Книга юности - Леонид Соловьев 2 стр.


"Палач! - подумал я. - Настоящий палач!" Я тяжко ошибался в своем осуждении, теперь мне ясно, что семиреченский казак Захаров, давно оторванный от дома, поря чужого мальчишку, возвращался душой к мирным временам, к семье, к своему отцовскому долгу - кормить и учить. А что мальчишка верещал, так это не диво, только редкие не верещат, да и рука у Захарова была по всем признакам не очень легкой.

Мне верещать не пришлось, за мной приехал отец. Он очень прочувствованно благодарил комиссара, просил его заходить, когда будет в Коканде. По легкому акценту он определил в комиссаре татарина и еще больше расположился к нему душой: отец мой вообще питал слабость к татарам, узбекам, туркменам, киргизам, считая их людьми высокой честности и крепкого слова, - в этом он, пожалуй, не ошибался. Семиреченский казак Захаров простился со мною за руку, и в глазах его, где-то в глубине, я прочитал сожаление, что за мной приехал все-таки отец, а не мать…

Катя Смолина

С отцом я помирился еще в поезде, а мать сердилась на меня дольше - не разговаривала. Она вообще на все обиды отвечала молчанием, и это действовало угнетающе. Отец, например, не выдерживал ее молчания больше двух дней, начинал егозить и заискивать. Я хоть и поеживаясь, но выдержал три дня, прежде чем буркнул, глядя в землю:

- Прости меня, мама.

У нее выступили слезы на глазах, она поцеловала меня и сказала:

- Я все эти ночи, пока тебя не было, совсем не спала. Ну можно ли так?..

Вечером они с отцом говорили об мне по-французски. О сестрах они говорили всегда по-русски и спокойными голосами, но как только дело касалось меня, сейчас же переходили на французский и меняли голоса на повышенные, нервозные. Это потому, что речь обо мне заходила неизменно в связи с каким-нибудь преступлением. Я был определенно трудновоспитуемым сыном, моя будущность сильно тревожила родителей, а за французским языком они прятали от меня свою тревогу. Но я, как это ни удивительно, все понимал, хотя никогда не занимался французским; вернее сказать - не понимал, а догадывался. Вот примерное содержание их разговора в тот вечер.

- Это плоды вашего влияния! - взволнованно говорила мать. - Это вы постоянно толкуете, что мальчик должен вырабатывать в себе мужество и самостоятельность.

- Что вы находите в этом плохого? - возражал отец.

- А результат? Он сбежал из дому!..

- Ничего страшного, мадам, каждый нормальный мальчишка в такие годы бегает из дому. Я тоже бегал.

- Вот и видна дурная наследственность. Слава богу что хоть девочки унаследовали мой, а не ваш характер!

…В бегах я пребывал только восемь дней, и никто из моих сверстников ничего бы никогда не узнал, но младшая сестра Зина растрепалась, и все узнали. Мальчишки - народ беспощадный, сочувствие, деликатность чужды им, меня задразнили, затравили вконец, я не мог высунуть носа из дому.

Пришлось поправлять дело драками, а дрался я ловко. Не обладая большой силой, я возмещал ее недостаток верткостью - на один удар противника отвечал двумя, пусть не такими тяжелыми, но все же двумя и нацеленными преимущественно в "сопатку", чтобы "пустить юшку". Я давно приметил, что "юшка", будучи вовремя пущенной, психологически ослабляет противника и обеспечивает победу. А когда мне самому "пускали юшку", я не обращал на это внимания - нехитрый, казалось бы, фокус, но очень важный в мальчишеских драках.

В конце концов мой неудачный побег был позабыт, и в память о нем осталось мне только новое прозвище - "Друля". Почему Друля и что это значит, не знаю, может быть, производное от слова "удрал". Мы, железнодорожные мальчишки, почти никогда не звали друг друга по именам, только по кличкам: Косой, Пуп, Крынчик - вот были мои товарищи, а я сам - Друля.

Я уже входил в тот возраст, когда скоро, через год-полтора, мне предстояло вступить в клан наших парней и принять участие в ожесточенной войне с парнями из железнодорожного поселка Коканд I. Эта война никогда не прекращалась, повзрослевшие поколения уступали место на поле боя следующим, подросшим. Иногда враждующие кланы заключали союз для набега на городских или, наоборот, для отражения набега с их стороны. А мы, четырнадцатилетние, готовились, и довольно деятельно, открывая порой учебные военные действия против своих сверстников с Коканда I. Здесь были и засады, и окружения, и взятие в плен с последующим заточением в пристанционную уборную, под замок, и всякие другие хитрости. Помню, Васька Меркулов, по кличке Дуня, стащил у отца полкоробки охотничьего пороха "Медведь", и мы стали думать о применении этого пороха. Вблизи депо, на паровозном кладбище, мы подобрали обрезок трубы, просверлили в ней запальную дырку, а прилежащий к дырке конец трубы забили баббитовой пробкой. Затем высыпали в трубу весь порох, заколотили пеньковым пыжом и за рядили нашу пушку подбойным щебнем среднего размера. Дня через два завязали бой камнями с мальчишками из Коканда I; наши притворились, что бегут, и заманили врагов как раз на пушку, возле которой у костра с засунутым в него железным прутом сидели мы с Дуней. Когда враги, победоносно вопя и крича, приблизились, я навел пушку, укрепленную на стойке из старых кирпичей, а Дуня вытащил из костра раскаленный железный прут и сунул в запальную дырку. Раздался невероятный грохот, мне в лицо брызнул огонь, опалив ресницы и брови. Враги побежали, за ними с воплями, криками, гиком устремились наши. Сражение было выиграно. Мы с Дуней осмотрели лопнувшую трубу, выстрел ударил сразу в оба конца, вперед вынес щебень, а назад - баббитовую пробку, да так далеко, что мы ее и найти не могли…

В таких вот не совсем невинных забавах да еще в поездках на рыбную ловлю к железнодорожному мосту между Кокандом и Наманганом и проводили мы время. И я часто думал, что неудачно родился - слишком поздно, чтобы принять участие в настоящей войне с басмачами. Лет бы на шесть пораньше родиться, а так получалось обидно: басмачи сами по себе, а я сам по себе, и нигде наши пути не скрещиваются.

Но скрестились, и не в шутку, всерьез. Дальше пойдет рассказ о Кате Смолиной, об ее отце… впрочем, начну по порядку, не торопясь.

Катя Смолина служила в железнодорожной больнице регистратором. Она была самой красивой девушкой в Коканде, что единодушно признавалось даже всей женской половиной города. А такое признание, через силу, дорого стоит. Она была стройной, высокой, с прекрасным тонким лицом, с двумя длиннющими пепельными косами, уверен, что и в любом другом городе она была бы королевой. Она и вела себя соответственно, всегда немного свысока.

У Кати был жених, врач той же больницы Сидоркин. Лет на пятнадцать старше, угреватый, всегда потный и лоснящийся, он рядом с нею выглядел просто безобразным, оскорбительно было видеть их вместе.

Отец Кати Павел Павлович Смолин служил в путейской дистанционной конторе и называл себя старым железнодорожником. Он летом был одет всегда во все белое - картуз, толстовка, брюки, заправленные в светло-зеленые брезентовые сапоги; лицо его украшалось белой, расчесанной надвое сенаторской бородой. Только потом выяснилось, что на самом деле он в недавнем прошлом был подполковником царской армии, туркестанским пограничным офицером. Тогда многое стало понятным, и, в частности, необъяснимые раньше странности Кати. Например, она метко стреляла, ходила с двустволкой и в сапогах на охоту за семафор, отлично ездила верхом, причем не признавала дамских седел - только казачьи. Это все перестало быть удивительным, когда мы узнали, что она рано потеряла мать и перешла на воспитание к отцу и казакам, составлявшим его пограничный отряд. Отец учил Катю музыке и французскому языку, казаки - стрельбе и верховой езде.

Летом двадцать первого года она исчезла из города, а весной двадцать второго ее судил Ферганский военный трибунал и приговорил к расстрелу, с заменой десятью годами заключения. На обратном пути из судебного зала в тюрьму она, изловчившись, неожиданно выхватила из рук старшего конвоира наган и выстрелила себе в сердце.

Судьба - понятие внутреннее; трагические судьбы возникают чаще всего от несоответствия внутреннего мира человека и времени, в котором он живет. Катя враждовала со временем, конец ее был предопределен. "Свобода есть осознанная необходимость", - Катя не знала этих слов Энгельса, да и узнав, не приняла бы их.

Она появилась в нашем доме как-то летом, под вечер, представилась и попросила у отца разрешения играть по вечерам на школьном пианино. И с тех пор каждый почти вечер из открытых окон школы неслись пленительные звуки Шопена. В городе тогда музыку представлял только духовой оркестр - понятно, что в палисаднике под окнами школы всегда собиралось человек пять-шесть любителей тонкой музыки. Концерт кончался, Катя выходила со своей музыкальной папкой, украшенной золотым изображением лиры и, милостиво кивнув очарованным слушателям, удалялась, подобно видению, легкой, стройной походкой. Так это все удивительно и прекрасно шло одно к одному - вечер, Шопен, ее облик, ее походка. И никто не знал о темной глубине ее души.

А такая глубина была. Я уже говорил, что басмачи имели много тайных сторонников из торговцев и мулл в старом Коканде. Оказалось, что у них были тайные сторонники не только в старом Коканде, но и в железнодорожном поселке, в главной цитадели кокандских большевиков. Однажды в конце лета мы втроем: я, Толя Воскобойников и Степан Поздняков - собрались на мост ловить рыбу. Толя и Степан пошли копать червей, а я остался дома налаживать подпуск. Время было сухое, черви попадались только по берегам арыков, ближайший к поселку большой арык огибал старое, заросшее камышом узбекское кладбище, туда и направились мои друзья.

Через полчаса они вернулись без червей, но с поразительной вестью: на кладбище в одной из обвалившихся могил они обнаружили под настилом шесть винтовок и много цинковых ящиков с патронами. Здесь надо сказать, что узбеки хоронили своих покойников по старинному мусульманскому обычаю: выкапывали большую квадратную комнату с глубокой нишей в стене, в нишу усаживали завернутого в саван покойника, потом комнату накрывали жердями, досками, ветками и засыпали землей. С годами жерди сгнивали, могила обваливалась. Таких обвалившихся могил на кладбище было много; вот в одной-то из них…

Выслушав, я рванулся на кладбище - увидеть своими глазами. Степан Поздняков, самый старший из нас, остановил меня.

- Могут заметить и перепрятать винтовки, - сказал он. - Пошли к Рудакову.

Это был старый машинист, большевик с дореволюционным стажем, дважды побывавший в царской тюрьме, самый уважаемый человек в нашем поселке. Он носил какое-то высокое звание, кажется уполномоченного ревкома по железнодорожному узлу.

Он оказался дома. Во дворе нас встретила его жена, мы сказали, что по важному делу, и были сразу допущены. Рудаков заканчивал обед, перед ним стояла глубокая тарелка с помидорно-огуречным салатом и лежал тонкий ломоть хлеба, от которого он откусывал очень осторожно: с хлебом тогда в Коканде было туго и по карточкам выдавали один фунт на едока в день. Мне запомнились коротко стриженная, с проседью круглая голова Рудакова и шрам на лбу - след от басмаческой сабли.

Докладывал Степан Поздняков, мы с Толей Воскобойниковым только поддакивали. Рудаков отложил ложку и больше уже не возвращался к обеду. Он подробно расспросил Степана, где, в каком конце кладбища находится могила, заставил нарисовать план и крестиком отметить находку. Затем спросил:

- Вы прямо ко мне пришли? Никому не говорили по дороге?

- Нет, - ответил Степан. - Мы же понимаем.

- Молодцы! - сказал Рудаков и снял с гвоздика свой облупившийся кожаный картуз. - Молчите и дальше, это очень важное дело.

Он отпустил нас, а сам отправился в город.

- В ЧК пошел, - сказал Степан многозначительным голосом. Мы с Толей переглянулись. В ЧК пошел!.. Как бы и нас не потащили туда! У меня в груди возникло тоскливое ощущение, что я обязательно попаду в это страшное ЧК.

И попал в тот же вечер. Попал единственный из троих, по собственной глупости. Весь день мы просидели у нас во дворе, откуда было видно кладбище. Мы дожидались событий, возможно стрельбы. Однако ничего не происходило. В сумерках мои друзья пошли по домам, я остался один. Какой нечистый подтолкнул меня пойти в полутьме на кладбище, поглядеть на винтовки и патронные ящики! Но я пошел, отыскал могилу, заглянул под обвалившийся настил, увидел тускло блестевшие железные затылки винтовок. Сунул руку, ощупал затвор у одной. Увидел и патронные ящики - все было, как рассказывали Степан и Толя.

На обратном пути, почти уже у самого нашего двора, меня нагнал какой-то незнакомый человек, положил руку на мое плечо.

- Что вам надо? - спросил я, пытаясь стряхнуть его руку. Она лежала крепко и не стряхивалась.

- Фамилия? - сказал он.

- А вам на что? - ответил я. - Отпустите.

- Фамилия? - настойчиво повторил он с угрозой в голосе.

Я назвал себя, показал, где живу. Его рука оставалась на моем плече.

- Зачем ты ходил на кладбище? Что делал там? Я замялся: не мог же я так сразу открыть ему нашу тайну. Кто знает, откуда он, чей, с какой стороны?

- Пойдем, - сказал он, до боли сжал мою руку в запястье и повел меня за линию железной дороги мимо вокзала в город. У мостика в одном из переулков дожидалась коляска, мы сели и поехали. Он и в коляске держал меня за руку.

- Вы из ЧК? - спросил я. Он не ответил.

ЧК тогда помещалось на улице Карла Маркса.

Коляска мимо часового въехала во двор. Через минуты две мы очутились внутри здания, в большом просторном коридоре с одной-единственной дверью в конце, с двумя железнодорожного типа деревянными диванами перед нею. Здесь мой спутник поручил меня какому-то другому человеку, а сам вошел в дверь и плотно прикрыл ее за собою. Я успел приметить, что дверь была двойная, обитая изнутри войлоком и клеенкой.

Второй чекист, карауливший меня, был так же молчалив, как и первый. А я сидел и раздумывал о своей судьбе. Нельзя сказать, чтобы я особенно перепугался: за мною стоял Рудаков.

Первый чекист выглянул из двери и пальцем подал мне знак войти. Я вошел и увидел за большим письменным столом самого Пастухова, председателя Ферганской областной ЧК. Он посмотрел на меня внимательным, каким-то странно блестящим взглядом, только потом я сообразил, что его глаза раскалены бессонницей.

- Зачем вы ходили на кладбище? - спросил он. - Имейте в виду, у нас говорят только правду.

Мне скрывать было нечего, я рассказал ему чистую правду.

- Можете спросить Анатолия Воскобойникова и Степана Позднякова, - закончил я. - И самого Рудакова можете спросить.

- Так за каким же бесом ты поперся на кладбище? - сказал Пастухов, переходя на "ты". - Зачем?

- Посмотреть, - простодушно ответил я.

- Чего там смотреть! Винтовки и есть винтовки, разве не видел?

- Я не сообразил, что вы уже взяли кладбище под наблюдение.

- А что же мы здесь сидим, по-твоему, - чтобы мух ловить? Ведь ты мог сорвать нам операцию, и, возможно, сорвал уже. Вот тогда мы с тобой поговорим иначе. Поезжай за Рудаковым, - закончил Пастухов, обращаясь к моему чекисту.

Меня опять вывели в коридор, сдали под охрану. Через час привезли Рудакова. Я встал, увидев его, он ничего не сказал мне, только укоризненно покачал головой.

Вскоре меня вторично вызвали к Пастухову. В кабинете пахло рудаковским табаком - он сам выращивал его, мы, мальчишки, знали этот запах, потому что снабжались куревом от Рудакова, с его огорода, но без его ведома.

- Ну ладно, - сказал Пастухов. - На первый раз прощается. Так вы на рыбалку собрались, на мост. Чего же не поехали?

- Да задержались с этим делом, червей не успели накопать, а поезд уже ушел.

- Завтра в семь утра будет поезд, - сказал Пастухов. - Вот и поезжайте. А червей накопаете на мосту. В крайнем случае сомят можно ловить на сырое мясо. Берут, очень даже хорошо берут, особенно если его протушить слегка, чтобы запах был. Это уж верное дело, я много раз так ловил, и успешно.

Зазвонил телефон, висевший на стене сбоку. Пастухов, не поднимаясь из кресла, снял трубку. "Да, слушаю". Он сразу стал другим, выступили скулы на лице. "Давайте его ко мне…" Голос его сделался опять колючим, чекистским. Он повесил трубку, хмуро посмотрел на меня.

- Никому не говорить, что был в ЧК. Все, идите.

Мы вышли, Рудаков и я. В коридоре нам повстречался какой-то небритый человек с бледно-желтым лицом, руки его были заложены за спину. Сзади шел конвоир с наганом в руке. Дверь бесшумно раскрылась перед ними и снова закрылась.

В коляске на пути к дому Рудаков всю дорогу ворчливо ругал меня, под конец смилостивился, простился за руку. Приказал рано поутру поднять Толю, Степана и быть к поезду точно за пятнадцать минут до отхода.

- Я тоже с вами поеду, захотелось что-то порыбалить, - сказал Рудаков. Непривычный ко лжи, да еще перед мальчишкой, он при этих словах смотрел куда-то в сторону и поверх моей головы. Я сразу понял: они с Пастуховым решили убрать нас таким хитрым способом из Коканда. На всякий случай, спокойнее будет. Я про себя усмехнулся, очень довольный, что проник в их замыслы. К этому примешивалось и тщеславие: значит, я важная персона, если меня сопровождает в кратковременное и приятное изгнание сам Рудаков! С полным достоинством я пожал его жесткую руку и удалился, уже нисколько не жалея, что побывал в ЧК.

Рудаков действительно поехал с нами. Часам к десяти следующего дня мы были на мосту и сразу отправились копать червей. На кухне дали нам кусок мяса, его не требовалось протушивать, оно и так изрядно попахивало. Вопреки утверждениям Пастухова сомята на мясо не брали, зато бойко брали на червя. Рудаков не пошел с нами на рыбную ловлю, отговорился делами. Вернувшись к вечеру, мы его уже не застали: он уехал на мотодрезине, присланной за ним из Коканда.

Командир мостовой охраны сказал, что мы должны пробыть на мосту в его подчинении три дня и чтобы даже не думали удрать с поездом. Он приказал нам каждый вечер при прохождении кокандского поезда быть у него на глазах.

- Да, - сказал Толя, когда мы вышли от командира. - Теперь я понимаю - нас под видом рыбалки просто выперли из Коканда.

- Не доверяют, - мрачным голосом отозвался Степан. - Боятся, что мы растреплемся. Или пойдем на кладбище поглядеть. За шкетов считают.

Я промолчал, густо покраснел и благословил полутьму. Он всегда обо всем правильно догадывался, этот Степан Поздняков, ну прямо как в чистую воду глядел!

По возвращении домой нас ожидала важная новость - арестовали Павла Павловича Смолина. В поселке никто не понимал, за что.

Мы прокрались на кладбище к могиле - винтовок и патронных ящиков не было. Пошли к дому Смолиных. Ставни были закрыты. Вышла Катя, зачерпнула ведром воды из арыка и опять ушла. Больше я ни разу ее не видел - она засела дома и никуда не выходила. На ее место в больницу приняли другую регистраторшу.

Через три недели по городу был расклеен список лиц, расстрелянных ЧК за контрреволюционную вражескую деятельность. В этом списке значился и Павел Павлович Смолин.

Назад Дальше