Утро нового года - Сергей Черепанов 6 стр.


- Вот уж нашел добро! - принимаясь мыть грязную посуду, спокойно заметила Марфа Васильевна. - Есть, поди-ко, чему позавидовать. Ни себе, ни в себе. Разве только, бог даст, в начальники выбьется. Так в начальники-то и тебе путь не заказан.

- В его жизни содержание заложено, а что в моей?

Это вырвалось как-то само собой. Марфа Васильевна притопнула кованым каблуком. Чтобы избежать грозу, Корней вышел во двор, взял лопату и принялся чистить сад.

10

В сорок третьем году весной Яшка Кравчун убежал из дому на фронт. Парнишка он был разбитной, не трусливый, и солдаты, следовавшие в эшелонах на запад, охотно отдавали ему краюхи хлеба, кормили армейской кашей, нередко совали в карманы завернутые в обрывки газет обвалянные махоркой кусочки пайкового сахара. Начальство не раз отправляло его назад, в тыл, но он упорно прорывался к переднему краю.

Солдаты сочувствовали Яшке не только по простоте и доброте, но главным образом потому, что парнишка искал отца, Максима Анкудиновича Кравчуна, призванного в какой-то пехотный полк.

Фронт полыхал на тысячи километров. На всем его протяжении сражались многие армии, корпуса, дивизии, полки, батальоны, и где, под каким небом проливал кровь отец, Яшка не имел представления. Он скучал без отца и хотел воевать рядом с ним, бок о бок.

Солдат восхищала сыновняя преданность, и его передавали из эшелона в эшелон, из части в часть, хотя понимали: безнадежное дело кого-нибудь тут отыскать.

Яшка проблуждал по тылам почти год. На передний край войны его не допустили. Он ободрался, вытянулся вверх, а в волосах, рядом с вихром, появилась у него белая прядка.

В конце зимы на Украине в слякоть и в холод прихватил он воспаление легких, и его вместе с ранеными солдатами вывезли в санитарном поезде обратно на Урал.

В свой колхоз Яшка вернулся ранним утром.

Синели за выгоном талые леса, по угорам, где тощие коровы щипали жухлую траву, плавал морошливый туман.

У дороги, опершись на длинную палку, как старик, в истертой овчинной шапке, в рваном полушубке стоял пастух Андрюша Волчок, Яшкин ровесник.

- Эва-а! - присвистнул Волчок, когда Яшка остановился напротив. - Откель тебя выволокло? Бродяжничал, что ли?

- На войну ездил, - сказал Яшка. - Батю искал. Да вот малость приболел и пришлось топать домой.

Волчок вынул кисет, насыпал табаку, завернул цигарку, смачно сплюнул.

- А тута, слышь, Яшка, твоя маманя того… - он снова присвистнул, отчего Яшку в жар бросило.

- Что ты мелешь?

- Не мелю! Из городу привела себе мужика. Морда у мужика - решетом не прикроешь. Бабы на поле робят, а ен в правлении вроде кладовщика. Нагуливается…

Яшка ударил Волчка головой в живот, свалил с ног и, почти не различая дороги, добежал до своей избы.

Мать уже ушла на работу, а в избе на кровати, на вышитой отцовой подушке спал мордастый мужик, с храпом оттопыривая толстые губы.

Яшка выдернул оскверненную подушку из-под его головы, кулаком смазал по слюнявым губам и, пока ошалевший нахлебник приходил в себя, изрубил топором на полу подушку, потом выбил камнями окна и скрылся.

С тех пор стал он жить в Косогорье, у двоюродной бабки по отцу, Авдотьи Демьяновны. Бабка работала на кирпичном заводе, от прожитых лет уже горбилась, прихварывала, но приняла Яшку, поселила у себя, обласкала.

Худо, голодно жилось тогда в бабкином доме. Мать звала Яшку к себе, даже приезжала на подводе, привозила продуктов, однако Авдотья Демьяновна не пустила ее за порог, мешок с продуктами выкинула и не велела больше показываться. А осенью сорок четвертого года смастерила парню из старой одежи спецовку. Он тоже начал ходить на завод и получил на себя рабочую хлебную карточку.

И вот окончилась, наконец, война. Солдаты возвращались в родные края к семьям. Каждый день приходили поезда. На перроне вокзала сотни людей встречали своих дорогих воинов. Они смеялись, пели песни, играли на гармошках, а находились и такие, что уливались слезами: их солдаты остались навечно в чужой земле.

И каждый день к приходу поездов Яшка бегал туда, на вокзал, волновался вместе со всеми и замирал, когда солдаты начинали выходить из вагонов. Где отец? Где отец? Где отец?..

Потом, уходя с ликующего от радости и плачущего от горя перрона, кривил губы, сдерживая слезы.

Но отец не вернулся.

А однажды в дом Авдотьи Демьяновны пришел офицер, тоже вернувшийся с войны, и принес с собой затертый в походах вещевой солдатский мешок. Это был вещмешок отца.

Яшка даже не запомнил лицо офицера и не смог его ни о чем расспросить, спрятавшись в сарайке, ревел и ничего не ответил офицеру, когда тот за дверьми громко ему сказал:

- Ну, ничего, Яшка, мы еще поживем, мы еще поработаем, все у нас впереди.

Скудными оказались солдатские пожитки.

В походном мешке отца нашел Яшка фанерный ящичек, а в нем завернутые в бумажки колосья и пшеничные зерна. На каждом пакетике плотным отцовским почерком было записано, в какой местности колосья и зерна подобраны, на каких землях росли - суглинках, песчаниках, солонцах, черноземах, и какая в тех местах держалась погода. Воевал солдат, а думал о продолжении жизни, о богатых колхозных хлебах.

Но, видно, не надеялся он своими руками посеять на отчей земле эти бережно собранные в чужих странах семена, вывести из них новые сорта пшеницы, более урожайной, терпеливой к невзгодам уральского климата. К ящичку была приклеена записка неведомому соратнику, который при случае окажется рядом:

"Друг! Не посчитай за труд, отправь посылку по указанному адресу сыну, Якову Максимовичу Кравчуну".

И в посылке вместе с колосками лежало письмо Яшке, загодя заготовленное, продымленное походными кострами, сохранившее запах обожженной пашни.

"Ты, Яшунька, прости меня, - писал отец, - не по своей воле оставил я тебя одного. Впереди нашей траншеи, метров за сто отсюда, окопались фашисты. И скоро мы подымемся в атаку, пойдем вышибать их с нашей земли. Не знаю, увижу ли, как займется завтрашний день. Фашисты бьют из пулеметов, кидают мины, небо померкло от взрывов, от дыма и копоти, а нам надо пробиться сквозь смерть. Сколько нас здесь поляжет! Вот и придется тебе, сын, выходить в жизнь без отцовского плеча. Самому себе помогать! А жизнь - штука нелегкая! Но ты все-таки постарайся не подвести меня, сохрани обо мне память, пусть никогда худая слава не коснется нашей фамилии. Служи, сын, людям и Родине! Нет выше счастья, как видеть пользу, которая произойдет от твоих трудов. Подумай-ка, для чего светит солнышко? Для чего падает дождик? Для кого растут хлеба и леса? Все это для человека! Он в мире главный. И не может, стало быть, человек себя унижать, должен он возвышаться, переделывать для счастья то, чем наградила его природа.

Сижу я сейчас в траншее, дожидаюсь начала атаки, а сам все думаю о тебе, сын!

Между нами и фашистами пшеничное поле. Вернее, это было поле, а теперь тут голое, избитое, исхлестанное пулями и осколками снарядов горелое место. Лишь несколько колосков как-то уцелели: вот они, возле меня. Они уже созрели, славное в них наливное зерно. Один колос я сорвал и положил в пакет, а остальные пусть стоят, пусть живут, и когда уйдет отсюда война, они на этом поле возродят жизнь".

Дальше в письме отец советовал Яшке посеять семена на самые худые, бедные соками земли, не подкармливать удобрениями, заставить всходы пережить непогоду и зной, а потом, осенью, не убирать урожая, дождаться, пока ударят заморозки, подуют холодные ветры. Пусть, дескать, остаются новые семена только стойкие, сильные, выносливые. От них и надо начинать разводить новое племя. А в конце дописал:

"Уральцы - народ мужественный, плодовитый. Стало быть, по народу нужен и хлеб!"

Яков бережно хранил пожелтевшие от времени, пообтрепавшиеся по кромкам листки письма.

Половина зерен в первый год посева задубела в непрогретой почве. Поторопился Яков, не дождался, когда подоспеет пора и засочится из-под корья березовый сок, набухнут на деревьях почки, а в безоблачном вешнем небе разнесется над пробужденными полями торжествующий призыв жаворонка. Зато остальные, выжившие, не поддавшиеся заморозкам и суховеям, дали кустистые всходы. Но собрал Яков лишь крохотную горсточку урожая, многие колосья осыпались, не продержались до положенного срока.

Подряд десять лет на огородных грядах, на самом ветровом бою сеял и растил Яков семена как мог: то по догадкам, то по советам бабушки. Иногда выгуливалась пшеница, выбрасывала стебель на полтора метра высотой, наливала зерна до отказа, а на второй год, на той же гряде, задыхалась, худела, крючилась, и получалось зерно тонкое, щуплое, как недоносок. Оказалось, дело не только в том, чтобы бросить семена в землю, а осенью собрать с них умолот. Еще нужно было понять землю, ощутить ее пробуждение, брачную пору с солнцем, тайну зачатия, великую мудрость материнства природы.

Авдотья Демьяновна научила внука своему ремеслу. Уже несколько лет работал он жигарем на ее месте, но душой принадлежал отцовой мечте. Бабка не перечила, не осуждала его напрасных трудов, хотя иной раз и говаривала:

- Зря все это, наверно! Экую умственность надо иметь супротив природы, а где ее Яшеньке взять? Дай бог, лишь бы мало-мальски в люди выйти, определиться на своих ногах. Куда уж нам до большой-то учености!

Однако сама же хотела направить Якова после десятилетки в сельхозинститут, но он никуда не поехал, остался дома, - Авдотья Демьяновна в ту пору занемогла. Поступил он лишь позапрошлой осенью, но и то на вечернее отделение.

Опыты по перекрестному скрещиванию сортов пшеницы, анализы семян, переписка с опытными станциями и селекционерами-одиночками да еще учеба в институте занимали у него все время, которое оставалось от работы на заводе.

Жажда деятельности, как рассказывала Авдотья Демьяновна, была у них фамильной:

- Кравчуны-то сложа руки не умеют сидеть.

А иной раз шумела, замечая, как опять ее внук еще и на общественных делах начинает задерживаться допоздна, в пору не поест, не поспит.

- Да что же это творится! Если уж ты везешь воз, так надо тебе еще добавлять? Семен-то Семенович неужто не понимает? Вот погоди, провалишься на экзаменах, так узнаешь!

Но Яков не умел и не хотел отказываться от поручений, особенно, если они касались его партийных обязанностей.

В людях, как он сам признавался, Яков постоянно находил дорогие ему черты отца. У каждого понемногу: в лицах, в фигурах, в голосах, в деловых качествах, в бескорыстном служении.

- Прежде мне даже казалось, - сказал он однажды Корнею в минуту дружеской откровенности, - будто отец растворился в людях. И потому, если бы, например, многих из них соединить в одного человека, то получился бы мой живой отец.

Позднее он сделал для себя еще одно открытие: сам отец был лишь частицей людей, как зернышко среди множества зерен, собранных им на полях войны.

Потому, возможно, с мальчишеских лет, со свежей памятью об отце, он и прильнул к Семену Семеновичу. Такой же могучий, как Максим Анкудинович, с такими же большими ручищами, в меру суровый, в меру добрый, Семен Семенович, отшагавший войну с начала и до конца, стал для Якова самым родным. Да и Семен Семенович ответил ему тем же. Нередко, бывало, прихватив Яшку за вихор, шутливо спрашивал:

- А не встречались ли мы с тобой на Курской дуге или под Сталинградом?

Поглядев посевы пшеницы в огороде, удивился:

- Ишь ты! Растут ведь!

И никогда не хвалил, считая, что восхваление - не мужское занятие.

Прошедшая война накидала морщин не только на лица людей, но и на их жилища. Многие дома в Косогорье к концу войны пообросли бурьянами, оголились, уткнулись углами в землю, и солдаты, не выветрив еще из гимнастерок запах пороха, начали строиться заново. Повырастали в улицах дома из кирпичного половья, опять зацвели сады. Сложил себе новый дом и Семен Семенович. Стены он выводил сам, а ставить стропила, крыть крышу, класть печи и стругать доски для дверей помогал Яков, к той поре уже по-мужски развернувшийся в плечах. Тюкали они на стройке дотемна, после заводской смены, а потом садились ужинать из одной тарелки. Семен Семенович хлебал борщ большой, под стать его фигуре, деревянной ложкой, загребая с краев, вкусно причмокивая, похрустывая. И шутил:

- Ешь до пота, наводи тело.

Случалось, Яков оставался ночевать. Они забирались на чердак, расстилали кошму и до полуночи вели длинный неторопливый разговор. Сквозь стропила мигали низко опустившиеся звезды, ветром заносило с озера запах тлеющих водорослей.

- Строим мы в Косогорье дома из половья. Так и жизнь у нас здесь какая-то половинчатая, - попыхивая цигаркой, говорил Семен Семенович. - От нынешней деревни мы отстали и к городу не пристали. Храним всякое старье: нравы, обычаи, даже уже выбывшие из народного обихода слова. Как в прошлые годы притащили их с собой на этот угор, так и храним. Деревня колхозная уже по всем понятиям нас переросла. У нас здесь общее только завод, а дальше что?..

Он яростно ненавидел все, что напоминало ему стародавнее житье-бытье и противоречило его убеждениям. Особенно ругал алчность, следом за которой выползает пошлость, подлость, обман.

- А всему виной деньги!

- Кто же от них откажется? - смеялся Яков. - На том стоим. Без денег пока что худо. Каждому по его труду деньги достаются.

- Вот именно: должны доставаться по труду. Но ведь деньги деньгам рознь, - ворчал Семен Семенович. - Если я их заработал честно, своим трудом и трачу для пользы и удовольствия, а не прячу их в кубышку, не молюсь на них, как на бога, то они, конечно, безвредные, пусть их у каждого из нас будет больше. На то мы и строим социализм. Каждый должен жить в полную меру. Но уж ежели, как Марфа…

Свою сноху, Марфу Васильевну, он считал самой злостной.

- Была бы моя воля, так я ее осудил бы по самым строгим законам.

Затем мрачно добавлял:

- Дуреют такие люди. Как алкоголики. Право же, алкоголики! Я так и называю эту дурь: денежный запой! Вот моему брату Назару пол-литра дай - весь мир забудет, а Марфа за целковый своего господа бога турецкому султану продаст.

Яков тоже не любил и не уважал Марфу Васильевну. По-соседски он дружил с Корнеем, а во двор Марфы Васильевны старался не заходить. Встречала и провожала она нелюдимо. Подозрительно оглядывала, - не стащил бы чего-нибудь. А бывало, в военные годы, когда Корней зазывал к себе Якова, закрывала чулан на замок, все из-за скупости: не угостил бы Корней хотя бы крошечкой хлеба. Между тем, в те годы, когда Косогорье было полуголодное, только в ее доме прочно держалась сытость. Даже кот, всегда дремавший на припечке, благодушно вылизывался и натирал лапой откормленную усатую морду.

У Марфы Васильевны была еще и другая причина неприязни к Якову: опасалась она не столько за свое добро, как "дурного" влияния на сына.

- Очень-то уж твой дружок, Яшка, своевольный и самостоятельный, - непрестанно внушала она Корнею. - Известно, без отца и без матери растет. А ты, небось, при родителях и привыкать тебе к своеволию не положено. Тебе к иной стати надо привыкать-то! Жизнь - не гладенькая дорожка. Может, и не поглянется что-нибудь, так не кидай в глаза, лучше смолчи, перетерпи, но своего добейся. В миру жить надо умеючи, а не так чтобы…

Еще подростком Яшка был ершист, задирист, несдержан в словах, не выносил неправды.

- А как без неправды, коли иначе не получается, - добавляла Марфа Васильевна. - Другой раз приходится грех на душу брать.

Но именно эту сторону характера Якова, - нетерпение к неправде, - унаследованную от отца, бабушка, Авдотья Демьяновна, всячески хвалила, одобряла и развивала.

- За пятак никому не кланяйся, - говорила она Якову, если даже приходилось где-то урезать расходы по дому и на чем-то сэкономить. - Не ради пятаков Кравчуны живут. На правде и на чести мы все взросли, так уж меняться нам не годится.

Не поощряла она только застенчивость, когда дело касалось устройства семейной жизни.

- Слабы Кравчуны с нашей сестрой, бабой, - однажды пожалобилась она Семену Семеновичу. - Не могут совладать. Эвон, Максим-то Анкудинович, лишь к тридцати годам жениться успел, да и то взял бабу себе не в масть…

Вот и Якову кукушка накуковала уже двадцать пять лет. Авдотья Демьяновна давно ждала, когда же он приведет в дом невесту. Но, как говорят, "давно уж все жданки съела". Начнет Яков, да все не с того края.

Появилась как-то в Косогорье бойкая особа, Анечка Курнакова. Завербовалась из Воронежа работать на завод. Не столько тут работала, больше парням головы кружила. Не пропустила и Якова.

В городском саду, где Анечка гуляла с группой парней, Яков отозвал ее в сторону.

- Мне надо с тобой поговорить…

- О чем? - округлила глаза Анечка. - Выкладывай!

- При всех не могу.

Он отвел ее в ближайшую аллею и там, сбиваясь, понимая, что делать этого не следовало, так как парни стояли неподалеку и дожидались подружку, начал объяснять свою любовь.

Анечка захохотала. Парни крикнули:

- Эй, Яшка, перестань анекдоты рассыпать. Мы заняли очередь в ресторан.

Потом она рассердилась:

- Да ты ведь еще совсем зелень!

И оставила его одного.

Он до полуночи сидел на скамейке в аллее, один, в темноте, сгорал от стыда.

А через неделю Анечка упорхнула из поселка. Теперь он помнил лишь, какая она была высокая, гибкая, красивая, и ничего больше.

В другой раз вышло еще хуже.

Из ночной смены пришлось попутно проводить до дому Ирину Баймак. Было пустынно, тепло.

Ирина шла с ним под руку, несмелая, зябкая.

Он довел ее до самых дверей квартиры, - она жила в коммунальном доме, на втором этаже, вдвоем с братом.

Ирина открыла дверь и потянула его за собой, молча. Он подчинился. Брат дома не ночевал. В углу, в стороне от окна, стояла опрятная, накрытая белым тюлем кровать. Ирина не включила свет. В окно заглядывала луна. Яков присел на подоконник, под луну. Ирина встала рядом и опять взяла его за руку. Молчали долго.

Лишь на рассвете Яков вырвался, почти сбежал, сознавая, что Ирина ему не простит.

- Эх ты, чухрай! - укоризненно сказала Авдотья Демьяновна, когда узнала об этом.

Но как же связывать себя без любви?

Именно потому, что любовь была еще неизведана, все в ней казалось священным. Он размышлял и тосковал о ней, и как раз в это время приехала в Косогорье Тоня Земцова. Они стали просто товарищами, Тоня доверялась ему, как брату, и через это товарищество он переступить не мог. Всю любовь Тоня отдала Корнею. Любовь не веревка, чтобы ее тянуть, - кто перетянет.

Свое чувство Яков упрятал в себя, и ни Тоня, ни Корней, ни Авдотья Демьяновна о нем не догадывались.

Так было до той ночи, когда случилось несчастье на зимнике.

Назад Дальше