Но разве то, что происходило, что случилось за этот год, кто-нибудь мог вообразить вчера? Раз уж так сложилось, кто-то должен взять на себя самое страшное, тяжелое: среди палачей оставаться солдатом, быть примером и в конце концов помочь своим. Нет, совсем не так, как сделал Загайдака: ну, увел он отделение, девять человек, ну, убьют они десять немцев. Пока их самих не прихлопнут. Война-то все равно проиграна. Только распаляют лютость победителей. Теперь самое главное - судьба и жизнь не моя и твоя, а многих и многих миллионов, тех, кого народом именуют. Что может Муравьев, такие, как он? Да, они в стане врага, врагу помогают побыстрее закончить уже выигранную войну. Были и такие головы, мысли: мол, у нас оружие, незаметно нарастим целую армию русскую, и немцам придется считаться с нами. Чепуха! Фантазии! Путь один: завоевать у немцев уважение. Делать приходится черт знает какую работу. Но везде можно остаться человеком, которого будут уважать. Показать, чего мы стоим - хотя и проиграли войну. Переубедить, убедить, что с нами можно иметь дело - и в работе, и на войне. А у них впереди еще полмира. Такие мы им будем нужны. Убивая вместе с ними какие-то тысячи, потом спасем миллионы. Главное - впереди. Главное - там.
Пока с плачем, воем бабы тащили к бронетранспортеру одежду для "навербованных", харчи им на дорогу, Муравьев решил пройтись по деревне. Он любит зайти в хату, поговорить, послушать местных жителей. Смотришь на себя их глазами, со стороны, и лучше, острее ощущаешь, что у тебя внутри и кто ты, что ты на самом деле. Для них ты предатель, враг, но к ним не испытываешь ответной злобы, ненависти. Не можешь им сказать, почему ты в форме немецкого офицера, эсэсовца, а если бы и сказал, не смогли бы, не захотели бы они понять. Потому что умирать надо им - ради других, которые далеко. И понять их можно. Но другие когда-нибудь, может быть, поймут и тебя…
Зайти в хату, посидеть в той деревне не пришлось. Ахнуло, даже увидел, как на огороде грязью плюнулась земля, - ого, пушечка у них завелась! Муравьев весело выбежал со двора на улицу, скомандовал: "К машине все!" А над деревней озорно повизгивали пули - два пулемета взахлеб лупили откуда-то из-за горки. И тут Муравьев похолодел: увидел, как бронетранспортер сорвался с места, только чьи-то ноги над бортом по-жабьи задергались. Броневая машина умчалась, водитель-немец бросил всех, даже одного "майстэра". Побежали через огороды, не слушаясь командирского голоса Муравьева, ни немецких, ни русских его ругательств не слыша. Били уже и с другой стороны, оттуда, где кладбище. Впервые ощутил, что не только под немецкими бомбами и пулеметами можно чувствовать себя беспомощным, слабым, никчемным. Рвануло, куснуло пальцы - вскинул руку к глазам: что-то красное вцепилось и держится!.. Не сразу понял, что это его собственные пальцы, висящие на кожице… Четверо остались на том поле, некому было их тащить - мертвых, а может, только раненых. Муравьева и еще двоих перевязали уже в лесу, почти на бегу. Страх и ярость гнали Муравьева, пока беглецы не выскочили прямо к мосту и не увидели возле полицейского дзота свой бронетранспортер. Немец-водитель покуривает и нагло-весело смотрит им навстречу. Муравьев знал, чувствовал, что если он этого не сделает, то потеряет к себе уважение навсегда. И потеряет все. Все добытое с такими усилиями после лагеря.
Немец с любопытством смотрел на обернутую окровавленным кителем руку Муравьева - точно ему подарок несут. Ну, Муравьев и поднес ему! Отпустил правую, левой, здоровой, двинул его по уху так, что немец тюкнулся виском о стальной угол своей машины и сел в песок, голубые глаза в лоб ушли.
Это был момент особенный для Муравьева. Нет, не просто труса, дезертира ударил, а немца-труса, немца-дезертира. Служить я вам служу, но уж отныне знаю всю цену - и вам и себе!
Немца этого потом наградили - как раненного "бандитами". На этом с ним поладили. И он, конечно, считал, что сделка в его пользу. Не знает, какую свободу, какое радостное распрямление, освобождение подарил он Муравьеву - своим немецким бегством и своим немецким согласием на награду. Да, да, человек везде человек! Если он человек. И еще неизвестно, кто спасет, а кто загубит. Боркам вот этим все равно не выжить на партизанской земле. Думать надо о миллионах других людей и завтрашнем дне и не растравлять победителей. Раз уж войну проиграли, воевать не умели, не смогли. А почему не смогли - легко за это с Муравьева спрашивать! Беги, беги там и не оглядывайся так грозно, ревниво, непрощающе!..
Нет, не такие уж дураки были те князья и воины, которые шли на службу к чужим ханам. Да, приходилось русскую лить кровь, жечь и казнить своих в непокорных княжествах. Но народ сберегли. Россия не на год и не на десять - на века. А если бы и после разгрома все поперли на рожон, да голым пузом, не имея сил, - что было бы и что осталось бы? Вырезали бы всех подряд…
Дирлевангер возит с собой книгу "Чингисхан", показывал и Муравьеву, видимо, потому, что есть на ней автограф рейхсфюрера Гиммлера. Штурмбанфюрер не сказал, а всезнающий Циммерманн раскрыл, откуда и как попала книга с надписью Гиммлера в могилевскую библиотеку Дирлевангера. Не он один таким вниманием отмечен. Всем гауляйтерам и командирам крупных зондер - и айнзатцкоманд Гиммлер эту книгу дарит или от его имени вручают.
Немцы читают "Чингисхана" со своим прицелом. Ну, а Муравьев, когда увидел, полистал, о своем подумал. Нет, не дураки были "изменники"-князья! Где теперь тот Чингисхан и его победы, караван-сараи? А Россия стояла и стоит. Благодаря Куликовской битве? А дожили бы до нее, не возьми на себя бремя измены те, имена которых забыты или прокляты?
Думано об этом, передумано, а поговорить не с кем! Вот разве что с Циммерманном, если ближе сойдутся. Ему тоже не легко среди своих - белая ворона!
Обершарфюрер Циммерманн уже после третьей рюмки лезет в книги. Как другие - "в бутылку". Очень обидчив, потому что и чином и ростом ниже других. Почти детский на нем мундирчик с эмблемами-черепами, а начитанностью, грамотой выделяется среди всех офицеров Дирлевангера. Книги в большой могилевской квартире Дирлевангера выставлены в гостиной, наверное, чтобы все могли их видеть, чтобы не забывали об университетском прошлом штурмбанфюрера. Дирлевангер и сам любит напомнить: "Вот с этим кретином (о Поле) мы вместе учились в Лейпцигском хохборделе. Я кончал, а он только начинал, но кончил раньше - выгнали". И расскажет, очень рассеянно (такое всегда впечатление, что он плохо слышит даже самого себя), как студенты по давней традиции ковыряли друг дружке физиономии студенческими шпагами и как Поль любил расписываться в пивных не на стенках, а на потолке.
- Любимая обезьянка господа бога! - подмигивает Муравьеву своим пенсне маленький Циммерманн. Муравьев хоть и старше его эсэсовским чином, но он русский, а значит, несравненно ниже, и за это Циммерманн готов разговаривать с ним на равных. Истерзанный безуспешными попытками вклиниться в общий громкий немецкий разговор, Циммерманн уводит Муравьева к полке с книгами и уже оттуда обстреливает пьяный стол язвительными замечаниями. Вновь прибывающих или тех, кому надо уходить, встречает и провожает обязательным:
- И пришел (ушел) осел, прекрасный и мужественный!
Муравьева лишь в последнее время стали приглашать на товарищеские ужины - единственного из "иностранцев". Все-таки он растопил Дирлевангера. Штурмбанфюрер однажды привел его к себе на квартиру одного, и там он увидел Стасю - загадочную служанку Дирлевангера. Худенькая, как подросток, белозубая, а улыбка ее поразительно кого-то напомнила: Муравьев даже растерялся, и Стася смутилась…
- Битте, - сказал и усмехнулся широкорото и криво Дирлевангер, - прошу кохать и шановать!..
Дирлевангер всегда говорит только по-немецки. А тут такой немецко-славянский винегрет. Польское "кохать" и "шановать" прозвучало у него как слова домашние, обжитые. (Стасю привез откуда-то из-под Люблина.)
Нет, все-таки можно их заставить уважать "иностранцев". Не унижаясь, а показывая умение, дело, и когда не дрожишь за свою шкуру. Вот и Циммерманн. Увлеченно, старательно проделывает умственную гимнастику перед Муравьевым. Значит, хочется ему, чтобы этот "иностранец" его оценил.
- Читали? - спрашивает Циммерманн, проводя влюбленно, даже сладострастно маленькой рукой по корешкам книг. Выхватит нужную с полки, быстро, быстро пролистает, клюнет носиком и шпарит, почти не глядя на страницы.
- "Быть может, я лучше всех знаю, почему только человек смеется: он один страдает так глубоко, что принужден был изобрести смех. Самое несчастное и самое меланхолическое животное - по справедливости и самое веселое…"
Точно большую рюмку опрокинул в себя, так счастливо заблестели у маленького немца глаза за профессорским пенсне.
- Вот! Вот так умел писать Ницше. Которого вы, конечно, не читали. Впрочем, они (кивнул туда, где гогочет и пытается петь застолье) не читали ничего. С чужих слов заучили, что великий германец проклял евреев за христианство, изобретенное для нас. Подсунули специально, чтобы лишить другие расы воли к власти и отдать власть больным и сирым. Чтобы, кроме них, не было сильных рас, народов. Но какая будет жалость и ошибка, если Библию тоже сожгут в каком-нибудь пожарном депо! Жечь книги - любые! - это по меньшей мере неблагодарно. Неумно и неблагодарно. Они (опять, скривившись, глянул на застолье) уважают только действия и не знают, не подозревают, сколько полезного сделал Гуттенберг и его дети - книги. Та самая Библия, если ее с умом читать, нашими глазами. На нас работали и за нас многие - даже те, кто думал, что с нами борются. Потому что если смотришь в пропасть, то и пропасть начинает смотреть в тебя, погружаться в тебя. Мы лишь подобрали ножи, которых много наразбрасывали и давно. И неважно, для кого Ницше или другой кто точили ножи своих жестоких парадоксов. Важно, что наточили. И это сохранили, донесли до нас они, книги! У моего дедушки, католического священника, книг было больше, чем в нашей роте патронов и гранат. Кстати, дедушка мой в Риге жил, прежде чем переехал в Германию, в наш Гале. Вынужден был отречься от сана. Из-за служанки, от которой родился мой отец. И еще - он слишком внимательно читал Библию.
Схватил с полки Библию, немецкую, поставил назад, взял русскую (рядышком стоят).
- Вот…
Но заинтересовался чернильными каракулями на полях книги: такого-то числа водили корову к быку на случку, "за быка пуд жита", и еще какие-то хозяйственные заботы…
- Бесподобно! Нет, вы - язычники. Немцы верят добросовестнее, по-протестантски, из них это труднее вытрясти! Фюреру, думаете, легко с нами?
Тут же выкрикнул Полю про жито и быка, никто, кроме Муравьева, его не понял да и не услышал. Муравьеву объяснял: "Я спросил, чем Поль платил за козу или свинью. Или ему платили - как быку?" Все знают, что Поля держали в концлагере за какие-то штучки, чуть ли не скотоложство. И тема эта никогда не приедается на вечеринках у Дирлевангера.
Листая книгу, Циммерманн легко находит и зачитывает полюбившиеся ему места: про то, как бог-предводитель, бог-воитель отдавал чужие народы в руки своему, "на съедение": убейте всех, и мала и велика, и землю врага посыпьте солью! ("Тут так и сказано: "на съедение!", "посыпьте солью!"") "И взяли в то время все города его, и предали заклятью все города, мужчин, и женщин, и детей, не оставили никого в живых… Что было, то и теперь есть, и что будет, то уже было: и Бог воззовет прошедшее". И как ревниво присматривал за собственным народом, избранным, и карал детей за вину отцов до третьего и четвертого колена. А если слепят, смастерят себе идольчика, хотя бы каменного: "Ага, отлепиться от меня задумали!" И приказывал самым избранным из избранных: "Возложите каждый свой меч на бедро свое, пройдите по стану от ворот до ворот и обратно, и убивайте каждый брата своего, каждый друга своего, каждый ближнего своего". "Да ведь наш дьявол милостивее!" - когда-то кричал моему деду сосед, аптекарь-пакистанец. Моего дедушку очень обижали противоречия Ветхого и Нового заветов, старой и новой морали. Идите, говорит старый бог народу избранному, к фараону и попросите того-то и того-то, серебра и золота, а я ожесточу фараоново сердце, и он откажет вам, а за это я нашлю град, мор и саранчу на его людей и землю! Сделаю так, чтобы он отказал, и его же народ за это покараю! И как могут в одной книге рядом стоять: "зуб за зуб!" и "не убий!", "до седьмого колена месть" и "прощай врагов"? Мой дед не читал Ницше, век девятнадцатый вообще плохо слышал (а немцы - хуже всех!) человека, который разрубил этот христианский узел. Он первый, кто так громко и открыто осмелился сказать: а ее и не надо, никакой морали! Не нужна она людям, избравшим себя. Ни старая, ни новая: природа морали не знает! Прямо в сердце, в мускулы било током: "Боги умерли! От вас, избравших себя, произойдет народ избранных, а от него родится сверхчеловек!" Надоела дряблая болтовня о добре для всех. Сколько можно? Но выхода не видели. Фюрера еще не было. А книги были. Были! Вот эти. Но прочли их, как надо, только мы! Всегда и навеки: прекрасно то, что полезно для нашего движения. А что полезно - это открыто фюреру.
Опять ласково, почти сладострастно, погладил маленькой рукой разноцветные корешки, даже привстал на цыпочки, чтобы повыше достать.
- Он подсказал, что делать. Не в теориях, не в политэкономиях ищите - в себя загляните, да не трусьте, поглубже! Себя выпустите, дайте живому проявиться! Не стыдитесь себя! Отбросьте шелк! Ощутите радость ножа! Помните, у вашего Достоевского убийца обертывает бритву лоскутом шелка. Кого спас стыдливый лоскуток? Одно лицемерие! Христианское. Буржуазное. Марксистское.
Перебрасывая с ладони на ладонь книги, как ловкий печник кирпичи, переворачивая страницы слюнявым пальчиком, эсэсовец в пенсне и в детском мундирчике надсадно пробивался к ушам и сознанию Муравьева сквозь пьяное гоготание и пение других немцев:
- Жалость, сострадание к ближнему, доброта - ох, как это ново! И как удобно! Все это шантаж со стороны слабых, низших. Природа не лжет, говорит откровенно слабым, больным: вы должны погибнуть! А они адвокатов наняли, и те, болтая века и тысячелетия о жалости, сострадании, лишь удваивают, утраивают на земле страдание. Я жалею тебя, и нас уже двое несчастных - вместо одного. Это как зараза. Страдающих надо изолировать, как прокаженных. Циклоп смеется, когда его щекочет нежная рука, - так и великая идея, когда ее дразнят моралью. Вся культура выросла из одухотворенной жестокости. Но именно одухотворенной, а не просто жестокости. (Презрительный взгляд на застолье.) Великая цель достигается лишь великим преступлением - против так называемой морали. Но нельзя упрощать, как делают у нас. Доброта не противопоказана и новым людям. Вот, читаю… Ну, здесь про полезность стадной морали, инстинкта стадного, даже религии, но если это отдать низшим расам. Этим подготавливается порода людей, которая должна будет сама восхотеть нашей руки. Сама - в этом высший гуманизм! "Следствием было бы презрение к самим себе слабых: они постарались бы исчезнуть сами, сгинуть…" Так сказать, от неловкости. Как видите, мы тоже за мягкие методы. Каждому свое, но лучше если по доброй охоте. Когда с нас, голодных, драли репарации прожорливые версальские победители, похитившие нашу победу с помощью евреев и красных, они не церемонились. Вы знаете, чем нам грозили французы, англичане? Вывезти немецкую молодежь в рабство, в Африку, если не заплатим. У победителя всегда была своя мораль! Но у них была чисто торгашеская, без всякой идеи…
Всего лишь четыре дня назад происходило это - в квартире штурмбанфюрера. Хмельную болтовню Циммерманна слушал Муравьев с удовольствием. Не все позиции - нет, не все! - сдал Муравьев. Ему, может быть, тяжелее, чем другим: он в стане врага, он вынуждает победителей менять свои представления о побежденных. А от этого польза разве для одного Муравьева? Ему, в конце концов, мало надо, ничего не надо!..
А потом в комнату тихо вошла с подносом Стася, служанка Дирлевангера. Стол обычно накрывала пожилая женщина. Молча приносила еду, испуганно говорила "данке" за грязную посуду, снова появлялась, исчезала. Стасю перед гостями Муравьев увидел впервые. Внесла поднос с чашечками кофе. И снова поразился Муравьев, насколько похожа, как напоминает она Берту, его школьную любовь. Если перекрасить ее белые волосы в темный цвет… Или вернуть им цвет первоначальный? Отрастающие волосы Стаси предательски чернеют у корней. И невольно начинаешь думать: а глаза, такие голубые - ее, настоящие? У еврейки Берты, молоденькой школьной учительницы, глаза были как уголь черные. Но улыбка такая же "громкая" - полный белых, красивых зубов рот. Это было бы даже некрасиво у другой - не такой молоденькой, живой, веселой, как Берта. Вот и у Стаси: скромно или упрямо закрытый рот некрасиво выпирает. Но зато когда улыбается! Ждешь, когда…
- И воззвал Иисусе громким голосом: "Лазарь, иди вон!"
На этот раз в наступившей тишине Циммерманна услышали даже самые пьяные. Потому что услышал Дирлевангер: он внимательно рассматривал маленького обершарфюрера, очень внимательно. Лазарь! - так зовут и старшего сапожника, одного из подвальных евреев. Все еще живые, потому что считаются и называются "полезными", сидят прямо под квартирой Дирлевангера, делают классные сапоги могилевским "фюрерам". Полгода назад их было семеро, осталось поменьше. Как раз про старого, чернобородого Лазаря шепчутся, что он отец Стаси. "Погорел твой отпуск в Германию!" - подумал Муравьев, глядя на побледневшего Циммерманна. Маленький обершарфюрер никак не поставит на место книги. Ну, вот, испуганно посыпались на пол! Стася - худенькая, вся почти ребенок! - стояла, опустив глаза. Вся такая скромно-немецкая, в чистеньком передничке горничной, служанки. Тут бы Циммерманну - заодно уж! - процитировать еще и штурмбанфюрера: "Я не против, если вы спали с русской девкой, но вы обязаны тут же, своей рукой, застрелить ее". Специально для "иностранцев" заповедь. На них законы о расовой гигиене не распространяются. Но чтобы с еврейкой! - этого даже "иностранцам" не позволят. Нет, все-таки сорвиголова этот Дирлевангер! По канату ходит!
А он вдруг пошел на Циммерманна, нет, не на него - к книжной полке, снял голубую немецкую Библию, поискал страницу и молча подал книгу Стасе. Та засуетилась, куда поставить серебряный поднос, его забрали у нее, а Дирлевангер неверной, сердитой рукой пьяного усадил ее в неудобное мягкое кресло:
- Дизес да, лис эс дизен швайнен фор!