Но ведь это лучше, а не хуже, что Петруха был другим, и именно таким, юродивым! Что могло бы выйти из двух одинаково расчетливых людей в одной берлоге? Может, что-то бы и вышло, а скорей всего нет. А тут все сходилось, смыкалось в одно целое, как два обломка одной разбитой чаши по изгибу. То, чего так не хватало Шохову, было в излишестве у Петрухи, и наоборот. Они зацепились, говоря языком механики, как две шестерни, и зуб одной плотно вошел в паз другой и передал вращение...
Шохов был тут ведущей шестеренкой, он это понимал. Но он, в отличие от Петрухи, знал, куда может энергию приложить в жизни.
Вот к чему он пришел в результате долгих зимних разговоров. Но предшествовало этой зиме многое, чего не знал Петруха и никто вообще.
В юности в одном из журналов увидел Шохов белокаменное чудо на цветной фотографии и с тех пор на всю жизнь влюбился в него. Он долго хранил у себя в тетрадях эту вырезку и помнил наизусть надпись внизу: "Выдающейся постройкой является беломраморный мавзолей Тадж-Махал в Агре (1632 - 50 гг.). Выполненный в гармонических пропорциях, в строгих формах, он поражает красотой силуэта и тонкостью инкрустации прорезных мраморных плит. Это произведение заканчивает развитие магометанского периода в архитектуре".
Особенно Шохову нравились слова о гармоничности и о тонкости инкрустации. И было жалко, что "произведение заканчивает развитие... периода...". Вот тут-то и пояснять ничего не надо: никто больше ничего подобного не строил и не смог бы, даже если захотел. Раз заканчивает, значит, хреново дело. Вон как в их Васине, где родился Шохов, последний дом, посчитай, закончили строить году так в пятьдесят восьмом. А с тех пор лишь рушат да на вывоз, или на дрова продают, а строить - баста.
А Тадж-Махал волшебно блистал на картинке среди знойного синего воздуха как белый мираж, как мечта, сотканная из прозрачных струй, непостижимый, чудодейственный, загадочно зыбкий, как во сне все равно. Да он и многажды снился Шохову, то вблизи, то вдали, неизменно прекрасный, и сил больше не было выдерживать эту муку - видеть и не потрогать его, не почувствовать вблизи: как он там соткан, из каких материалов, со швами ли или без них, и на каком таком растворе, и по какому расчету?
Может, с той дальней поры и зародилась в Шохове мечта стать строителем, познать чудо красоты и возможность ее создавать своими руками.
Строить же Шохов любил, у него всегда перед работой руки зудило. А тогда, после армии, он, как застоявшийся конь на конюшне, рвался к делу. К любому, какое только дадут.
Прораб Мурашка сразу почувствовал в нем эту нетерпеливость. Громко усмехаясь, произнес:
- Подожди, парень! На таких, как ты, воду возить любят! Запрягут - и не заметишь! Ох как запрягут!
- Пускай,- отрезал Шохов.
Разговор происходил в конторе строительства, куда пришел Шохов за месяц или за два до увольнения в запас. Он уже понял, что в деревню к себе не вернется, там нечего делать, оставалось попытать счастья, как говорят, на месте.
Тут-то он и наткнулся на Мурашку, прораба строительства: его фамилию произносили все как имя. Мурашка затащил Шохова в чей-то кабинет и, шумно дыша (Шохов тогда не знал, что такова манера у прораба - все время отдышиваться), будто после пробежки или гонки, стал выведывать-разузнавать данные о солдатике.
Шохов коротко отвечал, что делать он умеет в общем-то все.
- Ну, так уж и все?
- Да, все.
- К примеру! - заорал Мурашка, непонятно было, рассердился он или так просто привык всегда говорить.- Я и то всего не умею!
Шохов промолчал.
- Перечисляй,- приказал Мурашка.
- Ну чего,- виновато произнес Шохов,- ну, дома ставил, каменщиком был, печником-кафельщиком, штукатуром, маляром, жестянщиком-кровельщиком, бетонщиком, арматурщиком...
- Годен! - взревел Мурашка и как-то диковато, на всю комнату захохотал и трясанул Шохова за плечо со всей силой, тот едва устоял на ногах.- Дом в одиночку поставишь? Ну, избу, избу?
- Наверное, поставлю,- сказал Шохов, подумав.
- Тогда ответь на вопрос: сколько в избе углов? А?
- Смотря в какой,- ответил улыбнувшись Шохов.
- В пятистенной?
- Ну рубленых шесть.
- Кут где находится? - не отставал Мурашка.
- Хозяйственный - кут? - спросил Шохов.- То есть конник, что ли?
- Ну?
- Против печи, у входа.
- Хвалю! - воскликнул Мурашка живо.- Догадлив крестьянин,- как у нас приговаривают, - что на печи избу поставил! А где ты живешь?
- Пока нигде. В казарме.
- Общежитие получишь! - капризно отмахнулся Мурашка.- Только это не про нас. Каждый уважающий себя строитель должен свою хату иметь. А с такими руками, как у тебя, и подавно.
Манера говорить у Мурашки была громкая, шумная. Видать, и спорить любил бурно, и на работе так же командовал. Он и внешне был колоритен, крупный сорокалетний мужчина, его обойти - как доброе дерево, так подумал Шохов, с ходу не минуешь! Рассмотрел Шохов и узковатый лоб с чубчиком и стрижкой под полубокс, глубоко запрятанные острые глазки с бледноватой голубизной. Шеи почти и не было, казалось, что он подбородком, срезанным, но широким, растет из высокой крутой груди. Но еще и рост, и эта манера шумно дышать, и громко возглашать истины, безоговорочно, убежденно, будто он и есть последняя инстанция.
А работать с ним оказалось легко. Они строили детский сад, двухэтажное кирпичное здание, и Мурашка насколько был громок, настолько и отходчив и никогда не придирался по мелочам. Месяц почти приглядывался к новоиспеченному работнику и вдруг перевел его в бригадиры.
И опять будто бы шуточкой: "Работа дураков любит!" Непонятно было, что он хотел сказать. Но в моменты растерянности, если что-то у Шохова не выходило (бригада попалась разномастная!), всегда оказывался поблизости и будто бы даже не советовал, а как бы сам спрашивал, и все становилось на место. Странный в общем-то был человек, непривычный для Шохова, с какой стороны ни подойти. Особенно после одного случая, когда Мурашка запил.
Шохова предупреждали, что с прорабом подобное случается, но какое ему дело, каждый живет как знает. Человек умеет работать, а остальное, как говорится, его личное дело. Пьет, значит, надо. Значит, ему без этого нельзя. Но и случая поглядеть Мурашку в пьянстве не было, пока не сдали объект. И тут будто что-то переродилось, отпали какие-то преграды, разрушились барьеры, исчезла зажатость последних сдаточных сроков на глазах бесконечных комиссий - и пошло. С утра пиво да пиво, потом к полдню бомбу, как звали здесь большую и темную бутылку фруктового портвейна, а уж там и водочка и все остальное, к вечеру Мурашка был шумен, как никогда. Поил в ближайшей забегаловке, именуемой в простонародье "Шайбой", знакомых и незнакомых, рычал на тех, кто не хотел пить, размашисто обнимал дружков, которых в этот момент почему-то оказалось слишком много, не обошлось и без драк и без скандалов. А потом и вовсе пропал на целых три дня, будто бы уехал к брательнику в близлежащую деревню.
Мастер в ту пору оказался в отпуске. На Шохова перевалили все дела Мурашки, и кроме очередной и не очень-то благодарной работы по демонтажу оборудования и доделочных работ, на которые никого нельзя было организовать, да и никто и не хотел слушаться, пришлось выгораживать самого Мурашку и скрывать от высшего начальства его пьянство и прогул.
И все-таки дознались. Бригадир штукатуров Семен Хлыстов, ушловатый мужичишка со странным затаенным взглядом на асимметричном лице, написал какое-то письмо. Шохова вызвали, пригрозили, но сделать ничего не смогли - уже сляпали задним числом какую-то бумагу от лица Мурашки, и кончилось все выговором. Мурашке и Шохову одновременно.
А потом появился сам Мурашка с опухшим лицом, с кротким собачьим взглядом. Стоял рядом с Шоховым и шумно вздыхал да приговаривал свое излюбленное: "Тимоха Шейнин попутал". Так он звал сорокаградусную.
На второй или третий день, почти оклемавшись, коротко выспрашивал о делах, поинтересовался:
- Выговорили тебе? Ну, поздравляю! Начин - половина дела.
А потом уже к вечеру:
- Что будешь делать-то? - И помолчав и шумно придыхая: - Пойдем-ка домой ко мне. Жена борща наготовила. Пойдем, пойдем, не бойсь, я теперь не страшный.
И то же повторил в доме за столом, когда достал бутылку и уловил настороженный шоховский взгляд:
- Не бойсь. Не заведусь. Теперь я закруглил. Надолго. Конец Тимохе Шейнину, чтоб его...
И точно, после двух рюмок отставил, хоть и не надолго. Поднялся, пошел показывать свою хату, подвал, огород, сад, сарай и другое хозяйство. Жил Мурашка на окраине города, на очень зеленой одноэтажной улице Планетной. Двое детишек и тихая жена, их и не слышно было. А жена так вовсе не видна, приносила-уносила тарелки с тем самым душистым красным борщом, и все это быстро и бесшумно.
А вот что интересно: хоть и водил и показывал все свое Мурашка так же громко, но дома это не казалось странным. Он воспринимался и слушался по-иному.
- Учись, Григорий,- произносил хозяин с какой-то шутливой угрозой и, будто демонстрируя крепость, брался руками за стояки, стены, табурет и за стол.- Учись, пока я жив. Каждый петух на своем пепелище хозяин! Ты еще не созрел до этой мысли! Ты еще не битый, тебе и выговор будто значок на грудь: блестит! А я, брат, походил по стройкам и вкусил на своей шкуре правду, заключенную в поговорке, что ничего нет постояннее на наших стройках, чем временное жилье! Считай, загибай пальцы: Боткинская, Братская, Хантайская, Нурекская... Каждая в отдельности - как рубец на сердце от инфаркта! Будешь любить, и ненавидеть, и рваться сбежать - и все равно никуда не уедешь, ведь дитё свое бросить нельзя, какое бы оно уродливое ни было, а? Это тебе похлеще женской любви!
И вдруг стал шумно агитировать Шохова за семью, приговаривая, что общежитие не дом, а зоопарк, а человеку для внутренней жизни прикрытие в виде стен и крыши необходимо. А в конце, как всегда, у Мурашки это вышло неожиданно, можно голову отдать на отсечение, что он и сам не предполагал, что так закончит, он предложил на вечернее время шабашку: ремонтировать школу. Тут же потащил Шохова в эту самую школу в конце той же улицы Планетной, утверждая, что учительница Тамара Ивановна живет здесь же, при школе, и всегда в вечернюю пору бывает дома, но никто им не открыл дверь. Мурашка барабанил по стеклу, прикладывая руку к глазам и пытаясь что-то за окном рассмотреть, но махнул рукой, и они повернули обратно.
Дорогой у Шохова будто язык развязался, стал он рассказывать Мурашке про свою жизнь, и про Тадж-Махал, как красив на картинке, и про деревню, и про армию.
Мурашка слушал, кивал, а дома снова потянулся к бутылке (Ах, Тимоха Шейкин! Подлец этакий!) и, налив две рюмки, громко, как на банкете, сказал:
- Мой тост такой, Григорий Афанасьич: выпьем за нас, грешных! Потому что мы, строители, грешим больше остальных!
Махом выпил, опрокинув в себя, и продолжил свою мысль, нависая над столом, над закуской и почти над головой самого Шохова:
- Тадж-Махал, говоришь? Могу рассказать, как он, значит, строился, этот твой... Начнем с того, что в этом мавзолее покоятся растраченные зазря деньги! Ты слушай! Слушай! Я же тебя про Тадж-Махал не перебивал. И ты меня не перебивай! Вот так! Почему я говорю, что мы, строители, растратчики? Нам выгодно быть растратчиками. В конце года мы приходим к заказчику твоего мавзолея и просим дать нам пятьдесят тысяч, а он тебе взамен и говорит: "Я тебе их подпишу, а ты еще возьми моих двести тысяч!" Потому что конец года. Какой там век? Семнадцатый? Так вот конец года в семнадцатом веке! А лимит у него не израсходован, и, если он не потратит его, ему на будущий год текущий срежут... Ну, конечно, я забыл сказать, что начали строить твой Тадж-Махал по временным схемам, так как проект не был готов, а визирь, или кто он там, торопился умереть, ему мавзолей вот так нужен был. Подводку коммуникаций, дороги и прочее не сделали вовремя, а после, когда положили основание, пришлось его ломать и переделывать заново. Тем более что колонны, которые доставили из мраморных копей, как оказалось, не соответствуют окончательному проекту, и снова пришлось, в третий раз, переделывать основание... Ты чем, Гришуха, недоволен? Ну, тогда слушай, я ведь тебе все как есть говорю. Ты знаешь, что говорят поляки о нашей профессии? Они говорят: пан бог создал землю, а уж все, что есть на земле, создали строители. И наш детский сад, и твой Тадж-Махал... Все! Все!
Мурашка на ходу заводился, и - ах, Тимоха Шейнин! пристал ведь, пристал, но я его добью! Я его допью! Да! Да! - наливал, и опрокидывал махом, никак не мог ему Шохов в этом перечить. Может, у человека наболело, припекло, как говорят, чем же этот внутренний огонь можно потушить?
- Теперь вопрос угореловки на Тадж-Махале? Не знаешь, что такое угореловка? А вот что это такое. Конец года, набрав на себя те самые двести тысяч, ты, конечно, не успеваешь завершить и заслоняешься фиктивным актом, фитюлькой то есть. А в начале нового года еще отрабатываешь старый год, который по всем показателям считается выполненным, и премии за него уже получены и потрачены. Так что первый квартал ты и работать не в состоянии как положено. На втором лишь квартале отдышишься, но опять же распутица, весна, бездорожье. Лишь в третьем квартале по-настоящему берешься за дело, а планушко-то идет, и Тадж-Махал стоит, и четвертый поджимает, и уж поневоле ты его какую-то часть перебрасываешь на начало другого года, и несть этим угореловкам конца! Потом вдруг выясняется, что подрядным организациям выгодно ставить колонны, но не выгодно портики, к примеру. И торчат который год сотни этих самых колонн (за них больше платят), а портики откладываются на потом... Вон как у нас тут самое дорогостоящее в объекте - крыша да уборная. Очко врезать дороже, чем сама уборная, скажу тебе! Там мы еще и стены в уборной не возвели, а уже сотни этих очков наврезали, и где можно, и где нельзя - тут чистая монета идет! А однажды, вот так же, как у строителей Тадж-Махала вышло, не сдал я объекта. По акту уборная существует, а на самом деле ее нет. Мы ее собирались в январе возвести. И вдруг с проверкой: так и разэдак, а где же уборная? Чувствую, что дело мое кранты. Накопилось на меня всякого, уж начальство на точке закипания. Ну, я как рубану с ходу, не знаю, как уж я нашелся: "Был ураган, говорю, так уборную с дерьмом подняло и унесло". Посмеялись да ушли, так-то вот.
Впервые слышал Шохов такие разговоры, да и впервые, надо сказать, именно с ним так разговаривали. Вот когда станет Шохов заматерелым строителем, когда пройдет свои законные стройки от начала, поймет, что было истинного за словами Мурашки. Наверное, как гвоздь в сапоге, торчали в нем наболевшие вопросы о существе их профессии, о том, что составляло в его прошлой и в нынешней жизни, может быть, самое главное. И он взвинчивался, и опадал, и, тяжело дыша, бросал и бросал веские слова прямо на их охолодавший стол с немудреной закуской.
- А сколько было реорганизаций во время строительства Тадж-Махала, не знаешь? А я утверждаю, что их было бесконечное количество. Потому что в мире всего три неизлечимых болезни: это - рак, менструация и реорганизация! Так вот, чтобы при возведении Тадж-Махала сложить нормальный, работоспособный коллектив, необходимо минимум полгода. Это тебе любой средний тадж-махальский руководитель скажет. А у нас, что ни срок - или разделение, или объединение, отпочкование, слияние, и так без конца. Ты думаешь, что рабочему человеку в первую очередь нужно? Деньги? Так вот, ты глубоко заблуждаешься. Он готов и за средний заработок вкалывать, если ты ему создашь уверенность, что его не будут дергать, переводить, без конца реорганизовывать. Рабочего человека интересует стабильный и добротный коллектив, имеющий перспективу...
Мурашка слил остатки из бутылки, с сожалением посмотрел на свет:
- Экстра - знаешь как расшифровывается? Эх, как стало трудно русскому алкоголику... Так вот, Гришуха, я помру, а ты уж попомни, что на Тадж-Махале было всего пять этапов во время строительства: шумиха, неразбериха, нахождение виновных, наказание невиновных, награждение непричастных. Все. Топай домой. Завтра мы продолжим Тадж-Махал строить.
А в школу они с Мурашкой все-таки пришли. Правда, случилось это лишь через неделю, заедали разные дела, к тому же на бригадира штукатуров Семена Хлыстова, того самого, который накапал на прораба, поступила жалоба от комсомольцев бригады, будто он, Хлыстов, пользуясь правами бригадира, сам отлынивает от работы, хоть и получает по пятому разряду, да еще со сверхурочников, так называемых "вечерников", дерет на бутылку, а они молчат, им пятерку лишнюю хочется заработать, и будто бы к тому же ворует кисти, и опять все молчат, покупают за свой счет...
Мурашка позвал Хлыстова и, показав ему кулак, пообещал уволить, если услышит хоть одну жалобу. До него и раньше доходили всяческие слухи. Криворожий Хлыстов прямо в глаза не смотрел, а все наискось и под конец только буркнул: "Это мы посмотрим". Было ясно, что он отыграется на жалобщиках, а при случае и на самом Мурашке. Пакостный мужичишка, говорили, что он девчонок-штукатуров принуждает сожительствовать с ним, а они молчат. Эта жалоба поступила устно, попробуй-ка докажи!
Все это Мурашка выложил дорогой Шохову с громкой обидой, шумно дыша, подпирая собеседника к самому забору.
- И ничего нельзя сделать?
- У нас же гуманный закон! - выделяя каждое слово, так, что слышно было на всю улицу, произнес Мурашка, даже стайка воробьев вспорхнула с ближайшего дерева.- И хлыстовы этим особенно умеют пользоваться. Но я дождусь, дождусь, когда он подставит, как говорят боксеры, скулу...
Ох, не знал он, не знал и Шохов, что все это дорого обойдется самому Мурашке, а для Шохова станет памятью на всю жизнь...
А пока они шагали в дальний конец улицы, в школу, чтобы поговорить с неведомой Тамарой Ивановной о ремонте.
Учительница, как и предполагалось, на этот раз была дома, и окошко ее, занавешенное простенькими ситцевыми занавесочками, светилось изнутри. Тамара Ивановна несколько раз переспросила: "Кто там?" И Мурашка, стараясь не греметь голосом, не здорово ему это удавалось, объяснил, что это прораб Мурашка с приятелем по поводу ремонта, о котором у них был договор.
- Не очень-то вы торопитесь,- впуская их, вместо "здравствуйте" произнесла Тамара Ивановна, впрочем не столь уж и агрессивно, а как-то звонко и весело.
Темным школьным коридором она проводила гостей в свою комнатку, небольшую, но светлую, с окнами на две стороны (угловая, зимой выхолаживает, наверное, подумалось Шохову), с обстановкой чрезвычайно скромной: кровать, очень чистая, без морщинок (морщинки в казарме у Шохова строго наказывались, именно на них он обращал привычно внимание!), трельяж со всяческими женскими флакончиками и столик. Весь гардероб умещался в уголке за занавеской. В комнате было несколько стульев, по-видимому казенных, клеенчатых, на них-то хозяйка и предложила присесть, и сама села, положив локти на стол.