданскую от холеры). Костя был плохо приспособлен к жизни. Екатерина Митрофановна видела - Маша его любит, - и всё же страдала в разлуке со своим ребенком. Что там умеет эта жена! Разве что целоваться. Порядочного бульона не сварит. А ведь Костя привык к уходу…

Война обострила все чувства, и особенно чувство ответственности друг за друга. Уезжая в часть, Костя повидался с матерью и потребовал, чтобы она ехала в Ашхабад. Почему так далеко? Да хотя бы потому, что в Ашхабаде живет старая подруга Екатерины Митрофановны Марта Сергеевна Зарубина. И зовет она не первый год, в каждом письме. Зовет, потому что знает: Екатерина Митрофановна серьезно больна, лечиться ей надо где-нибудь в жарком климате. Там, возле Ашхабада, говорят, специальный курорт есть для почечников - Байрам-Али. Вот и полечится.

Екатерина Митрофановна предложила Маше забрать с собой и Ашхабад Зою. Очень не хотелось отпускать Зою с Екатериной Митрофановной, но всё же это лучше, чем эвакуация с детским садом. После разговора с Оськой, который взывал ко всем силам, земным и небесным, чтобы вразумили Машку уехать хотя бы и в Ашхабад, - твердость ее относительно себя самой поколебалась. Кто его знает, в самом деле, - может, и самой поехать? А то и впрямь перенервничаешь и родишь какого-нибудь бедолагу, косого или глухонемого. Но как же Костя?

Было жаркое июльское утро, воскресный день, когда Маша сошла на пригородной станции, чтобы навестить мужа. С нею вместе приехало еще несколько женщин. В руках у них были хозяйственные сумки или маленькие чемоданчики, - каждая несла мужу что-нибудь домашнее. Ну, кормят их там, конечно, никто и не сомневается, но домашнее - это, сами знаете…

Женщины шли песчаной разбитой дорогой. Горячий воздух трепетал над каждым бугорком, над каждою крышей, трава по обочинам была сухая и пыльная. И только подальше, у соснового борочка, сквозь пышный ковер прошлогодней рыжей хвои пробились остренькие голубовато-зеленые лепестки с алым крошечным огоньком лесной гвоздики. Иные цветки только что распахнулись, бархатные и ароматные, другие уже складывали потускневшие лепестки в крошечную трубочку - увядали.

Женщины шли молча, - жара разморила. Из-за молодых сосен показались голые стволы зенитных орудий, одноэтажные здания, на них - кумачовые лозунги. Кто-то пришел и ушел, куда-то исчезли женщины с кошелками, и вот рядом Костя. Пропотевшая гимнастерочка, лицо загорелое, скулы чуть подтянуло, а милые глаза всё те же - один подобрее, неулыбчивей, другой - построже.

- Пойдем, малышка, что же тут стоять на людях.

Ушли в сосновый лесок. Густой лесок на холмах и в ложбинках; приляг вон у той ольхи на взгорье - и не видно тебя ниоткуда. Ветви спасают от солнца, пахнет старой прелой хвоей, и земляникой, и сосновой янтарной смолой, и детством.

- Вот я и стала солдатской женкой!

Она сидит, прислонясь к сухому красному стволу крупной сосны. Костина голова у нее на коленях, - он ловит синие кусочки неба, застрявшие в седых сосновых ветвях.

- Шоколад ты себе возьми, - Костя мягко отодвигает привезенную ею плитку "Золотого якоря".

- Это тебе. Мы ж дома…

- Себе возьми, малыш. Ты ведь любишь.

- Я не хочу одна. Я не хочу ничего без тебя.

Он любуется, глядя снизу на ее кругленький детский подбородок, на маленькие овальные ноздри, на темный пух ресниц, на светлые брови и ячменный сноп волос, разделенный косым пробором. Красивая? Почем он знает! Возможно, что и нет. Рассуждать он может только о том, к чему равнодушен, оценивать может только постороннее. А эта - своя, дорогая, - и с нею надо расстаться. Может, и навсегда.

- Ты поедешь с мамой и Зоей в Ашхабад, - говорит он, не меняя позы. Но глаза уже не мечтательные, а настороженные, твердые: ему ее характер хорошо знаком.

- Зою я отправлю с мамой, сама останусь.

- Поедешь. Можешь мне поверить: положение таково, что самое разумное - уехать сейчас. Нормально. Поезда на восток пока не обстреливаются.

Откуда он знает о положении? Сердце замирает - неужели война приближается сюда? Наверное, не всё пишут. А он мог слышать от кого-нибудь. От военных.

- Ты преувеличиваешь, Костя.

- Если бы преувеличивал! К сожалению, дела плоховаты.

Они обнимаются снова, как будто бы обнявшись им не так страшно. Тоска, тоска в каждой жилке, в каждом суставе, - расстаться! И, возможно, навеки… Не может быть! Не хочу!

Они вглядываются друг в друга, запоминая каждую крошечную морщинку у глаз.

Что же сказать ему еще? Что же еще отдать? Столько чувства в сердце - и ничего, ничего не можешь изменить в его судьбе! Война.

Вечер. Они стоят на опушке, держась за руки. Только что прогудел ленинградский поезд, на который она опоздала. Детская уловка, - до следующего поезда сорок минут. А потом пойдет уже самый последний…

Гудят, перекликаются встречные поезда. А на опушке, окаменев, прижавшись друг к другу, горюют две любящие души. Молодые мужчина и женщина молча сжимают друг другу руки. И нет для нее ничего слаще запаха его хмельных черных волос, его просоленной потом, выгоревшей гимнастерки. И нет для него ничего приятнее молочного, чуть смородинного аромата ее тела. И не расцепить, не разжать эти молодые руки никакой силе, не растянуть их в разные стороны даже встречным поездам, идущим в Ленинград и из Ленинграда.

Глава 2. Дорога

В плетеной корзинке под нижней вагонной полкой Зоино бельишко, летние и осенние маленькие одежки, - зимнего не взяли, - к зиме война кончится, и мы вернемся домой. В чемоданчике - Машины вещи. В синем старом рюкзаке, что заброшен на верхнюю боковую полку, - книжки, нужные для диссертации, и блокноты с записями о питерских красногвардейцах. А в черной клеенчатой сумке, которая висит над головой, - дорожная еда, припасенная и приготовленная теплыми мамиными руками.

Вот какие вещи окружают нижнюю полку, на которой спит Маша Лоза, придерживая свою дочку Зойку. Тесно им вместе, - потому что их не двое, а почти уже трое, - маленький Костин мальчик поворачивается поудобней в своем гнездышке под маминым сердцем. Маленький, а место уже занимает всё-таки.

На соседней полке - свекровь Екатерина Митрофановна. Ей узко и неудобно, - она тучная, а вдобавок поставила в головах чемодан: очень боится, что вещи украдут ночью, и никак не может заснуть.

И на других полках, скупо освещенных свечкой в стеклянном фонаре над дверью, всюду - полным-полно: женщины, дети, чьи-то бабушки и дедушки. Какая-то молодая пара: женщина везет в Новосибирск мужа - рослого красивого мужчину лет тридцати. На них все смотрят подозрительно, а она при каждом удобном случае поясняет, что у него припадки, что у него нервная система вся расстроенная, и во время воздушных тревог он просто умереть может. Люди слушают, но не верят, - с виду здоровый мужик, в дороге у него ни разу припадка не было.

В вагоне тесно, даже третьи полки все заняты. А кому не хватило места, тот в проходе сидит на своем чемоданчике. Едут куда-то. За окнами ночь, черные поля, черные леса, черное небо с маленькой подслеповатой луной. И сырой ветер, пахнущий затхлым каменноугольным дымом. Много таких вагонов, длинная цепочка. Везет их паровоз, на котором - бессонный машинист, встревоженный, внимательный к каждому звуку.

Только что проехали мимо длинной, странной труды обломков. Что это? Следы раскопок? Землетрясения? Упавшие домики, заборы? Темно, не разберешь. Только машинист - на то он и железнодорожник - узнал в этих черных обломках бывшие вагоны, такие же полки и перегородки, какие и у него сейчас за спиной. Немец бомбил. Крушение. Мертвые и искалеченные люди. Это случилось позавчера, машинист уже слышал об этом.

Идет в черной ночи поезд, набитый людьми. А над ним летит, жужжит себе "ястребок", - не боитесь, это наш, он охраняет на всякий случай. Может, и обойдется. А утром поезд будет уже совсем далеко от линии фронта.

Маша просыпается каждые полчаса, - Зоя вертится, тесно, руки и ноги затекли. На рассвете Маша садится, прикрыв спящую Зою стареньким одеяльцем, и смотрит в окно.

Невысокая ольховая роща, развесистые ветви берез, а перед ними словно присели в танце пышные кусты волчьих ягод. Летит поезд. А вот елочка на лугу, она танцует, поворачивается вокруг оси, - пролетели мимо, и уже осталась она одна позади, и новые елки мечут вокруг зеленые хлопья своих разлетающихся юбок. А сбоку, под самым окном вагона, бежит узенькая желтая тропка, бежит, как верная собачонка, не может отстать, ныряет в овражки и снова вскарабкивается наверх, обходит болотце, прыгает с холмика на холмик. Маша ходила по такой тропке в детстве. Как раз по такой. Глинистой, убитой босыми пятками, бегущей рядом с высокой насыпью, где по стальным рельсам гремят сумасшедшие черные колеса, - страшно смотреть снизу. Тропка, тропинка! Маша и тебя бросает, покидает, как ту промелькнувшую веселую русскую елку, как многоярусную красу родного леса… Едет куда-то, так нужно, а куда - и сама не представляет. Нужно ехать, и всё.

Поезд больше стоит, чем идет. С ужасом заметила Маша, что дорога здесь - в одну колею, только в одну, боже ты мой! Где же мы были? Почему не подумали загодя? И ведь строим всё время, и дороги строим, и города. А дорога на Урал - в одну колею. И вот стоят на станциях эшелоны, пропускают встречных, а оттуда - платформы, платформы, платформы, на которых под брезентом и безо всякого брезента - пушки, зенитки, грузовики. И пассажирские идут, с красноармейцами. Смотрят молодые ребята из окон, из дверей, супят брови, разглядывая состав, что идет на восток. Не нравится им. А кому нравится! Так уж получилось.

А иногда Машин эшелон обгоняют санитарные поезда, - им все уступают дорогу. Там из окон смотрят забинтованные раненые. Белая марля возле глаз человека, повидавшего виды, - совсем других глаз, чем у нас, штатских людей.

Вот и узнает Маша свою страну! Не очень-то много ездила прежде, незачем было. Какая же большая она, Россия! И всюду люди, всюду вопрошающие взгляды - что там, отчего так спешите оттуда? Может, вы просто трусы?

Леса стали потемнее, посинее, что ли, - это приближается Урал. И вот граница двух частей света: Европа - Азия. Мы уже в Азии, в уральских густых лесах, среди гор и сказочных богатств. Это сюда ездил покойный Курт в ту далекую первую пятилетку. А за ним по следу - молодая его жена Маша, напуганная телеграммой, бумажкой, которая оказалась добрее, чем настоящая-то жизнь… Бумажка сообщала Маше, что муж ее очень болен, а на самом деле его уже в живых не было.

Курт… Грустные мысли набежали, как тяжелые облака. Курт, ее первый муж, нелепо погибший во время поездки в Среднюю Азию, был немец. Он был хороший человек, активный коммунист, герой гражданской войны. Он сам еле вырвался из рук своих единокровных сограждан, державших его столько лет в тюрьме. Гитлер продумал всё наперед, когда сгонял в болотные лагеря цвет своей нации - коммунистов, наиболее сознательных рабочих, интеллигентов, когда набивал ими тюрьмы, как матрац набивают соломой. Неужели их всех истребили? Гитлер называет свои подлые дела революцией, там такой шовинистический угар… Но если в Германии остался хоть один живой коммунист, - он будет бороться!

Новые дали открываются справа и слева от бегущего поезда. Станции, маленькие и большие, мокрый асфальт перронов, лотки торговок, базарчики с жареными курами, яйцами, горячей вареной картошкой… И леса, и поля, уже сибирские, широкие просторы, - как же велика ты, земля моя!

Сибирь… Само это слово похоже на огромную, с длинным ворсом шкуру невиданного зверя. Рысь - что маленький зверь, а Сибирь - большой… Сюда ссылали когда-то. А сейчас города, как и всюду. И так же тепло - жаркое лето. Где-то далеко, за спиной, идет кровавая схватка за свободу этой земли, а мы, словно дезертиры, убегаем подальше…

Злится Маша, злится на себя и на обстоятельства. Может, и на мальчика, который еще не родился, тоже злится? Может, и на Зойку, маленькую любознательную девчонку, которая тоже проснулась и прижимает свой коротенький нос к стеклу вагонного окна, жадно смотрит на всё, что летит мимо? Но можно ли на них сердиться!

Всё существо Маши протестует, - ведь она копала траншеи в Ленинграде, как все, и беременность переносит легко, могла бы остаться, защищать свой город… Как это - защищать? Разве допустят до него? Разве враг подойдет когда-нибудь к Ленинграду? Нет, конечно. А всё же…

Солнце снова зашло, небо снова сменило яркое свое оперенье, - розовые охапки цветов и светящихся листьев сменились рубиновыми, густо-вишневыми и наконец лиловыми, ниспадающими за горизонт под натиском синего неба.

Красота кругом, земная, нежная, неповторимая красота. И такое несчастье, такая щемящая тоска: на эту милую землю, на ее закаты и восходы, на ее глинистые дорожки и певучие зеленые перелески напал враг. Не только угрожает, - идет на нас, идет по нашей земле, по нашей плоти, ступает по нашему сердцу…

Синее, звездами искрящееся небо какого-то полустанка, - снова стоим, пропускаем эшелоны на фронт.

- Los, los! Was gukst du so, Mensch? Los, sonst wird es su spät!

Кто это говорит? Почему немцы здесь? Куда они едут? И откуда?

Низкий мужской голос перекрывается женским. Спорят. Один торопит другого, а женщина предостерегает: не опоздай смотри!

Сердце Маши колотится. Этот говор, этот язык, такой близкий когда-то, язык ее первой любви, первой страсти, первого нежного испуга, становится сейчас ненавистным, отвратительным. И что за язык! Фыркают, шаркают. Ужасно.

Проводник тоже слушает их, стоя в вагоне рядом с Машей. Он знает, кто эти люди. Это - немцы, советские граждане. Говорят, где-то спустился вражеский десант и из немцев нашлись такие, кто… Неужели это правда? Сила национальной связи? Нет, этого не может быть. Пригреть врага - значит быть способным пригреть его независимо от того, близок он тебе по крови, по языку или нет. Там могли оказаться какие-то кулацкие элементы. И потом, это только слухи… Но можно ли пройти мимо таких слухов!

Почему вообще возможно предательство? Видно, есть и такие люди, чьи души спрятаны от чужих взглядов, замаскированы. У таких - корысть, выгода на первом плане. Маша привыкла, приучила себя - бояться обидеть человека напрасным подозрением, вот и не представляет, какие они, враги. Сережа не раз упрекал ее в чрезмерной доверчивости.

Он вспомнился снова, Сережа, детская любовь Маши. Волевой, чистой души человек, поступивший в школу следователей за год до своей смерти, которую ему почти предсказали врачи. Сережа часто рассказывал Маше о своем дяде-пограничнике, о дяде Диме, которому стремился подражать. Где служил этот дядя Дима, Маша так и не поняла толком. Часто бывал на границе, ежели требовалось - принимал разные обличья, - в общем, хоть пиши детективный роман. Сережа говорил, что дядя Дима когда-то работал с Феликсом Дзержинским и бородатым Лацисом, что до революции жил он в Риге. Сережа был просто влюблен в своего дядю и, видимо, мучился первые месяцы знакомства с Машей, не зная, можно ли рассказывать ей об этом замечательном человеке. Потом решился, рассказал, взяв, разумеется, клятву - никому ни-ни.

"Если бы все чекисты были такие, как дядя Дима, то никакой враг никогда ничего не добился бы, - думала Маша, - война не застала бы нас врасплох". Никакие другие мысли в голову ей не шли.

И снова - дорога, и снова кругом - вопрошающие, расширенные глаза, - почему вы оттуда едете? Или действительно так уж плохи дела? Что же будет дальше, если так началось?

В Новосибирске была пересадка на Турксиб. Ночь правели на вокзале - большом, многоэтажном. Залы ожидания, скамейки. А места не хватает, всюду люди. Пол грязный, пыльный, но, устав и измучившись досыта, люди перестают смотреть на него с брезгливостью. На пол садятся или ложатся, блаженно потягиваясь, укладывая возле головы пожитки, чемоданчик.

Тяжелее всех Екатерине Митрофановне. Она избалована удобствами, привыкла к перине. Она кряхтит, ворчит себе под нос, она подавлена этой грязью и с ужасом смотрит, как Маша, расстелив на полу две газеты, пыряет в них, словно на пружины матраца. Молодая, ей что!

До отхода поезда остается десять часов. Екатерина Митрофановна сидит в сквере с Зоей. Подводит итоги: невесткой она довольна. Расторопная, всё время покупала еду на станциях - то, что надо и что не дорого.

- Маша, вы сходите хоть город посмотрите, Новосибирск. Говорят, красивый. У них тут здание оперы какое-то необыкновенное. Сходите, отвлекитесь хоть немного.

Маша ходит по городу. Здание оперы круглое, как римский Колизей. И город вообще солидный, крупный. А я и не знала! Как же мало я знала, сидя в своем родном, прекрасном Ленинграде! Прекрасном, но отнюдь не единственном…

И вот Турксиб. Маша помнила кинофильм о строительстве этой дороги: первые рельсы на песке, и рядом верблюд - царственный, брезгливый, недоумевающий. Высоко поднятая морда с отставленной нижней губой, тонкие ноги - коленки вместе, ступни врозь. Поезд пришел в пустыню! А в газетных киосках - маленькая книга стихов - "Большевикам пустыни и весны": "Третий день мне в лицо, задыхаясь, дышала пустыня…" И люди в халатах и тюбетейках или высоких шапках из овчин, смуглые, с узким разрезом глаз.

- Проезжаем Голодную степь, - послышался голос проводника.

Поезд остановился на какой-то маленькой станции. Мелькнула смежно-белая стена станционного здания, а внизу, у ее подножья, огромные красные плоды, наваленные горками в ведрах, мисках, на тарелках. Помидоры. Алые, тугие, пышные, - на тарелке больше пяти штук и не поместится, и то уже пятый сверху…

- Пять рублей ведро! Берите, пять рублей большое ведро! - шумели женщины в пестрых шелковых платках, облегавших грудь и спину.

- Мама, что это? - спрашивает Зоя.

Вперед вырвалась орава отчаянных ребят, тощих и воинственных. Они размахивали над головами чем-то темным, продолговатым и счастливо орали:

- Вахарман! Вахарман!

Маша пригляделась и объяснила: в руках у мальчишек были, конечно, не сабли, а дыни, темно-зеленые, длинные.

Дыни сорта "вахарман".

Пассажиры смешались с пестрой толпой мальчишек и женщин, покупали огромные помидоры и дыни рябой змеиной расцветки. Маша накупила полную кошелку великолепных плодов. "И это Голодная степь, - думала она, зачарованно стоя с кошелкой у подножки своего вагона. - Всё это создали наши люди. За такой короткий срок. И уже надо пустыню переименовывать. И это ведь только начало. А фашистские дьяволы воину затеяли…"

Назад Дальше