Исчезает диетврач Голявкин, и двор словно пустеет без него. Несколько минут я смотрю, никого не узнавая, - движутся люди, мужчины, женщины, по-разному одетые. Но вот вижу знакомую тоненькую фигурку в беличьей шубке, белых валенках-чесанках, теплой вязаной шапочке. Это Рита, о которой лейтенант Ваня говорит: "Прэлесть чернявочка!" Рита идет куценькими шажками, расставив руки, будто боясь поскользнуться. Она совсем истаяла после пережигания спаек, и даже мне сейчас видно, какое у нее худое, перепуганное, с синеватым носом лицо. Жалко Риту. И непонятно: она - дочка большого хозяйственного работника, всегда все имела: и поесть самое лучшее, и надеть самое теплое. Почему заболела? Говорят, от любви можно зачахнуть. Я этому не верю, при хорошем питании ни от какой любви не зачахнешь. А вообще, не знаю. Болели же раньше дворянские дочки чахоткой… Жалко Риту. Нам что - обеспеченную жизнь, и выздоровеем. А ей как?..
Не видно лейтенанта Вани. Где он, что с ним? Собирает вещички, ждет, когда повезут его на станцию, или убрел в лес с возлюбленной Гретой? Без него двор - сирота, мертвое место, хуже, даже, чем без Голявкина. Когда я смогу спуститься вниз и пройти по снегу?.. Ваня будет, наверное, уже далеко, у себя на Квантуне.
Ага, кажется, Семен Ступак появился. Точно, он. Шкандыляет из глубины аллеи, сечет рукой воздух впереди себя, что-то доказывает собеседнику, длиннолицему и очкастому, одетому в драповое пальто, каракулевую шапку. О международном положении, наверное. И что интересно: лезет спорить всегда к интеллигенции. Не любит он их, что ли? Некоторые, завидев хромого Ступака, шарахаются в сторону, но его это не смущает: изловит не того, так другого. Сначала о погоде заговорит, о туберкулезе, после на сообщения из-за рубежа перейдет. Угодить Семену Ступаку почти невозможно. Если с ним соглашаются, он подозревает: "Не смеются ли?" Если перечат, развинчивает всю свою нервную систему, показывает протезы, кричит. Бывает, и мирно беседа сходит - это когда Ступак выпьет водочки, поразмякнет, уверится в правоте своей жизни и на окружающее смотрит несколько свысока. Редкий случай, но факт - спиртное облагораживает этого человека.
Они остановились, Семен когтисто вцепился в рукав собеседника голой - без перчатки - пятерней, приблизил свое бурое бугристое лицо к его беловатому, худому, - и заговорил так, что и мне стал слышен хрипловатый клекот. Подошли другие "тубики", старая женщина в пуховой шали до глаз понемногу оттеснила Ступака, спасла опешившего скромного гражданина. Однобокий вояка проводил его какими-то словами, пошел дальше, строго озираясь по сторонам, выискивая себе новый объект для беседы.
Я посидел еще несколько минут - больные все так же двигались в разных направлениях, сталкивались, расходились, исчезали под соснами, вновь появлялись (лейтенанта Вани не было), - почувствовал, что скоро упаду от усталости и тогда не смогу добраться к постели, встал, держась за подоконник, после за стул, за стену, проковылял к кровати. Лег и сразу задремал. Но и в дреме помнил Семена Ступака - он тряс кого-то, орал; после ухватил меня, жаловался: "Ты друг? Ну скажи, какое наше мнение…"
Очнулся от того, что кто-то появился сбоку - белый передник, голые до локтей руки, белый чепчик, - дохнуло морозцем. Да это же официантка Надя. Она всегда ходит раздетая с подносом через двор и так быстро вбегает по лестницам, что не успевает растерять уличный холод. Однако в палату вплывает неслышно, дуновением воздуха.
- Напугала, - сказал я.
- Что вы! Я так тихо…
- Вот именно. Как кошка. У тебя бабушка не ведьмой была?
- Что вы! - Надя засмеялась очень уважительно, чтобы случайно не обидеть больного. - На обед вам прописан борщ, бифштекс с яйцом…
- О-о! - Я схватил Надину руку, ставившую на тумбочку компот, слегка тряхнул - из стакана плеснулось, и по салфетке расплылось коричневое пятно. - Спасибо, Надюша!
- Кушайте!
Борщ слегка парил, был прозрачен и розоват от свеклы, бифштекс - прямо с огня, тугой, хорошо обжаренный.
После пустых бульонов, сырых яиц, киселей, сметаны - эта еда была невообразимо щедрой, имела запах (какая же еда без запаха!) и лечила своим видом.
Надя будто испарилась, вылетев в открытую форточку. Очень сострадательная, даже ласковая к больным, она не любила долго бывать в палатах, ее так и выталкивало в коридор, а из него наружу. Она старалась не выдать себя, и от этого ее торопливость делалась более заметной. Но она, ее существо, наверное, пугалось прокашлянного воздуха палат. И правильно, Надя, спасайся - сама; ты маленький, очень нежный организм, а от БК сгоришь быстрее, чем мотылек от спички. Спасись.
А я, спасаясь, съем этот обед.
11
Пришел лейтенант Ваня, поздоровался за руку, сел на стул. Глядя в окно, где резко пятнились куски снега и черные сосны, спросил:
- У тебя курить можно?
- Нельзя.
- Понятно. - Ваня вынул руку из кармана, провел ладонью по вялым белобрысым волосам (я заметил: желтые ресницы у него как бы потемнели - он все щурил, смеживал глаза) и, словно вспомнив, что он, лейтенант Ваня, должен быть совсем не таким, - усмехнулся, отчаянно тряхнул головой.
- Считай, ваши ряды поредели. Уезжаю. Вернее "уезжают" меня. Посмотри - экипаж внизу ожидает, как Печорина.
Я подошел к окну. У белых колонн подъезда стояла рыжая понурая лошаденка, впряженная в старые розвальни. Возница - в бахилах-валенках, закутанный в латаный тулупчик мужичок - поправлял упряжь, суетился, что-то бойко говорил окружавшему его народу.
- Почему сани?
- Для тех, кого с позором… Такой здесь устав.
- А-а.
- Ну, ты как себя чувствуешь? Похудел сильно. А плечо вроде не кривое.
Можно было не отвечать, и я не ответил: спросил Ваня больше из дружеской обязанности (ведь мы с ним не виделись почти месяц), он и сам тут же позабыл о своем вопросе, отвернулся к окну, тихонько засвистел, будто прислушиваясь к себе самому: вдруг где-то внутри кольнет или запоет. Потом заговорил громко, по-всегдашнему отчаянно:
- Ничего, не пропадем. Правда? Вот бы выпить сейчас.
Я открыл тумбочку, достал бутылку коньяка, отпитую рюмки на три.
- Есть? - вскочил Ваня.
- Антонида принесла. С разрешения Сухломина. По маленькой принимаю, для аппетита.
- Вот это удивил - как в сказке!
Ваня подставил стакан, я налил ему до половины, себе в размеченную делениями мензурку - пятьдесят граммов. Чокнулись. Ваня кивнул, улыбнулся: "А, была, не была!" - выпил одним громким глотком. Я понял: у него кончились деньги, он давно, наверное, не пил, и этот коньяк - неожиданное облегчение ему.
- Понимаешь, - сказал он, взяв с тарелки горсть ржаных гренок. - Погорячился, теперь ясно. Но грузинчик тоже виноват - зачем дразнил? В пинг-понг вызовет играть - обыграет, в шахматы - обыграет. У нее на глазах. - Ваня бросил в рот гренку, захрустел. - Потом говорит Грете: "Девушка, вам никак нельзя в такой некрасивой одежде ходить, сердце мое не выдерживает. Я вам шубу куплю". Ну, шубу я купил - деньги были. А он трепаться стал, что спит с ней, а я шубу купил. - Ваня быстро бросил в рот несколько гренок. - Погорячился - ударил его. Хилый оказался…
- А Грета что?
- Вроде хихикала, подсмеивалась над ним. Теперь не знаю. Испугалась, молчит.
- Как она пела… Ее "Голубку" я никогда не забуду.
- В общем-то голоса у нее нет.
- Все равно.
- Да. Я тоже не забуду.
Ваня пододвинул стакан, я налил ему еще до половины. Выпил, перетерпел ожог, тряхнул волосами.
- Не забуду. Для меня, может, все снова начнется.
- А с ней как?
- Не знаю. Очень она испугалась. Договорились. Видно будет… - Ваня встал, вытянулся, как для получения приказания, расправил складки на гимнастерке. - Пойду, чтобы не искали. - Подал мне руку. - Спасибо. Ну, конечно, не переживай за меня. Главное - сам выздоравливай. А я ничего - подлечился. - Ваня помолчал, не выпуская мою руку. - Может, и увидимся когда, а?
- Может быть.
- Ты лучше меня. Я это чувствовал - и тянулся к тебе. Мне бы навсегда друга…
Глаза у Вани заплыли влагой, он замигал, отвернулся. Я не ожидал, что он так быстро опьянеет, решил: ему надо скорее на воздух, - слегка тряхнул за плечо, взял под локоть и проводил до двери.
Несколько минут ходил по комнате, успокаиваясь: мои нервишки расстроились, жалобно дрожали во мне, - а когда подошел к окну, увидел, что возле белых колонн подъезда, плотно окружив сани и лошадку, собралась шумная толпа "тубиков". Вышли все, кто смог, даже две согбенных печальных старушки стояли чуть поодаль. А вот и лейтенант Ваня - он пробился сквозь толпу, бросил на клок сена чемодан, влез в сани. Сдвинув шапку на затылок, распахнув полы шинели (она была у него изрядно поношенная, коротковатая, и выглядел он в ней сыном полка), Ваня что-то крикнул, вытянул вперед руку. Все вокруг засмеялись.
Он явно старался быть прежним, неунывающим, популярным лейтенантом Ваней (таким хотел остаться в памяти), и помогал ему в этом сейчас выпитый коньяк. Может быть, зря я его угостил?
Ваня сдернул шапку, размахивал ею перед лицами "тубиков", выкрикивал какие-то слова. Его некому было остановить, а сам он не понимал, что это игра - жалкая, стыдная, что самое лучшее сейчас - плюхнуться в сани и укатить на станцию. Вышла бы Грета, он бы послушался ее. Или мне сползти как-нибудь вниз?.. Но едва ли я пробьюсь к Ване сквозь толпу: представление в разгаре, люди взбудоражены, хохочут, толкаются, и мужичок-возница, как Иван-дурак из сказки, разинув рот, слушает "чудного пришлого человека".
Кто-то в белом халате быстро вышел из подъезда. Кажется, главный врач. "Тубики" расступились, он прошел к саням, остановился за спиной Вани, минуту послушал, после положил руку ему на плечо и повернул лицом к себе. (Я увидел - лицо Вани пылало от мороза и коньяка.
Да, совсем зря угостил я его - это так и останется на моей совести.) Главный врач что-то сказал, лейтенант ответил, отстранил его руку - толпа взорвалась смехом. Главный бросился к вознице, стал кричать на него - тот наконец пришел в себя, схватил вожжи, вытянул кнутом дремавшую лошаденку, она присела, зависнув в хомуте, рванулась вперед; мужичок пробежал немного рядом с санями, плюхнулся на передок, и повозка покатила в глубь сосновой аллеи. Лейтенант Ваня, упав от толчка, опять выпрямился, стоял раскачиваясь, махал шапкой. Его распахнутая шинель замелькала между стволами сосен, он как-то боком пролетел сквозь чистую поляну, и последнее, что я увидел, - растрепанные желтые волосы, яркое розовое лицо среди белизны снега и темных стволов.
Вернувшись к кровати, я лег, закрыл глаза. Но уснуть не мог: меня трясло, будто я только что пришел со двора, где крепко проморозился; горели (я знал - бесцветно) щеки, горячо было ладоням, - это поднялась температура; теперь, после операции, она гуляла по моим лишним трем десятым градуса, падала и подпрыгивала, завися от настроения, погоды, пищи и сна; достал коньяк, налил в мензурку пятьдесят граммов - выпил, притих и уже через минуту почувствовал другое, притупляющее и радующее тепло: алкоголь быстро пропитывал мое опустевшее, как бы опресневшее тело.
Стало легче жить, думать. "Вот еще одно расставание, - думал я, - уехал лейтенант Ваня. Мы не увидимся - это точно. Мне почему-то не довелось встретить ни одного своего бывшего друга, все они живут лишь в моей памяти, не старея и не изменяясь. И Ваню я запомню таким. Его демобилизуют, он уедет к себе в Тулу. Мне же в его краях совсем делать нечего. Для нас Тула - как другая планета. - И еще я подумал: - А как же с Гретой - встретится Ваня или нет? Он сказал, что договорились. Но как-то мельком сказал, безынтересно. Какие слова они оставили друг другу, почему Грета не вышла проводить? Из-за коньяка?.. Отчего мне так жаль, если они не встретятся. Может быть, я ослаб, сделался слезливым, как старикашка, которому хочется всеобщего счастья на земле?.."
Мне захотелось увидеть Антониду, спросить… Нет, мы не Грета и лейтенант Ваня - мы даже не говорили как следует, - но все-таки между нами что-то есть, я это чувствую; оно живет во мне как ожидание детской радости, и не умерло от черного забытья, боли: будто мне надо что-то очень хорошее вспомнить, нужное, случайно позабытое за долгие годы жизни; вспомню - и вся моя жизнь станет другой. Я пойду сейчас, найду Антониду, заговорю с ней и, может быть, вспомню.
Открыл тумбочку, достал брюки и рубашку (очень уж не хотелось идти в коридор в дерюжном, извалянном, напитанном потом и лекарствами халате), примерился, как половчее одеться: левая рука у меня была подвешена на бинте, болела и почти не шевелилась. Повозившись, натянул брюки, а в рубашку продел лишь правую руку, левый пустой рукав заткнул за ремень - как Семен Ступак. Вытер пот со лба, причесался, глянул в карманное зеркальце - огорчился, увидев мало похожего на себя, желтолицего, слегка перепуганного человека, - и пошел к двери.
В коридоре было сумеречно, пусто: до полдника "тубики" разбрелись отдыхать. Нянечки надраивали пол швабрами, как палубу парохода, одна ругнулась: "Ходют тут, ходют, и чего это ходют…" Прошагал до сестерской, глядя под ноги, чувствуя, как каждый шаг отдается в спине, в затылке, в сердце. Насчитал тридцать маленьких шагов, удивился: оказывается, считаю! Сестерская была пуста - тоже отдыхала, исчезла даже всегдашняя здесь Юля-процедурка. Хотел повернуть назад, но вспомнил, что дальше по коридору есть комната, где сестры переодеваются, кипятят себе чай, иногда прячутся от больных. Комнату зовут "камералка". Года два назад в санатории лечился геолог с Севера, он дал ей такое имя - и как вывеску прилепил: даже врачи теперь иначе не называют.
Несильно постучал. После долгого молчания из камералки ответили: "Кто там?" Толкнул дверь, глянул - за столом сидела Антонида, перебирая бумаги, - быстро вошел, остановился у порога. Антонида дописала строчку, медленно отложила перо, еще медленнее подняла голову. Нахмурилась, прикрыла глаза, резко качнулась вперед.
- Ты?
- Я.
- Зачем?.. Тебе нельзя… Как дети! Я просто не знаю…
- Ничего. Вот видишь - дошел. Прости. Хотел тебя увидеть.
- Ну садись, садись. - Она обежала стол, взяла меня за плечи, усадила. - Сиди. Вот дурачок… - Она вынула из кармана халата кусок марли, промокнула мне лоб, провела марлей по щекам. Села напротив.
Так сидят обычно пожилые усталые женщины: моя мать, старшая сестра, - чуть ссутулясь, расслабившись для отдыха, как бы выключив себя на минуту из жизни. Но откуда это у Антониды? По наследству от матери перешло или сама нажила? Я ведь почти ничего не знаю о ней и не спрашиваю - все о себе, о себе… И сейчас вот пришел говорить… О чем?.. "Что у нас с тобой?.." Но ведь это опять о себе - мне надо знать ее отношение. А сам-то я подумал об Антониде? Или как скажет - тому и быть? Может, она погорюет сейчас, встанет, возьмет меня за руку и, по-женски жалея, уведет в палату…
- Дурачок, - шепотом сказала Антонида, вздохнув.
Так говорили мне моя мать, сестра - нежно, прощая, снисходя. И мне вовсе не захотелось допрашивать ее.
- Лейтенант Ваня уехал, - проговорил я тоже шепотом, словно немножко жалуясь.
- Знаю.
- Он Грету любил.
- Ох, - Антонида поднялась, вяло одернула халат, обошла стол и села в кресло… - Знаешь, сколько здесь было таких любовий? Сто или двести. - Она сощурилась, спрятав голубизну глаз, положила руки на стол, как начальник перед просителем. - А вообще… - Антонида обернулась к окну. - Лейтенант - мальчик ничего, в него влюбиться можно.
Я вдруг понял, что она начинает игру, которую я называю про себя "мужчина-женщина", и, если я упущу минуту-две, все превратится в обычный, легкий, в меру "остренький" разговор.
- Тоня! - почти выкрикнул я, вставая.
- А?.. - удивленно откинулась она, будто просыпаясь.
- Тоня! - я пошел к ней, не зная зачем, и когда увидел, что она растерянна, губы у нее вздрагивают, а руки медленно поднимаются к горлу, как бы защищаясь, - я стал целовать ее, забывшись от внезапного пробуждения крови. Она не оттолкнула - я уловил это мгновенно, подсознанием, - у меня пропал страх: "Что будет, когда я перестану целовать!", и, успокаиваясь, я вернулся к своему стулу, наугад сказал: - Тоня, ведь мне сейчас можно: нет БК.
Она поправляла волосы, оглаживала ладошкой запылавшие пятнами щеки, водила перед собой зеркальце и тихонько смеялась, как смеются девчонки после легкого испуга.
- Можно… - хихикнула она. - Да я и не боюсь.
- Как это?
- Так. Твои БК меня бы пожалели: они ослабленные. - Она снова засмеялась. - Не веришь?
- Верю. Как бы они, гады, смогли!
- Ну вот. А теперь они погибли в тебе. Навсегда, ты побе…
- Тоня, я не об этом хочу. Мне скоро уезжать, правда?
- Да. Ты становишься опасным.
Я опустил голову: опять показалось, что Антонида хочет свести все к шутке, легкой болтовне. Я решил: встану и уйду. Вот сейчас, еще минута… Она, помолчав, очень тихо, покорно сказала:
- Прости. Не буду.
Я не поднимал головы, смотрел в пол, сцепив на коленях руки. Ощутил вдруг такую усталость, что в глазах: заалели, вспыхивая и угасая, горячие пятна.
Антонида подошла ко мне, стала за спиной, медленно положила руки мне на плечи, стиснула ладонями мою голову и медленно начала поднимать ее вверх. Перед глазами у меня поплыл, заваливаясь, пол, вкось прянула белая стена, низко упал потолок, - и вот широкие проталины ее глаз…
- Прости, - сказала она и заплакала.
Слезы накапливались в ее глазницах, падали мне на лоб, на щеки - я чувствовал их тяжесть, их можно было считать… Она плакала немо, и лицо у нее было спокойным. Ни муки, ни боли. Лишь слегка вздрагивали губы, да и то как у обиженного ребенка. Я пригляделся - она улыбалась. Она, наверное, улыбалась с самого начала своего плача, но я не видел ее улыбки: испугался слез. Она и не плакала вовсе, просто так, всей собой рассказывала мне что-то, и, кажется, я понимал ее. Я боялся шевельнуться, помешать ей, застыл, онемел, вслушиваясь, умоляя: говори, говори…
- Миленький, - сказала она. - Я так устала. Я очень хотела, чтобы тебе было хорошо. Я все сделала, скажи?
- Тоня, что ты!
- Я никому не хотела так помочь, никогда. А тебя увидела и сказала: ему все сделаю. Он выживет, - это и мне самой надо. Не спрашивай, почему - не знаю. Это как болезнь…
- Ну не плачь.
- Выздоравливаю. Как роженица. Видишь - уже почти здорова. Я старше тебя, мне кажется, на много лет? Я твоя мама.
- Ты мне снилась, Тоня, много раз. Знаешь, как?
- Как?
- Вся прозрачная и почему-то с каверной в легком. Будто это моя каверна… Я долго не знал, что это ты. Еще пила вино - красное, и мне было видно, как оно вливалось в тебя… Ты приходила ко мне во сне?
- Я приходила ночью, когда дежурила. Брала твою руку, считала пульс, сидела. Может, от этого.
- Наверно.
- Я даже молитву придумала: "Бог ты мой, божечко, помоги нам немножечко".
- Помог?
- Еще как!
- Помнишь, Тоня, я говорил: ты меня спасешь, и я женюсь на тебе. Как в романах пишут. Я смеялся тогда.
- А теперь?
- Хоть самому пиши.
- А я посмеюсь, ладно? Чтобы рассчитаться. Можно сейчас?