Камыши - Элигий Ставский


Эта книга о наших современниках, о любви к природе, о поисках человеком своего места в жизни. Действие романа происходит на берегах Азова, где разворачиваются драматические события, связанные с борьбой за спасение и возрождение этого уникального моря.

Содержание:

  • Книга первая 1

    • Миус 1

    • Костя 9

    • Ордынка 22

    • Кама 35

  • Книга вторая 55

    • Темрюк 55

    • Лиманы 62

    • Берег 68

    • Лиманы 75

    • Море 78

    • Лиманы 98

    • Вера 100

  • Примечания 105

Элигий Ставский
КАМЫШИ

Книга первая

Миус

Между деревьями мелькнул рекламный щит, открылась небольшая, запруженная людьми площадь, и, значит, мы приехали. Кое-как еще можно было втиснуться на стоянке справа, но Оля повернула зеркало к себе, и лишь чудом я не царапнул чей-то новый "Москвич". Наконец, поставив машину, я протянул ключи Оле. Она словно только сейчас поверила, что перед нами в самом деле был аэропорт. Посмотрела на меня, потом на ключи и вместе с пудреницей швырнула их в сумку.

Я взял рюкзак и открыл ей дверцу. Да, ноги у нее были все же поразительной красоты, и она вполне имела право подпрыгнуть от радости, когда в моду вошли мини-юбки. Вместе с мини-юбками вошла в моду и Оля, ее спортивный тип.

- Постарайся не забывать про воду. Но лучше все же съезди на станцию.

- Бог ты мой! - усмехнулась она, с силой захлопнув дверцу. - До чего же трогательная забота о каком-то железном моторе.

Пожалуй, мы приехали чересчур рано. Оставалось еще минут сорок.

Я кинул рюкзак за плечо, и мы двинулись к невысокому и такому же, как эта площадь, ничем не примечательному зданию со шпилем. А ведь именно здесь наиболее ощутимо как раз и витал дух века, когда жизнь каждого была так наглядно поставлена в зависимость от труда многих, и человек с привычной уже доверчивостью, как само собой разумеющееся, вручал себя прогрессу. И все же печать какого-то особого напряжения лежала на этой снующей толпе, пестрой от южных букетов и сеток со спелыми уже яблоками. Во всяком случае, взглянув на эту толпу, я почувствовал физически, что улетаю действительно.

В громадном вестибюле, где иностранцы пасли стадо своих чемоданов, я купил газету, десяток кремней для зажигалки, и мы поднялись в ресторан.

Окинув зал цепким взглядом, Оля села и возненавидела меня снова.

- Почему я должна после бессонной ночи сидеть в этом дыму и видеть пьяные рожи? Я не могу слышать само это слово "коньяк". - Она посмотрела фужер на свет: - Они грязные. Нет, заказывать буду я. - И, отодвинув фужер, выхватила у меня карточку: - Здесь все грязное. Все.

Она замолчала, но глаза ее в это время говорили, и, пожалуй, еще красноречивее. Мужчины, как обычно, из всех углов уже пялились на Олю, готовые к любому бескорыстному подвигу назло неудавшейся жизни, которая лишь сейчас обнажила им свой истинный смысл.

- Так вот, я тебе выбрала. Пей нарзан, если тебе вообще что-то нужно в жизни. А себе я возьму стакан томатного сока.

Я промолчал и посмотрел вниз, на поле, где разворачивался самолет и полз узенький оранжевый автопоезд. В том-то и дело, что сегодня я имел право только на воду. Ничего больше. Просто нельзя было ничего больше. После Миуса мне были противопоказаны не то что самолеты, а даже лифты.

- И когда же ты собираешься сообщить о себе? Или я должна буду узнавать о тебе от этого Петьки Скворцова? И учти, я выселю этого мусорщика из Ленинграда, чтобы тебе не с кем было ходить по пивным. Тогда наконец ты, может, сядешь за стол… А почему ты не взял с собой пишущую машинку, если ты едешь на этот Миус, чтобы работать?

- Не говори, пожалуйста, "этого" Петьку. Я прошу тебя.

- А для меня они все "эти", - выкрикнула она, - твои призраки из прошлого! Этот твой Миус, какие-то Кости Рагулины, твои фронтовые Ниночки, про которых мне уже надоело слушать. Почему эта война до сих пор должна мешать людям жить? (И белая блузка, казалось, сейчас разорвется у нее на груди, открыв тем самым, что на длинной и тонкой шее всего лишь золотая цепочка и никакого медальона или крестика, как я придумал себе когда-то, там, в таинственной и тесной глубине, нет.) И почему вообще ты должен снабжать деньгами этого Петьку? Чтобы он их пропивал? И еще покупать ему путевку на Кировские острова. Или ты совершил в жизни какое-то преступление, и он об этом знает? Может быть, это ты ему искалечил ногу?..

- Только минеральной воды и томатный сок, - сказал я официантке и сдул со скатерти оставленный кем-то пепел.

В этом ресторане как будто никто не торопился. Приземлился еще один самолет, волоча за собой парашют.

- Какой там она объявила рейс?.. И ведь ты не пошевелишься, чтобы нас обслужили быстрее! Посмотри, этот тип с портфелем пришел вместе с нами, а уже ест и пьет. Мне надоело, что он смотрит на меня. Я не слышу рейс.

- Я слышу, Оля.

По движению ее рук я понял, что она беспрерывно натягивает юбку на свои великолепные, точеные колени - знак незаслуженной обиды. Она тянула и тянула юбку, а я видел, что глаза ее страдают, и мне стало не по себе. Все, чего она хотела, - жить спокойно и тихо, эта категоричная как ребенок, самолюбивая, стройная Оля. "Мне давали двадцать, когда мы встретились, а теперь дают все тридцать". Да, она похудела, лоб тоже не тот идеально гладкий, каким был еще три года назад, когда я познакомился с нею. В темных глазах сейчас чернота. Уступив мне, она давно уже перестала краситься. Но завтра она снова сможет, если захочет, привезти от мамы свои коробки, тюбики, кисточки, - хотя в общем-то зря. Без грима ее лицо было светлым и прозрачным, было притягательным.

Сок в ее стакане оседал, опадал ступеньками, на стекле оставались подтеки и рыжеватые крупинки, а у края - вытисненный широкий и четкий узор губ. Еще ровно на два пальца этой густой красной жидкости. Еще меньше. Наконец, запрокинув голову, она тихо всхлипнула, и я увидел, как медленно вытекли последние капли, обнажив целиком зеленое дно стакана, ее зубы и даже кончик ее языка, который медленно шевелился и осторожно исчез. Ее нога коснулась моей, прижалась сильней и еще сильней. Куда и зачем меня несло от нее? Что с нами произошло?

Пока мы были только прилежными любовниками и виделись раз, иногда два раза в неделю, чтобы побродить по лесу, шалея от свежести уединенных хлестких тропинок, или, болтая о том о сем, поумничать за бутылкой вина, я так и полагал, что у Оли своя жизнь, устроенная навсегда и так, как ей хотелось, - грезящая высшим светом мама, работа в театре и надежда самостоятельно поставить спектакль, а у меня свои заботы, тем более что встречались мы в Комарове, в моем "шалаше", где все было непрочно, почти призрачно и потому, наверное, и прекрасно. Мы занавешивали окно старым шерстяным одеялом как можно плотнее, но ветер все равно шнырял по полу; мы топили зимой печь, и вся ночь была этот жаркий квадрат огня, потрескивающий, судорожно вздрагивающий и всегда пахнущий чистотой, и ночи нам не хватало; а летом, распахнув рамы настежь, мы могли вслушиваться в негромкий дразнящий перестук электричек или шум близких волн, если на заливе штормило. Иногда луна ярко освещала высокие сосны и белый песчаный обрыв, утыканный пнями и потому только не обвалившийся. Пробыв у меня день-другой, Оля уезжала, а я садился за письменный стол. Да, это было непрочно, призрачно, и от самой этой непрочности, очевидно, и было возможным. Моя прежняя жизнь казалась мне тогда закономерной и ясной: сперва долгое сладкое пробуждение на отцовском диване возле стеллажа с книгами и перед высоченной дверью с медными ручками, потом война, потом университет, а заодно радиаторы и унитазы, которые я таскал на верхние этажи строек, чтобы иметь рабочую карточку, потом школа и диспуты в учительской, потом моя первая книга рассказов, потом моя книга о войне, потом, чтобы избавиться от воспоминаний о детстве, я бросил свою холостяцкую прокуренную комнату с дубовым потолком и подсвечниками на стенах - бывшую нашу столовую - и купил домик в Комарове, потом почти готовая вторая книга о войне: название "Бессмертие Миуса" я предполагал заменить. Но когда в августе прошлого года у нас с Олей появился в Гавани общий дом с толстыми кирпичными стенами и просторной ванной и уже не отсветы огня, а вспышки троллейбусов синим холодом обшаривали потолок, и сама прочность, казалось, навсегда окружила нас, мне впервые пришлось задуматься всерьез, что, собственно, объединяло нас и почему Оля должна понимать меня и чем виновата, если мне уже сорок три, а ей только двадцать девять и к тому же между нами лежала война. Жизнь каким-то образом превратилась в нечто сложенное из телефонных звонков, нужных знакомств и копившихся недомолвок. Мы, очевидно, нарушили какое-то уготованное нам природой равновесие, когда незаметно убедили себя в том, что нам дозволена близость еще большая, чем близость мужчины и женщины. Понадобился год, чтобы от надежных кирпичных стен повеяло одиночеством. У нас еще случались счастливые ночи, счастливых дней было мало. Моя пишущая машинка замолчала. Рай остался в шалаше.

- Наверное, нам пора, Оля.

Я поймал на себе ее взгляд и понял, что ей пришла в голову какая-то неожиданная и ей самой неприятная мысль.

- Подожди, подожди… Скажи… - Она разглядывала меня, словно вдруг обнаружила, что перед ней безнадежно сломанный механизм. - Скажи, может быть, я действительно не та и ты рядом со мной вынужден отбывать что-то вроде повинности?

Да нет, я все же, пожалуй, уезжал не от нее, а от себя нынешнего, и потому силой тащил себя в самолет. Мне, наверное, нужна была передышка в этой нашей окаянной любви. А может быть, нужно было опомниться. Я что-то растерял за последнее время.

- Надо зарегистрировать билет, Оля.

- Нет! И попробуй только встань… Так вот, пока я не пойму, что тебе нужно в жизни и почему ты уезжаешь… Стань реалистом… Скажи, у тебя есть дом, тишина, даже собственная машина? У тебя есть все, о чем мечтает современный человек. У тебя есть женщина, готовая служить тебе. Что же нужно еще? Тогда действительно лечись, если ты не хочешь жить, как все. Лечись, а не умничай, когда приходит врач.

Я, кажется, проворонил ту самую минуту, когда можно было уйти отсюда, надеясь, что к трапу Оля не пойдет и хоть так мы пощадим наше достоинство, не коробя его выяснением отношений до конца. Я знал, что прежняя Оля сейчас исчезнет, руки со сплетенными пальцами лягут на стол, возможно даже появится сдержанная улыбка, и под зубами Оли, как антоновское яблоко, затрещит само мироздание.

- Или что, что?.. Открой мне этот секрет… какая еще пружина движет тобой? Мне это необходимо понять даже просто профессионально. Но только не вздумай мне рассказывать про своих необыкновенных родителей и про своего великого деда. Эту сказку про белого бычка. А если ты сделал культ из своего прошлого… (Ее заглушил рев взлетевшего самолета.) если ты свихнулся на этом прошлом… Твой отец… Твоя сказочная мать…

- Стоит ли сейчас, Оля?

В том-то и дело, что мы разговаривали впустую. Я не мог добавить ничего к тому, что она уже знала. С некоторых пор мы оба, и Оля и я сам, стали превращаться в моем воображении в персонажей из древней, как мир, и очень уж банальной пьесы просто о мужчине и просто о женщине. Мне даже стало казаться, что притронулся я к этой пьесе, пожалуй, еще в то далекое время, когда затягивал гимнастерку потуже, поплевав на пальцы, оттачивал стрелки штатских брюк и, прилизавшись с помощью бриллиантина, таскал себя на танцы в соседний грохочущий радиолой клуб, надеясь завести роман с опытной девицей, которая сама пригласит меня на "дамское танго", отыскав в дальнем углу и за многими спинами, скомандовав мне: "Разрешите" - и потянув за руку в круг, а еще лучше - на первый этаж, в буфет, а потом наискосок через улицу в мою согласную на все холостяцкую комнату. Я считал, что у нее должны быть высокие, готовые налиться молоком груди, откровенно влажные толстые губы, крепкие ноги и широкие бедра, которые помогут ей на родильном столе…

Впрочем, похоже было на то, что кое-что об этой нехитрой пьесе я узнал еще раньше, в госпитале, слушая вязкие рассказы моих товарищей постарше о том, как умеют ласкать женщины, как прихотлива и ненасытна бывает любовь и почему иногда неизбежны разводы.

Или, что тоже может быть, я наткнулся на этот водевиль о мужчине и женщине, когда перезрел уже сам, перелистав замусоленную веками книжицу на пляже возле Петропавловской крепости, куда одним летом приходил каждое воскресенье, неизменно устраиваясь на "своем" месте - на невысокой гранитной площадке возле тяжелых чугунных зубцов, - раскладывая свое махровое полотенце так, чтобы оно не задевало другое, на котором лежало плоское, с веснушками на плечах и часто покрытое мурашками тонконогое тельце, потряхивавшее русыми рулончиками перехваченных желтой лентой волос, выцветших за два долгих месяца…

Однако все бы еще ничего, если бы мне уже не стало казаться, что я не только знаю эту пьесу, но теперь и присутствую на ее представлении, сидя в театре, среди публики, потешающейся до слез, жестоко не желающей замечать, что два усталых актера играют на сцене свою собственную жизнь. Я сразу стал и актером и зрителем. Я видел себя со стороны. Олю я тоже видел со стороны. Я как будто смотрел этот спектакль с последнего ряда партера. Чтобы те две фигурки были как можно меньше. Я знал каждый их жест. Каждое слово. Вплоть до интонации. И то, что ответит он, и то, что сейчас произнесет она, облизав по привычке губы.

- И знаешь… - сквозь гул самолета сказала Оля. - Ты знаешь, кого я больше всего ненавижу? Пассажиров. Да, да. Всех, всех, кто устраивает себе не жизнь… и ладно бы только себе, но и другим, черт возьми… вечное прозябание на чемоданах. Пока не заколотят в гроб. Какого экспресса вы все ждете? В какой земной рай? Вместо того чтобы радоваться каждой минуте, каждому цветку, спокойно дописывать этот твой "Миус", работать над каждой фразой, каждым словом. Работать, а не вздыхать… Вот таких пассажиров, как ты. Я хочу, чтобы ты жил сейчас. Спохватись, пока не поздно. И ты еще не Лев Толстой, чтобы уходить из дома. - Она попыталась засмеяться. - И тот тоже был хорош… Бог мой, какая мы проклятая нация. На каждом шагу жестокость, то во имя души, то во имя каких-то идей, то во имя прошлого. И все века одно и то же… Что, что тебя не устраивает в этом мире?

До чего же неумолимо, стремительно набирали высоту взлетавшие самолеты. В слепом, опрокинутом и затуманенном небе, почти невидимые, висели размазанные облака. Я заметил, что сразу курил две сигареты, и сейчас они обе, дымясь, лежали на пепельнице.

- Ты, может быть, уезжаешь совсем? Я хочу знать правду. Или у тебя кто-то есть в этом Ростове?

- …Рейс… рейс… рейс… РОСТОВ.

Я погасил сперва одну сигарету, потом другую:

- Надо расплатиться, уже объявили.

- Подожди, - неожиданно тихо сказала она. - А может быть, ты не поедешь? Подожди…

Я бросил на стол металлический рубль, швырнув его, как банкрот.

- Пора, Оля. - Мне было трудно смотреть в ее глаза, которые стали растерянными. - Ничего, две-три недели пробегут быстро.

Она вздохнула и пожала плечами:

- Возьми зажигалку. И дай мне расческу. Господи, до чего все осточертело… Не забудь свой мешок в гардеробе…

Теперь время, как никогда, стало похоже на катящийся шар, по которому нам и следовало двигаться, стараясь совладать с собственными ногами. Мы скользили по шару вниз, и вместе с нами какие-то перила, двери, кассы. А в противоположную сторону - гудящие электрички, пологий берег залива, тропинки, проложенные лосями, освещенные сосны и под ними ржавая крыша моего "шалаша". Это промчались в другую сторону три года нашей с Олей жизни.

Хлопнула последняя дверь, и мы уже шли к вывеске "На посадку". Наши плечи и руки еще касались. Оля вдруг остановилась передо мной, беспомощно посмотрела по сторонам, хотела что-то сказать, потом прижалась ко мне, и я ощутил все ее тело, сильное, вздрагивающее и послушное.

Так, обнявшись, мы и стояли, оглушаемые грохотом моторов, который, к счастью, бил и расплющивал нас, а не то нам было бы еще хуже. Самолеты уходили один за другим, взвывая, как перед концом света… Нам давно уже было пора попрощаться.

На вокзалах все пропитано запахами живого, земного. Там проще. Аэродромы - не то. Они только звук и небо. Но такой звук, что всякое слово становится обескровленным, мало что значащим. Рев металла обкрадывает расставание. Чувства - игрушки перед этим космическим могуществом.

- Я провожу тебя до трапа, - сказала Оля. - И постою у трапа, пока ты не войдешь в самолет.

- Тебя не пустят.

- Ты не хочешь?

Я понимал, что лучше, если мы попрощаемся здесь.

- Ты не слышишь меня или не хочешь отвечать? Почему ты идешь впереди?

Звуки действительно захватили меня, и я думал о том, что эта самая наша земля… да, к тому все идет… и с каждым годом быстрее наша земля… да, все идет к этому… земля делается удивительно одинаковой. Например, аэродромы. Вот то, что я вижу сейчас перед собой: бетонированные полосы, ползущие трапы, вежливые улыбки, вышколенные стюардессы… Земля, одетая в панцирь, похожая на черепаху. Теперь это можно только представить, что когда-то здесь росли одуванчики, лопухи, подорожники, трава теплая и густая, в которой жили пчелы и осы… Кто может, взглянув на это поле, сказать, какой перед ним город? Ленинград, Хельсинки, Прага? Но и того более, из любой названной точки я добрался бы до Ростова почти за то же самое время. Постепенно начинает терять силу даже расстояние. Что же остается? Время?

Я протянул свой билет дежурному.

- Где же вы были? - сказал он нам. - Мимо тех самолетов и направо. Бортовой номер "237".

Я хотел взять Олю за руку, чтобы идти быстрей.

- Скажи, - отвела она мою руку. - А может, эта твоя ростовская героиня, эта твоя Ниночка, жива и ты летишь к ней? Она жива?

- Мы опоздаем, Оля.

Возле трапа толпилась очередь, ко в самолет еще не пускали. Я наклонился, чтобы коснуться Олиных губ, и вдруг увидел: лицо ее сдвинулось, перемешалось, глаза покраснели и, не мигая, смотрели в сторону, не на меня. Нам остались минуты, а мы не могли расстаться… Я взял Олю под руку, отвел в сторону, и мы побрели по полю, уходя все дальше и не отдавая себе отчета в этом.

Уже не было ничего, кроме винтов, крыльев и фюзеляжей, которые загораживали нам дорогу, обступая со всех сторон, поднимаясь стенами. Вместо ос и пчел - огромные бензовозы. Вместо деревьев - трапы. Витки шлангов, какие-то тележки… Я должен был еще что-то сказать Оле. И она ждала этого.

Опять толстые полые стержни, лезвия плоскостей, натянутые провода, черные овалы окон, прошитые заклепками алюминиевые животы, резиновые ноги. Оля шла, точно ничего не видя перед собой.

Я взял ее за руку. Нам пора было возвращаться.

- Нет, я не пойду. Я не хочу, - проговорила она сквозь слезы.

Дальше