Книга юности - Леонид Соловьев 3 стр.


А вскоре исчезла и Катя. Сначала все думали, тоже арестована. Потом неизвестно откуда возник другой слух - ушла к басмачам. Мнения разошлись, вероятным было и то и другое. Пробовали расспросить врача Сидоркина, которого вызывали в ЧК на допрос (это было достоверно известно, что вызывали), он, однако, пожимал плечами, делал глупое лицо и начисто все отрицал: и допрос в ЧК и свое ухаживание за Катей. Глаза у него при этом становились круглыми, мутно фарфоровыми, словно бы присыпанными пудрой. Я с презрением думал о нем: испугался вызова в ЧК, подумаешь, невидаль!

Время было бурное, события подгоняли друг друга. О Кате говорили все меньше, к осени совсем перестали говорить.

Она о себе напомнила. Однажды осенней ночью оба железнодорожных поселка были подняты паровозными тревожными гудками. "Ту-ту-ту-ту-ту!.." - вопили со всех путей паровозы на разные голоса. К ним присоединил свой могучий бас гудок Андреевского маслобойного завода. Пожара не было, значит налет. С оружием в руках люди кинулись к железнодорожной больнице.

Басмачей застичь не удалось. Налет был мгновенным. Басмачи забрали всю аптеку, все перевязочные материалы и хирургический инструмент, забрали дежурного врача Сидоркина и умчались на быстрых конях.

Налетом руководила Катя. Вот как пришлось Сидоркину свидеться с нею, со своей невестой…

Ферганский областной военный трибунал судил Катю в здании железнодорожного учкпрофсожа. В зал набились железнодорожники - машинисты, слесари, стрелочники, смазчики, токари, кузнецы… И, разумеется, их жены. В запыленные окна смотрел хмурый день, лица судей, Кати и конвойных виделись неясно, голоса звучали тускло. Задние все время спрашивали сидящих впереди: "Что, что говорят?" Председатель морщился, стучал карандашом по столу, требуя тишины.

Катя ничего не отрицала.

Да, ушла к басмачам. За нею приехал с десятью джигитами Юнус - помощник знаменитого курбаши Рахманкула. Поздней ночью постучали в дверь. Она еще не знала, кто стучит - чекисты или басмачи. Подошла к двери, спросила: "Кто?" Не ответили. Она спросила: "Ким?" - и услышала в ответ пароль: "Ворух". Она открыла дверь, перед нею стоял Юнус. Он вывел ее к семафору, к старому кирпичному заводу, где ожидали джигиты. И она уехала. Да, в отряде была для нее свободная лошадь, которую привели в поводу.

Знала ли она этого Юнуса раньше? Да, знала - он не раз навещал по ночам подполковника Смолина. Встречалась однажды и после ареста отца, передала через Юнуса басмачам пятнадцать ящиков винтовочных патронов, закопанных в яме вблизи моста на большой Найманчинской дороге. Об этих ящиках ей шепнул отец, перед тем как открыть дверь чекистам. Она, впрочем, думала, что ее тоже арестуют, однако оставили.

- И напрасно, как выяснилось, - сказал председатель. - Для вас самой было бы лучше, если бы арестовали. Тогда вы не накопили бы столько тяжких преступлений.

- Не знаю… Может быть… - Катя пожала плечами.

Трибунал особенно интересовался пятнадцатью ящиками патронов. Павел Павлович Смолин имел, видимо, для оружия и боеприпасов несколько передаточных пунктов. Соответственно можно было предположить - и нескольких поставщиков. А пока что был известен только один - заведующий оружейным складом в крепости, да и тому удалось бежать за час до ареста.

Но Катя о поставках ничего не знала. Может быть, не хотела сказать? Да нет, просто не знала.

Самый молодой член трибунала, сидевший справа от председателя, спросил:

- Скажите, подсудимая, этот Юнус был вашим поклонником? Влюбленным?

Председатель сердито покосился в его сторону. А Катя вполне серьезно ответила:

- Возможно. Только мне было совсем не до этого. К тому же он узбек, а я русская дворянка.

Ее ответ произвел на суд и публику весьма неблагоприятное впечатление. В то время люди еще очень хорошо помнили о сословной и классовой розни в дореволюционной России - "бывших" не любили.

- Бывшая дворянка, - поправил Катю председатель. Она промолчала.

- Бывшая! - с напором повторил председатель. Катя не отозвалась.

Перешли к другим пунктам обвинения: налет на железнодорожную больницу, насильственный увоз врача Сидоркина, прямое участие в боях. Катя во всем призналась и замолчала, не задавая свидетелям никаких вопросов. Только один раз, когда Сидоркин показал, что Катя лично расстреливала пленных красноармейцев, она тихо, но внятно сказала:

- Это неправда, зачем вы лжете, Степан Васильевич?!

Сидоркин смутился, закашлялся, его толстое угреватое лицо посерело.

- Вы сами видели? - спросил председатель.

- Нет, сам не видел, - ответил Сидоркин. - Так говорили.

- Кто именно?

- Так… Один человек… Незнакомый.

Сидоркин соврал с перепугу, думая подольститься к председателю. Больше ничем он не смог подтвердить своих слов, и этот пункт обвинения отпал.

Катю захватили в бою. Басмаческая банда, в которой была и она, встретилась в горном ущелье с нашим отрядом. Бой закончился разгромом басмачей. Под Катей убили коня, она вылетела из седла, ударилась головой о камни, потеряла сознание. Иначе бы ее живой не взяли. Как знать: может быть, эту пулю по ее коню выпустил семиреченский казак Захаров?

В эту же ночь красный отряд налетел на лагерную стоянку басмачей в одном из горных селений; там в числе прочих был захвачен Сидоркин, исполнявший должность главврача в басмаческом госпитале. Раньше басмачи поручали своих раненых заботам табибов - местных знахарей; выздоравливали редкие; с приходом Кати, после налета на больницу у басмачей появился госпиталь. Вот зачем понадобился ей Сидоркин.

- Вы как будто собирались за свидетеля замуж? - спросил председатель.

- Да нет! - Катя откровенно рассмеялась. - Ну какой из него жених?

Сидоркин опять посерел и насупился.

Дальше выяснилось, что в басмаческом госпитале обнаружили двух пленных раненых красноармейцев. Их положили в госпиталь по настоянию Кати.

- Сам курбаш Рахманкул знал об этих красноармейцах? - спросил председатель.

- Да, знал, даже видел их, - ответила Катя.

- И согласился поместить в госпиталь? Странно, - сказал председатель.

- Ничего странного, - ответила Катя. - Год назад он бы не согласился. А теперь…

- Что теперь?

- Теперь, когда он решил сложить оружие…

- А он так решил? - быстро спросил председатель.

- Да. И не только он. Многие курбаши сложили бы оружие. Только боятся ответа…

- Но мы в наших обращениях к басмачам гарантируем всем добровольно сложившим оружие неприкосновенность и свободу, - сказал председатель.

- Да… Однако меня вы судите, - ответила Катя.

- Извините, вы не сдались добровольно. Вас захватили в бою с оружием в руках.

- Тогда меня следует рассматривать как военнопленную, - сказала Катя.

- А патроны, пятнадцать ящиков, - напомнил председатель.

- Да, патроны… - повторила Катя и села.

Председатель снова поднял ее.

- Чем вы руководствовались, помещая в госпиталь ваших раненых врагов? Какими соображениями? Тоже о близкой сдаче?

- Нет, - сказала Катя. - Я сдаваться не думала. Я предполагала уйти в Афганистан. Да вот не вышло.

- Чем же вы руководствовались, помещая в госпиталь раненых красноармейцев, ваших врагов?

- Ах, боже мой! - рассердилась Катя. - Ведь раненые! Вполне понятно. Раненый что больной. Он не друг и не враг, а просто раненый, и надо его лечить.

- Да, теперь я верю, что вы не расстреливали пленных, - сказал председатель.

- Конечно же, нет, - ответила Катя. - Это Сидоркин все выдумал.

Трибунал предоставил Кате последнее слово. Она поправила волосы, подумала и сказала ровным спокойным голосом:

- Я понимаю, что я не права. Я и раньше давно уже понимала, что не права. И мой отец был не прав, я это знала. Но я не могла иначе, не могу и сейчас и никогда не смогу. Поэтому я прошу военный трибунал расстрелять меня. Другого выхода нет у меня. Да и у вас нет.

Зал притих - ни кашля, ни шепота, ни шарканья ног. Слышался только голос Кати. Напряжение становилось невыносимым. Председатель не выдержал и сердито прервал Катю:

- Трибунал сам решит, какой вам приговор вынести.

Зал вздохнул: Катю не расстреляют. И еще стало ясно, что военный трибунал и не думал ее расстреливать и председатель - грозный, неумолимый председатель Никитин! - именно так и вел заседание, чтобы не расстреливать. Все: и трибунал и публика - стояли за это решение, Катя одна - против.

- Вы еще совсем молодая, у вас впереди, ох, как много! - закончил председатель.

- У меня впереди ничего нет, - ответила Катя. Суд удалился на совещание.

Через полчаса был объявлен приговор: десять лет заключения.

Я стоял в дверях, когда выводили Катю, и слышал, как старший конвойный говорил ей:

- А ты не убивайся больно-то. Вот война кончится, наступит тихое время, и мы тебя выпустим. На что ты нам нужна в тюрьме? Живи себе на воле, нам не жалко.

Конвойных было трое, не считая старшего, и они чувствовали себя неловко, сопровождая такой силой одну-единственную девчонку. И старшему было неловко, и он смущенно усмехался, подрагивая черными усами. Спустились по лестнице, хлопнула входная дверь, а через несколько секунд на улице необычайно громко и отчетливо ударил выстрел. Все кинулись на улицу, и, конечно, первым я.

Катя лежала на мостовой, лежала с бледным лицом, с чуть приоткрытыми губами, с вытянутыми руками, плотно прижатыми к телу.

Конвой растерялся. Старший, весь белый, вертел в руках наган, за минуту перед тем выхваченный у него Катей, и сбивчиво бормотал: "Как же это, а?.. Как же это?.." Набежали со всех сторон люди. Над Катей, склонившись на колени, плакала толстая стрелочница тетя Поля, известная кокандская самогонщица. Потом она поднялась с колен, вытерла платком глаза и твердо сказала:

- Ну, а что ей было делать, если уж никак не могла по-новому? Такая судьба…

Уже на следующий день по городу распространилась легенда, что на самом деле Катя застрелилась от несчастной любви. Эту легенду сочинили, конечно, женщины, а что с них спросить, с тогдашних женщин? В те времена женщины были другими, более наивными, романтичными, сказал бы я, и всякое драматическое событие всегда объясняли несчастной любовью. Но проходят годы, проходят десятилетия, нынче женщины стали много трезвее, деловитее.

Через месяца два Рахманкул сдался. По городской площади, перед крепостью, ехали в цветастых халатах басмачи по трое в ряд и, поравнявшись с командиром кокандского гарнизона, складывали в общую кучу оружие. Старый мир уходил, над землей - и все крепче - дули ветры новых времен. А Катя лежала на кладбище, в сырой земле. Вспоминая сейчас ее короткую, но бурную судьбу, я думаю, что толстая стрелочница тетя Поля была права: а что действительно оставалось ей, Кате, делать, если она все понимала, но никак не могла жить по-новому?

Первый гонорар

По-разному приходит к нам юность: возмужание души, пробуждение страстей, впервые подавших свой голос. Это переход в новый мир, полный открытий, соблазнов и тайн, и каждый человек заново открывает его - опыт предков ничему здесь не служит.

Мне только что исполнилось семнадцать лет, я учился в кокандском железнодорожном техникуме, перешел на третий курс. У нас был свой неписаный устав, по которому ученики ("слушатели", как мы сами гордо именовали себя) начиная с третьего курса получали право носить зеленые технические фуражки с техническим же гербом: скрещенные молоток и французский гаечный ключ. Из новой фуражки надлежало вынуть внутренний пружинный круг, затем особым образом измять тулью, дабы придать фуражке этакий шикарно-бывалый вид, и уже тогда только надевать на голову. Что до гербов, то оловянные продавались в мелочных лавочках, но мы предпочитали серебряные, сделанные по специальному заказу. Был в Коканде на Советской улице старый толстый часовщик, принимавший такие заказы, - к нему и принес я серебряную столовую ложку, похищенную из дому. Часовщик был человеком почтенным, многоопытным и проницательным, осмотрев ложку, он со вздохом сказал:

- Нет, молодой человек, отнесите эту ложку домой и положите на место, пока не хватилась ваша мама.

Пришлось прикрепить к фуражке оловянный тусклый герб. Сколько я ни старался, чистил его мелом и натирал замшей, он все равно оставался тусклым. Выручил меня слушатель Зыков, парень ловкий и предприимчивый, - он изловчился делать серебряные гербы сам и продавал их с изрядной прибылью. Где он брал серебро, не знаю, верно - тоже дома из какого-нибудь бабушкиного сундука.

В новой, шикарно измятой фуражке с блистательным сияющим гербом я впервые почувствовал себя уже не мальчишкой. В такие годы над людьми удивительную власть имеет каждая мелочь, вроде серебряного герба, отсутствие которого может сделать человека приниженным и несчастным. А юность очень чувствительна к малейшему принижению - вот почему мне в молодые годы так часто приходилось жарко и мучительно краснеть.

…Близились летние каникулы. Эти дни ознаменовались в нашем техникуме волнениями. Третий и четвертый курсы выдвинули экономические требования об особой оплате за выполнение домашних внеклассных заданий в полуторном размере, согласно Кодексу законов о труде (КЗОТ). Дело в том, что по тогдашним порядкам наше учение считалось работой и нам платили не стипендии, а зарплату наравне с рабочими. Мы считали, что платят мало - за эти деньги вполне достаточно только сидеть на уроках, а что касается домашних заданий, то уж это извините подвиньтесь.

Непонятно, почему настоящие рабочие, подлинные слесари, токари, машинисты и кузнецы, терпели такое наше нахальство. Еще более удивительно, что профсоюз железнодорожников, поддерживал нас. Противилось лишь управление дороги. Сверхурочных мы не добились (еще бы!), но для нас была организована при техникуме бесплатная столовая. "Хоть что-нибудь", - говорили мы, обеды исправно пожирали, но домашних заданий, как и прежде, не делали, ожидая сверхурочной оплаты.

Как уже было сказано, я обладал свойством жарко и мучительно краснеть по любому поводу. Однако не покраснел, подписывая петицию о сверхурочных. Краснею теперь, вспоминая…

С приходом лета начались футбольные матчи. В городе были две команды: наша "Техникум" и городская "Урак". По правде говоря, "Урак" был сильнее, но иногда, примерно через два матча в третий, удавалось выигрывать и нашим.

На состязаниях всегда играл духовой оркестр, голы влетали под звуки меланхолических вальсов.

Так было и в этот раз: футболисты бегали, музыка играла, зрители свистели, улюлюкали, гоготали - и все это сверху поливалось беспощадной жарой. Солнце жарило землю яростно, прямо в упор - свирепое кокандское солнце! Пот на моем лице высыхал раньше, чем я успевал его вытереть, лицу было тесно от тонкой соляной корки.

"Болел" я, разумеется, за своих. Вначале выигрывал "Урак", затем техникумцы отквитали мяч, игра перед самым концом выравнялась, два - два, обещая верную ничью.

Вот здесь-то и произошло событие, круто повернувшее всю мою жизнь. На последней минуте левый крайний "Урака" направил мяч вдоль наших ворот. Но вовремя выскочивший вратарь "Техникума" Келюшенко поймал мяч перед самым носом Лактионова, центрального нападающего "Урака". И не успели мы наградить аплодисментами ловкого вратаря, как Лактионов коротко и резко рукой выбил мяч из рук вратаря на землю, а оказавшийся рядом второй нападающий, Ашот Григорян, забил гол в пустые ворота.

Это беззаконие произошло мгновенно, многие зрители даже и не заметили. Судья оказался далеко и тоже не заметил. Но мы, сидевшие вблизи ворот, все отлично видели.

Зрители взревели. Болельщики "Урака" ликовали, "Техникума" негодовали.

Но судья засчитал гол, и тут же раздался финальный свисток.

Вслед за финальным свистком наш вратарь Келюшенко дал в ухо центральному нападающему Лактионову.

Началась драка. Их растащили.

Зрители разошлись, гордо удалились и беззаконные победители, на плацу остались только мы, техникумцы. Что могли мы сделать, как восстановить попранную справедливость? Ничего мы не могли сделать, нам оставалось довольствоваться плюхой, что залепил Лактионову наш вратарь.

И все-таки справедливость была восстановлена, и это сделал я.

Вернувшись поздно вечером домой, я поделился своим негодованием с домашними. Отзвука не получил: ни мать, ни отец, ни сестры не интересовались футболом. Я ушел спать на крышу сарайчика.

Проснулся я рано, солнце только всходило. Вспомнил о вчерашнем футболе, жаркая волна негодования опять захлестнула меня. Вот здесь-то, на крыше в этот рассветный прохладный и розовый час и осенила меня догадка: газета!

Откуда и как пришла ко мне эта мысль, непонятно. До сих пор я никогда ни в шутку, ни всерьез не думал о печати. Я готовился быть железнодорожным техником, впоследствии, может быть, при удаче - инженером. Но газета, печать!.. Удивительно!

Сначала я, лежа на крыше, тщательно обдумал статью о беззакониях "Урака". Я припомнил все грехи этой команды по крайней мере за два сезона. Когда я слез с крыши и пошел пить чай, статья была в уме уже готова.

Не так-то легко оказалось изложить ее на бумаге. Слова упирались, путались, повторялись и не вязались. Это было мне первым предупреждением о терниях на пути литератора, но я не внял. А слова и по сей день продолжают мучить меня - упираются, путаются, повторяются и не вяжутся. И ничего с этим не поделаешь - такая моя судьба.

С превеликим трудом я все-таки написал статью. Перечитал вслух и горестно убедился, что она чудовищно велика и никак не соответствует ни тоном, ни объемом действительному значению факта. Настолько-то я соображал. Но переделывать статью не нашел в себе сил. Да и не было никакой уверенности, что самый факт может заинтересовать газету, хотя бы он и был описан по всем правилам газетного ремесла.

Я подписал статью псевдонимом Бодрствующий. Было уже часа четыре, через час закрывалась почта. Я чувствовал себя ослабевшим и странно вялым - от непривычной умственной работы, как я подумал тогда. Теперь-то я знаю, что это был рубеж, переход из мальчишества в юность, и мое таинственное скрытое "я" отозвалось на поворот судьбы.

Через полчаса все было кончено. Квитанция в приеме заказного отправления лежала у меня в кармане. А вечером я гулял и веселился в городском парке, начисто забыв о статье и газете.

Прошло пять дней, а шестой принес мне удар. Удачу и удар одновременно. Статья, превратившаяся под чьим-то искусным пером в заметку на тридцать строк, была напечатана. И внизу красовался мой псевдоним - "Бодрствующий". Правда, от меня в заметке сохранилось не больше трех фраз, но подпись была моя.

Весь этот день да и несколько следующих я пребывал в странном, беспокойном и светлом оцепенении духа. Без конца перечитывал заметку, и она казалась мне все лучше и лучше. И главное - подпись: "Бодрствующий". Это ведь я "Бодрствующий". Самый факт, которому посвящалась заметка, отошел в тень, все заслонила подпись.

Впервые увидеть свое слово напечатанным! Я безвозвратно погиб для железнодорожной службы, мне предстояла иная судьба.

Но это были отдаленные последствия заметки, отдаленные и пока еще неясные. А помимо них и независимо были еще последствия ближайшие.

Назад Дальше