Камыши - Элигий Ставский 2 стр.


И снова мы шли по теням от крыльев, поворачивая то в одну, то в другую сторону. Голос радио звучал и слева и справа… Мы заблудились среди этих белых храмов.

Казалось, что впереди, наконец, просвет. Но когда мы вышли туда, я вдруг увидел, что прямо на нас, воя моторами, двигался самолет. Я схватил Олю за плечи и прижал к себе, чтобы ее не сбило волной.

- Пусти! - закричала она, вырываясь. - Не трогай меня!

По нашим ногам хлестал ветер. Я поцеловал ее, потом прижал ее голову к себе и поцеловал еще раз близкую и даже теперь мою. Наконец я заставил себя оторваться от нее и посмотрел вокруг.

- Нет, - повернула она меня к себе. - Какие вещи ты взял с собой? Где рукопись твоей книги? Я уже давно не вижу ее. Где она? Где "Бессмертие Миуса"? - Она трясла меня за плечо. - Я вчера обыскала всю квартиру. Это же была почти готовая книга, за которую ты мог получить деньги. Она не только твоя. Она наша! Наша!.. Ты уничтожил ее. Да? Ты не мог так поступить. Не мог… Может быть, ты решил бросить писать вообще? Куда же ты летишь и зачем? Ты сам это знаешь? А если ты недоволен собой, то сперва подумай и разберись.

Я посмотрел вокруг, потом на часы.

- А эти листочки, эти каракули твоего деда ты успел вынуть из Библии? Посмотри мне в глаза. Они тебе дороже, чем я.

- Нет, Оля, они там, - соврал я и пошел вперед.

- Ай… А в общем-то я устала, мне уже безразлично, - она шла за мной. - Уезжай к своему прошлому, если тебя не устраивает настоящее. Поищи свои ценности. Я посмотрю, сколько ты выдержишь без меня. Так даже, может быть, будет лучше. Опустись на землю. Поживи без своей крыши. Теперь сам вызывай себе психиатра, потому что тебе нужен психиатр. Какое-то время я тебя буду ждать. - Внезапно она остановилась, и голос ее зазвенел: - Вот! Твоя компания уже в сборе. Уже здесь. Что, что связывает тебя с этим подонком, у которого нет даже собственной фамилии?

Я поднял голову и увидел возле трапа командира полка майора Петьку Скворцова, который что-то доказывал женщине, проверявшей билеты, по привычке размахивая своей алюминиевой палкой. Его рубашка показалась мне ослепительно белой. Стоял он довольно крепко, уверенно. Это я заметил сразу. Больше никого возле самолета не было.

- Иди! Беги к нему! С ним тебе не одиноко, - горько засмеялась Оля. - Может быть, вы успеете выпить. Будешь возвращаться - дай телеграмму.

Я кивнул Оле и пошел к самолету.

- Фамилия Галузо! - кричал Петька, пытаясь забраться на трап. - Его надо вытянуть оттуда. Ему запрещено летать, по здоровью…

Я заторопился, зная, что, если женщина толкнет Петьку, он может упасть.

- Вы с этого рейса? - спросила она меня. - Поднимайтесь, или трап отъезжает.

- Давай давай, отъезжай, - приказал командир полка Петька Скворцов и загородил от меня трап. - Ты что, Витя? А если ты там отдашь концы? - Петька повернулся, увидел Олю и поморщился.

- Обойдется. Ничего, Петька. Ты сам-то как? Держишься? - Мне показалось, что лицо у него посвежело, а глаза стали яснее. Хотя узнать в нем того Петьку, который в сорок первом отнимал у меня автомат, было уже никак невозможно.

- Все будет в порядке! - Я шагнул к трапу. - Так надо. Ну, бывай, Петька.

Он обнял меня и крепко стиснул:

- Влипли мы с тобой, Витя. Эх… Говорил я: пацана тебе нужно… Ну, смотри. Приземлишься - дай знать. Понял?

- Понял. Все понял.

- Ну, не передумаешь?.. Сказал бы мне, я бы тебе достал билет на поезд.

Что-то загудело под трапом.

- Как тебе там отдыхается, на Кировских островах? К протезу привыкаешь?

- Болит. Плохо сделали. Трет. Не то. Ну держись… Ни пуха тебе. Когда обратно?

- Может быть, скоро.

Я шагнул на ступеньку. Майор Петька Скворцов отвернулся и, подняв голову, заковылял прочь, даже не взглянув на Олю. Хромал он сильно, и было в его походке что-то вызывающее.

Едва я поднялся, трап сразу же отъехал. Оля еще стояла внизу и машинально застегивала пуговицу на блузке.

Я смотрел на нее, пока таких фигурок не стало на этом поле сто или, может быть, тысяча. По застывшей фигурке в каждом квадрате бетона. Я смотрел на нее, пока кто-то не взял меня за плечи, - дверь нужно было закрывать, и все, что было прежде в моей жизни, оборвалось.

Это была обычная овальная дверь, которая задраивалась с помощью самых примитивных приспособлений. Как зевота ладонью. Перевесив рюкзак через плечо, я побрел искать свое место. Сел, вытянул ноги и посмотрел вокруг. Я должен был взять себя в руки, но не мог этого сделать.

Что-то вещала стюардесса: "Высота… пепельницы… ростовский экипаж… вентиляторы…"

Эти черные кружочки, которые торчат над головой, как дула, очевидно, и есть вентиляторы. Разглядев весь потолок и плафоны, я все же не выдержал и наклонился к маленькому круглому окошку. На бетоне блестело солнце, но Оли там уже не было. За оградой я тоже не увидел ее.

Ростов так Ростов.

Можно было, конечно, и в Киев, к Толе Терещенко, который четыре года назад сам разыскал меня. Кто бы догадался, что из такого толстокожего слона, который мог спать даже перед самой атакой, получится ученый! И сыну уже двадцать.

У Мухтара Таирова жизнь тоже склеилась как нужно, хотя слышать он лучше не стал. Шестеро пацанят. Это надо уметь. Но нагрянуть к Мухтару только для того, чтобы попробовать обещанный бешбармак, это, пожалуй, было чересчур, если учесть, что лететь пришлось бы вдвое дольше.

До чего же здесь было душно! Я прислушивался ко всему происходящему вокруг, ощущая, что самолет уже двинулся. Но все еще было тихо. Моторы молчали. Значит, нас везли, как обыкновенную телегу. Возможно, я и выдержу этот перелет. Перенесу и подъем и спуск. Даже стоит себя проверить. Ведь не наказан же я на всю жизнь. И к тому же эта дверь не зря закрывалась герметически, и, значит, самолет - сама земля.

Вернувшись домой, Оля возьмется за спасительный телефон. Я никогда не представлял, что у одного человека может быть столько знакомых. Как в общем-то и довольно долго привыкал к Олиной манере общаться с трубкой словно с живым и близким человеком: кокетничать, поднимать брови и даже почти ронять слезы. Она хотела, чтобы вокруг меня тоже было побольше людей, и даже предлагала дружбу какого-то восходящего медицинского светила: "Тебе это будет интересно и полезно". Я пропускал это мимо ушей. Но в начале прошлой осени Олино "полезно" почему-то роковым образом заставило меня отозваться:

- Да кто он такой?

- Я же тебе говорила: кандидат, занимается психоанализом и проблемами наследственности. И вообще современный человек из интеллигентной семьи…

Самолет чуть потряхивало. Я не сразу почувствовал, что надо мной кто-то стоит. Это была стюардесса.

- Пристегните ремни, - наклонилась она ко мне.

Наверное, именно она и позировала для рекламы "Аэрофлота", потому что, честное слово, я ее знал. Именно ее. Я знал ее всегда.

- Я не совсем представляю, как это делается, - сказал я, глядя на ее тяжелые веки. Она как-то смешно обнимала свой живот.

- Поговорить захотели? - Ока взяла ремень и бесцеремонно и ловко застегнула его над моими коленями. - И так из-за вас держали трап.

Самолет по-прежнему кружил по аэродрому.

…Оля не позволяла себе ни минуты безделья. Ссутулившись, поджав ноги, она могла просиживать над письменным столом почти до обморока, рисуя и вычерчивая мизансцены каких-нибудь пьес. И ей ничего не стоило сесть за эту свою работу в любое время суток. Случалось так, что мы ложились вместе, а потом среди ночи я просыпался и видел через щель под дверью полоску света. Хорошо бы с вечера мы укладывались на подушки невинные, как дети, положив руки на одеяло. Тогда бы я мог понять Олю. Я вставал. Мне было жалко ее. Никакой самостоятельной работы ей в театре пока не давали.

- Я всегда должна быть в форме, если мне вдруг предложат постановку, - упрямо говорила она. - И вообще я считаю, что лучше сидеть за письменным столом, чем искать смысл жизни на потолке.

К весне я заметил, что меня почему-то начала озадачивать эта ее бессмысленная трата бумаги, но "шалаша" к тому времени у меня уже не было, чтобы я мог уехать туда на недельку-другую и отойти.

Самолет замер. Я сразу почувствовал это. Наступила тишина. Потом по кабине прошла дрожь и проник звук первого заведенного мотора.

…Да, с весны "шалаша" у меня уже не было. Но я жалел о нем совсем не так, как о потерянной вещи. Он представлял для меня нечто большее. Бесконечную нежность я испытывал к этому продуваемому всеми ветрами сооружению. Там у меня был сарайчик, в котором стоял удобный верстак, висели рубанки, фуганки, десяток разных ножовок, и там, когда мне не работалось, я возился с деревом, а то и просто сидел на стружках, вдыхая их чистоту и наблюдая за черно-красным дятлом, как бы укорявшим меня невероятным старанием и трудолюбием. На фоне золотой коры он был особенно красив и на мою кормушку не обращал внимания, а продолжал свое: тук-тук, тук-тук. И я, конечно, сознавал, что его-то философия и естественная, и стройная, и надежная. И мне иногда хотелось вернуться в "шалаш", снова пройтись по утоптанной мягкой дорожке, засыпанной сосновыми иглами…

Вероятно, был уже заведен второй мотор, а может быть, и третий, и четвертый, потому что кабина теперь дрожала сильнее и мысли начали рваться в предчувствии того, что должно было произойти сейчас. Но, подрагивая, самолет еще продолжал стоять на месте.

…И ведь, пожалуй, лучшего места, чем мой "шалаш", не было для того, чтобы раздумывать над листом бумаги. Да и вообще он оказался полезным и добрым приобретением, послужив мне верой и правдой и, можно сказать, не пропал бесследно, хотя много, как и следовало ожидать, за него не дали. Впрочем, не совершил ли я когда-то ошибку, уединившись от всех, окружив себя только соснами, за которыми однажды меня и нашла Оля?..

Ощутив толчок, я понял, что мы двинулись по взлетной полосе к стартовой линии. И это уже все. Мы двинулись неумолимо.

Я смотрел в потолок. Скорость вдруг стала меньше. Затормозив, самолет разворачивался.

Он застыл.

Остались, наверное, секунды…

"НЕ КУРИТЬ".

Вот теперь, вытянувшийся на земле, вздрагивающий и гудящий, сверкающий прозрачными кругами винтов, этот серебристый храм был готов наконец подняться в небо, если ему это удастся.

Гул начал нарастать все явственней, усиливаться с каждым мгновением и очень скоро превратился в рев, всепоглощающий и неумолимый. Телу сразу же передалось это адское напряжение металла. Я поставил ноги как можно крепче и как можно сильнее вдавил себя в кресло, ощущая, что стал одним целым с этой машиной. Рев сделался вихрем. Еще секунда, и все должно было разлететься, это уже был напор бушующего во мне урагана. И тогда мы двинулись, а я пригибался к земле, чтобы вцепиться в нее. Земля убегала… Я закрыл лицо и сжал зубы…

Нет, я не сразу понял, что это уже полет. Лестница в госпитале, куда я попал после Миуса, - вот что это было. Двадцать восемь ступенек между первым и вторым этажом. Всего их от земли до чердака было девяносто две, поднимавшихся с невыносимой крутизной. Я слышал вонзающийся мне в голову крик врача: "Ты орел, Галузо! Ты гвардеец! Ну выше! Еще ступеньку! Молодец! Еще! Ну еще! Я приказываю тебе! Еще!" - И я падал, завывая от ужаса, чувствуя удушье, слыша свист воздуха, схватившись за грудь.

Я выпрямился, поднял голову. Ровный рокот моторов. Тело как будто стало легче. Попробовал вздохнуть поглубже и тут же ощутил знакомый, зародившийся где-то возле сердца, пузырек пустоты. Но если боль и появилась, то едва заметная, терпимая, от которой можно было отвлечься. Я отпустил ручки кресла, убедившись, что все, кажется, обошлось.

Восемьсот километров в час… С такой скоростью от меня уносился город, в котором я родился и вырос, и для меня лучший из городов на свете, который я считал своим, как собственную рубашку, и знал, как собственную рубашку, и где раздавались быстрые шаги моей матери, и где, склонившись над шахматной доской в комнате с дубовым потолком, стоял мой отец. "Сделай себе хуже, но пусть душа твоя останется спокойной", - говорил он мне.

Мое детство прошло в большой петербургской квартире, купленной дедом еще до революции в доме на Кузнечном переулке, наискосок от рынка. Судьба деда была фантастической. Мальчишкой привезенный из деревни в Москву, подброшенный к воротам красильной фабрики, он оказался человеком редких способностей и к двадцати пяти годам уже начал жить на патенты. Дело было связано со смазочными маслами, красками и карандашами. Поклявшись, что переедет в столицу и даст сыну образование, дед сдержал свое слово, однако пожить в облюбованной и обставленной им квартире сам почти не успел. Не перенеся смерти своей жены - красавицы белошвейки, - летом четырнадцатого года он укатил за границу и не вернулся. Отец в это время был уже студентом университета.

Следуя деду, отец тоже посвятил себя химии и был довольно крупным инженером и, кажется, изобретателем. Иногда по утрам за ним приезжал большой и красивый "линкольн" с распластанной в прыжке металлической собакой на радиаторе. Я был в семье единственным, но небалуемым ребенком, обязанным учить немецкий, английский и французский, уметь сидеть за обеденным столом, знать, почему именно в России появилась таблица Менделеева, а кроме того, даже не упоминать, а тем более не расспрашивать про деда, который был жив, но кому-то продался. Запрет, естественно, обернулся тем, что неграмотный крестьянин-дед, ставший настоящим химиком, превратился для меня в самого интересного на свете человека. Из его писем было известно, что живет он то в Париже, то в Берлине, что он при деньгах, что краски и карандаши уже забросил, а потянуло его к земле и потому занялся теперь искусственными удобрениями. Каждый раз он писал, что приедет, чтобы взглянуть на меня и на мать, что уже собрался. Отец чернел, когда приходили эти письма, а моя жизнь превратилась в затаенное ожидание. Позднее отец тоже заинтересовался искусственными удобрениями и даже преуспел в этом…

Самолет, видимо, все еще набирал высоту. Пустота под сердцем давила грудь теперь ощутимее. От моего соседа тянуло одеколоном.

Я смотрел на вентиляторы, понимая всю безобидность нацеленных на меня отверстий. Я смотрел на них, а они надвигались.

Однажды дождливой осенней ночью мне уже приходила в голову мысль, что я был спасен на войне неизвестно зачем и живу уже на этой земле непостижимо долго. Это было почти год назад. И возможно, именно в ту осеннюю ночь я и начал свой путь в этот самолет.

У меня вдруг появилось странное и тягостное предчувствие, что я улетаю навсегда и уже не вернусь. Не от того ли передо мной пестрой полосой замелькали воспоминания? И затягивали все сильнее, а я как будто был даже не прочь раствориться в них, так это было просто и безопасно.

Стюардесса уже разносила воду. В такое время года у них всегда, должно быть, много работы, а эти посадки и взлеты, конечно, изматывают. Припухшие веки… Ей, очевидно, двадцать пять, а может быть, и меньше…

Если закрыть глаза, прошлое становилось еще ощутимее. И эта стюардесса тоже каким-то образом возвращала меня к моей юности. Я неожиданно подумал, что ей пошла бы гимнастерка и широкий кожаный пояс. Я действительно словно подводил черту под тем, что было моей прежней жизнью, с такой необыкновенной ясностью передо мной мелькали обрывки моего детства, мой дом, даже моя первая любовь. Может быть, это и в самом деле было проще, чем представлять себе будущее, или я хотел понять себя и ответить на вопрос: что же именно заставило меня сесть в этот самолет? Что я искал, чего не нашел и от чего улетал?

Когда началась война, мне было семнадцать. Отец настоял, чтобы я уехал из окруженного Ленинграда к родственникам матери в Курск, где должен был дождаться совершеннолетия и пойти в армию. Кончался октябрь. Дров уже почти не оставалось. Отец вышел из "пенала" - так мы называли его крохотную домашнюю лабораторию, - пожал мне руку, прощаясь, и долго кашлял: у него всегда были слабые легкие. Облокотившись на этажерку с книгами, мать стояла возле стены, похудевшая, совсем уже тонкая, с дрожащими губами, и была неловкой в самодельном и очень скоро ставшем ей большим ватнике, - пальцы длинные, восковые, под глазами круги от голода, голова вдруг поседевшая, нос вытянувшийся. Из рупора лихорадочно стучал метроном… Я пошел на Финляндский вокзал и упросил военных, чтобы меня посадили в эшелон и взяли на фронт. Они накормили меня, одели в форму. С ними на барже я переплыл Ладожское озеро. Но едва мы высадились, нас разогнали бомбами самолеты. Я очутился один в лесу, побрел неизвестно куда и понял, что заблудился, когда вдруг увидел среди болота немецкий автомат. Я решил возвращаться домой к матери и отцу, больше всего на свете боясь попасть в плен. Я не знал, что бреду по этому лесу совсем не туда, куда нужно, и уже никогда не увижу ни мать, ни отца. Они остались моими иконами. Деда со временем я тоже поместил в свой собор…

Правое крыло начало валиться вниз. Пустота под сердцем разрасталась уже всерьез.

Я закрылся газетой, той самой, которую купил в киоске, когда мы с Олей бесцельно бродили по вестибюлю аэровокзала.

Большими буквами: ВЬЕТНАМ.

Большими буквами: КАМБОДЖА.

Большими буквами: СУЭЦКИЙ КАНАЛ.

…Иногда на полянах попадались замерзшие грибы, а на болоте клюква. Но трудно было сжимать пальцы, чтобы сорвать эту ягоду. А мое разбитое колено болело все сильнее и было огромным, фиолетовым и вздувшимся, как резина. Но, наверное, и это можно было вытерпеть, если бы так не хотелось спать. Я садился на корточки и, обхватив голову руками, положив ее на колени, забывал обо всем, пока не ощущал, что падаю, что уже лежу на земле. Я садился и падал и снова садился и падал… И я увидел их. Сперва у ручья я заметил следы сапог на снегу. Потом что-то тяжелое свалилось сверху и грузно упало совсем рядом со мной. Я не хотел просыпаться, но все же поднял голову и увидел не человека, а тень, которая метнулась за ствол, а потом к ручью, за корягу. До меня донесся голос, приглушенный и торопливый. Я подтянул к себе автомат и спросил: "Кто? Кто там?"

Это была смерть в бою. В моем первом и последнем бою. "Kommen sie, kommen sie näher. Ich habe keine Angst!" - крикнул я.

Шаги были сзади, и я увидел его, сгорбившегося, пригнувшегося. В одной руке он держал бутылку, а в другой гранату. Я лишь позже узнал, что она у него вместо камня, потому что запала в ней не было.

"Капут, гад! - крикнул он мне, замахиваясь. - Бросай шмайсер. Капут".

Я отшвырнул автомат, чтобы не выстрелить от страха, потому что это был свой, и, закрыв голову руками, прыгнул куда-то, но поскользнулся и вдруг оказался в ручье и теперь уже под дулом нацеленного на меня моего автомата.

"Я наш. Наш. Я русский".

"Шпион. Сволочь. Гад. Дезертир".

"Нет, нет, нет. Не надо".

"Финн? Местный?"

"Русский. Из Ленинграда".

Наконец он отвел дуло в сторону.

"Я командир полка майор Скворцов. Я собираю в лесу людей. Вставай. Сколько тебе лет?"

"Семнадцать".

Назад Дальше