Камыши - Элигий Ставский 10 стр.


Пока, склонившись, она водила пальцем по моей руке и чересчур усердно сжимала губы, я заметил, что вокруг столика Глеба Степанова суетились сразу два официанта, а человек из камня пытался всучить барышне целый фужер коньяка, но та неумолимо не замечала его заботы. Во мне проснулся угрюмый исследователь: я пытался понять, отчего именно черная кружевная спина казалась чугунной и безнадежно унылой. Что за странность, в самом деле? Плечи были даже не по-современному узки, женственны, и талия, может быть, даже завидная, и шея как шея…

- Линия жизни долгая, - наконец объявила Настя и проницательно посмотрела мне в лицо. Потом взялась разглядывать какую-то другую, неимоверно запутанную колею моей жизни.

- А вам еще не надоело здесь? - спросил я, ощущая, как по мне расползалась сонливость, родничком разливавшаяся по жилам руки, лежавшей в центре бурого пятна. Мне почему-то вдруг захотелось, чтобы эта барышня-пуд повернулась и посмотрела в нашу сторону.

- Человек вы обеспеченный, - не подняла головы Настя. - А положение у вас такое, что вас, наверное, побоится даже… - Она подумала и вздохнула: -…может быть, и прокурор.

Я не выдержал и расхохотался, так как никогда не слышал о себе ничего более веселого.

- А кто этот прокурор? - спросил я.

- А если будете смеяться, не сбудется, - с шутливой угрозой сказала она.

- Нет, где эта линия прокурора, покажите мне! Почему меня должен бояться именно прокурор? Нет, вы мне покажите, где эта линия… Где этот прокурор?

- Потому что надо верить в гадание, - убежденно сказала Настя и опять сдавила мою ладонь, что-то еще выискивая на ней. - В настоящее время… видите, вот эта черточка… поперек… извилистая… у вас удар в связи с потерей ценных бумаг… каких-то документов.

Я забыл о нашей иве, о высоком небе, в котором летали птицы, о загадочной кружевной спине, откинулся от стола и посмотрел прямо в лицо необыкновенно прозорливой цыганке.

- Это, между прочим, так и есть, - сказал я. - В самом деле очень ценные. Так вы их нашли? Ведь вы нашли, да? - Я, кажется, понял, почему она так настойчиво переспрашивала мое имя и отчество. Не обязан ли я этой потере тем, что она пришла на свидание?

- А чего же тогда вы их теряете, если ценные? - засмеялась она, залезла в какой-то кармашек и вынула мой билет и листки деда. Как же ей шло стоять над водой и рядом с развесистой ивой.

- Я их выронил в самолете? Настя! Вы даже не представляете, сколько золота я должен положить на вашу ручку. Это ведь не просто бумаги, Настя…

В это время официант водрузил на наш стол поднос с бутылкой цимлянского и горой фруктов.

- Это вам с того столика, - сказал он Насте, показав на мраморного человека, который теперь сидел в одиночестве, потому что Глеб Степанов ушел с барышней-гирей танцевать. Вполне возможно, он тоже заду, - мал испытать прелесть воздушных путешествий в самолетах "Аэрофлота". Он что-то тянул из рюмки и, улыбаясь, поглядывал в нашу сторону.

- Еще чего! - прелестно взорвалась Настя. - Зачем это?

- Спасибо. Унесите все это, - сказал я официанту. - Верните на тот столик.

Красавец в белом вдруг оказался перед нами и, прижимая руку к груди, запинаясь, виновато пробормотал:

- Простите меня, если… эскьюз ми…

Мы с Настей заказали по чашке кофе и теперь уже, поглядывая друг на друга без прежней осторожности, легко завершили наш пейзажик, найдя даже изогнутый коромыслом месяц, подобный тому, который висел сейчас за окном.

- Значит, вы не хотите позвонить мне в гостиницу, когда прилетите? - спросил я. - Почему?

- Потому, - ответила она, ногтем что-то рисуя на столе. И вдруг посмотрела мне прямо в глаза: - А лучше вы сами приезжайте в гости. Правда. Вам у нас понравится. У нас лиманы. У нас, посмотришь кругом, камыш и вода. Знаете, какие у нас лиманы? А чтобы жить, целый дом пустой. Вот если приедете, тогда… - И уголки ее глаз жаркой молнией обожгли вдруг меня.

- Куда же это надо ехать? - спросил я.

- В Ордынку, - ответила она. - Сперва до Темрюка, а там спросить Ордынку. - Она вынула из стаканчика бумажную салфетку. - Я вам напишу, а то забудете. Приедете? А сазаны какие! Хвостом по воде как ударит! У нас Кубань!

- Темрюк? - засмеялся я, получив уже второе за этот день приглашение в удивительно прилипший ко мне город. - Так далеко?

- Чего же тут далекого? - почти обиделась она и протянула мне салфетку. - Поездом до Краснодара, а потом автобусом.

- Значит, до Темрюка, а потом… как вы говорите?

- Ордынка. Там написано. Вы когда-нибудь наши лиманы видели? А ерики?.. Такого нигде больше нет, как у нас… И вы писатель.

Я не заметил, как стюардесса исчезла, и цыганка исчезла, а теперь передо мной сидела какая-то новая, третья Настя.

- А есть такие ерики, что уплывешь и никто не найдет. А птицы всякой! А рыба плещется! А красота!.. Крикнешь, и голос понесется далеко-далеко! У нас простор. Лучше нет ничего, чем Азовское море.

- Вы мне напоминаете одну девушку, Настя… Очень здорово напоминаете. Но подождите, зачем же я поеду, если вы будете летать?

- Нет, хватит мне, налеталась, - с неожиданной злостью сказала она. - Другие пускай, а я к себе на лиманы лучше. Завтра уже там буду, У меня там дело.

Я посмотрел на нее внимательно:

- А вы действительно хотите, чтобы я приехал к вам?

- Хочу, - опустив глаза, подтвердила она. - А то зачем бы приглашала? Приедете?

Я, кажется, снова почувствовал на себе взгляд изваянного в древности щедрого брюнета, который по-прежнему тосковал в одиночестве, но мы с Настей уже встали, чтобы уйти. На соседних столиках еще продолжали складывать свои кубики, азартно подбирая самые броские краски, однако наверняка обманчивые и нестойкие, грозящие поутру обернуться несусветной и даже постыдной мазней, от которой появятся тошнота и тоска… да еще какая. За нами щелкнула задвижка, и мы вдохнули черный воздух.

- Значит, приедете? - спросила Настя, прощаясь, протягивая мне руку. - Я буду ждать. Не потеряйте адрес.

- А куда же сейчас вас отвезти? - спросил я.

- А чего это меня отвозить? - сказала она. - Не маленькая. Я темноты не боюсь…

Она обещающе улыбнулась, перебежала через улицу и растаяла. Я постоял, глядя ей вслед.

Толпы не стало. Витрины погасли. Горячий день обжег стены и лица, подкинув теперь освежающую пустоту, гулкую, как эхо в пропасти, когда каждый звук становится событием. Впрочем, город еще жил, еще не играло двенадцать, попыхивая сигаретами, еще договаривали последние слова парни и девушки, еще катились прозрачные полупустые троллейбусы, еще попадались парочки, еще верещали из окон телевизоры, еще горели зеленоватые фонари, выхватывая из тьмы черные головки каких-то цветов.

Оля, наверное, уже пришла из театра… А я здесь, в Ростове, подбиваю веселые итоги. Другого места на всем земном шаре для этого не нашлось. Я закурил, вынул из кармана сложенные вчетверо и вернувшиеся ко мне листки и, прислонившись к фонарю, медленно перечитал те немногие слова, которые на них уместились. Неровные фиолетовые буквы, выведенные чернильным, наслюнявленным карандашом и от этого местами как будто разорванные. Но рука, писавшая их, была крепкой, палочки и кружочки выведены без колебаний, наверняка, и слова были налиты точностью вполне определенной мысли: "…снимешься со своей земли на чужбину, все вроде бы унес, что было, вроде бы такой же: и картуз, и руки, и ноги, а только душа собственная там осталась, где трава ногами мятая. А жизнь без души какая? Без радости. Одни понятия, чтобы выжить: поесть, попить, украсть, порушить. И хмель без пробуду. А святое что? Так оно и выходит, что земля у человека одна. Посадишь на своей земле дерево, оно останется детям семенами. Возьмешь плуг и…" Фонарь погас. Я сложил листочки и усмехнулся, в который раз подивившись вневременной стойкости самой обыкновенной бумаги. А было, конечно же было нечто фатальное, предопределенное в том, что эти листки меньше чем год назад нашла именно Оля. Не я, а вот она. Почему-то она. До этого я не знал об их существовании. Оля обнаружила их в Библии, когда я перевез свои вещи в город, и показала мне. Очень скоро она возненавидела эти полуистлевшие квадратики, увидев, что я все чаще вынимаю их из стола и сижу над ними, раздумывая. Ей казались сущей бессмыслицей слова, которые почему-то оглушали меня и будоражили. Я вспомнил, что дед, перед тем как уехать в деревню, в самом деле что-то писал, положив Библию на подоконник, слюнявя карандаш. Значит, это и было его завещание.

Да, Оля наверняка уже пришла из театра, зажгла газ, поставила чайник и уже юркнула в свой красный шелковый халат с крыльями. А что, если ей сейчас еще хуже, чем мне? Нам обоим плохо. Но зачем? Зачем на свете возможна такая жестокость? Что же такое человек? Кто они и какие выдумывают себе страдания эти на вид благополучные люди, вероятно, муж и жена, у которых я спросил, как мне ближе пройти к гостинице? И вот эти, втроем игриво и весело топающие в ногу, - двое мужчин и девушка в светлом платье?..

Как страшен бывает полет ночи, когда город уносится, забиваясь куда-то, торопясь исчезнуть, обнажая жестокую длину равнодушных улиц, закрывшихся, оставивших себе зевоту подворотен, насмешливый шелест уносящихся шин, строгие свистки милиционеров и тугой смрад переполненных урн, а то и нашатырную пряность черных подтеков, скатившихся с орошенных стен. Страда отдыхала. Страда отшумела.

Ночь…

- Разбудите меня завтра в девять, - попросил я дежурную и на два оборота закрыл дверь своего номера "со всеми удобствами".

Эх, если бы это шампанское можно было остудить! Я поставил его в ванну под холодную воду и сел на диван. За окном, неподалеку, играла гитара.

…Ливень в ванной… Это моется Оля… Сейчас она выйдет…

…"Виктор Сергеевич, - сказала мне одна известная ленинградская писательница, когда мы бродили с ней по Марсову полю, ловя первое весеннее солнышко, - а не попробовать ли вам написать книгу… название может быть любое, но подзаголовок такой: "Молитва о дружбе". Я говорю вам это потому, что вы были на войне и, мне кажется, у вас получится. Я иногда, - сказала она, - размышляю о целой серии таких законченных вещей: "Молитва о дружбе", "Молитва о любви", "Молитва о чести", - взмах руки каждый раз отливал блестевшим на солнце мехом. - Почему молитва? Потому что эти категории, которые я назвала, не есть продукт рассудка или одного только чувства, а нечто суммарное в человеке, нечто самое возвышенное в нем, нечто молитвенное, нечто позволяющее людям идти по жизни, подняв голову, нечто вдохновенное, удерживающее мир от психологической мешанины и практического безумства. Это в какой-то степени выше нас самих, как, скажем, талант. Подумайте над этими словами:, выше нас самих. Да, да, не мозг с его изворотами, а душа в конце концов правит человеком. Всегда обнаженная перед радостью и несчастьем душа. Но не в этом ли и спасение? Чудеса, муки и зори наши не с этого ли начинаются? А потому, о чем бы ни гудели телеграфные провода, какие бы аппараты ни поднимались в небо, и даже на пороге самого великого хаоса рухнут виртуозные расчеты и машинные формулы, отскочат, непременно отрекошетят от того, что в нас ВЫШЕ НАС САМИХ, оставив в покое и голубизну свода, и зелень живородящей земли. Так, так, а по-другому быть не может… Ну, что вы мне ответите, Виктор Сергеевич?.."

…………………………………………………………………………………………………

…Меня разбудил телефонный звонок, но такой неожиданный и резкий, что даже трудно было сообразить, что это такое, столь внезапен и тревожен был его звук. Окно было плотно зашторено, и, открыв глаза, я увидел не комнату, а желтый сумрачный куб. Я вскочил с дивана и снял трубку.

- Вы просили вас разбудить. Десятый час…

- Спасибо, - поблагодарил я, чувствуя озноб.

У моей двери завывал пылесос. В ванной на бутылку шампанского по-прежнему текла вода. Призрачная желтизна лишь чуть затушевывала острые углы предметов. Все было и зыбким, но и абсолютно вещественным: письменный стол, тумбочка, круглый стол… и вот эта-то постепенно различимая достоверность всего окружающего, бесстыдная и плоская законченность каждого стула, настольной лампы, этих штор - всего, что было здесь, как раз и являлось беспощадным доказательством того, что весь минувший день был реальным, он был, он не сон. Положив трубку телефона, я тут же снял ее и набрал Костин номер. Длинные гудки. Никто не отвечал.

Пылесос в коридоре затих и раздался громкий стук в мою дверь.

- Кто там? - спросил я, не открывая.

- Номер убрать, - ответил женский голос.

- Я хотел бы еще принять ванну, - попросил я.

Я понимал, что значат эта разбитость во всем теле и невыносимая сухость во рту. Высота еще должна была выйти из меня. Все три часа полета не сегодня так завтра вернутся. В госпитале девяносто две преодоленные ступени иногда стоили мне двух суток кошмара. И самое главное для меня сейчас - не попасть на солнцепек. Я оделся и еще раз набрал номер Костиного телефона. Нет… У него утром доклад…

А ведь он встречал меня на аэродроме, как своего: с доверчивой сеточкой помидоров в руках. Человек в мятых старомодных брюках не окуривал мое воображение показухой: не сидел передо мной в халате, демонстрируя обаятельное отрепетированное достоинство: "Ах, да, да, да… помню, помню… ну, как ты живешь, милый?" Не поучал, изображая тихую и покровительственную скромность: "А я вот - в трудах, в трудах весь, верчусь, работаю…" И все это я обязан был понять через пять минут после того, как увидел его.

Тягуча, как резиновый клей, собственная вина, любая пылинка к ней пристает, и ко всякому предмету она прилипает, лишь бы приткнуться куда-то.

Застегнув куртку, я вынул все, что было в карманах, и выложил на стол, запорошив его табачной пылью. Звякнув, раскатилась в разные стороны мелочь. Я думал о Косте, и он заслонял и отодвигал от меня Олю. Ее утро казалось мне зябким, безрадостно молчаливым, обокраденным мной. Но в то же время я возвращал к себе Олю, чтобы не так остро чувствовать Костю, который никак не ждал, что увидит меня таким. А вот я незаслуженно почему-то был окружен добротой. Ведь это правда, что я потерял вчера и эти листки, и свой билет, но вот все невероятным чудом вернулось, лежит передо мной. Ордынка, наверное, какое-нибудь маленькое кубанское село, крохотная станция или разъезд. Иначе как можно найти человека без всякого адреса? Темрюк. Ордынка. Спросить какого-то Прохора. Ничего больше. А кто такой этот Прохор? Чтобы найти Настю, надо спросить Прохора.

Я запер номер, попросил у дежурной телефонную книгу и посмотрел адрес Костиного института.

Улица шваркнула мне в лицо все, что могла: пестроту, грохотание, гарь и запыленную зелень деревьев. Небо снова было вялое, дымное и уже становилось белым и мутным от зноя. Солнце как будто и не садилось, и теперь, поедая тень, беззвучно взрывалось и слепило желтизной, продираясь сквозь ветки, заливая крыши, взявшись растапливать асфальт, крашеное железо машин, и без того перекаленные стекла домов, замки портфелей и сумочек. И рельсы уже словно потекли, не выдержав. От беспощадного и прямого света город делался плоским, раскрытым. Воздух, наполняясь выхлопами, испарениями, напитываясь жаром, был густ и душен и, казалось, не опускался на землю с вышины, а выползал из асфальтовых нор, нагретый и ядовитый заранее, и тяжело тек по улицам, образуя в конце их испепеленное марево, надвигавшееся, берущее город в свинцовое кольцо, уже застилающее по сторонам весь матовый купол неба.

Я перешел на теневую сторону, увидел кондитерскую и взял чашку кофе. Было уже одиннадцать. Неизвестно отчего у меня вдруг возникло чувство, что я опаздываю, что время таит в себе какую-то опасность.

Ну что за скверная, что за ущербная русская привычка вытворять неизвестно что, а после этого скорбно, почти безнадежно выслушивать свою стонущую душу, которая и верно же мечется, но по заслугам ведь! Нет ли тут опасного изъяна, начисто иссушающего волю, приводящего не столько к поступкам, сколько к порывам самым безудержным? И пока душа скорбит о себе, где-то уже снова копится темная сила, как отмщение самому себе за добровольное унижение, за рабскую покорность глаз. И эта цепь замыкается снова. Раскаяние бесконечно. Тупик непреодолим, и нет ни секунды расслабленности, тишины, покоя… Непонятная тревога не покидала меня.

Я выскочил из троллейбуса и как можно скорей пошел по улице, засаженной тонкими деревцами, стволы которых были выкрашены известью, сверкавшей обманчивой белизной. Свернув вправо, как мне и сказали, я поднял голову, прочел табличку и убедился, что это как раз тот самый дом, который и был мне нужен.

Поднявшись на второй этаж, я тут же заметил расхаживающего по площадке Глеба Степанова. Он тоже увидел меня и вскинул руки.

- О! Ну, батенька, вот, оказывается, какой вы обманщик и коварный человек! - Его лицо приветливо сияло. - Обвели меня вокруг пальца. А-ай-ай, как я попался! Ну, здравствуйте. Вот вернусь из Японии и тогда уже обязательно изучу, что вы там пишете. Уж теперь-то вы не уйдете от меня! - И он засмеялся почти по-приятельски, и уже тряс мою руку, так что мне оставалось только кивать. - Да, да, да, - широко улыбался он. - Вот и поговори в самолете. А где же вы остановились?

- В гостинице "Ростов", - ответил я.

Жиденькие рыжеватые брови его вскинулись так, словно он услышал нечто невероятное, почти невозможное.

- Как?.. А фронтовая дружба? Насколько мне известно, у Константина Федоровича, ну, не особняк, но… - и он оборвал себя. - Но хоть номер-то у вас приличный? Если что нужно, не стесняйтесь. Чем могу…

- Глеб Дмитриевич! - Я, кажется, понимал, что именно тревожило его. - У вас под сердцем вчерашняя, как вам думается, оплошность, когда на аэродроме вы сказали о Рагулине… Ну, вы сами знаете, о чем я говорю. Но не могли же вы догадаться, что я знаю его. Вам неприятно, и давайте не вспоминать об этом. А вы не скажете мне, где он?

- Черт возьми! - воскликнул он, не то поморщившись, не то улыбнувшись, и поднял плечи. - Хм… Вот, значит, вы какие, писатели. Все уже во мне разглядел! Мало, мало вас народ учит! - И он засмеялся, сквозь меня посматривая на лестницу и косясь на всех проходивших мимо нас. - Шучу, шучу, Виктор Сергеевич. Но как все же вы живете, научите и меня, как это у вас получается, если вы вот мне, например, в глаза говорите, что я вроде бы неотесан, хотя ведь я уже двадцать лет как в столице? Нет, нет, не отвечайте, потому что даже такому совсем смертному, как я, иногда, наверное, позволено сострить. - Он вдруг окинул меня необыкновенно серьезным взглядом, словно решаясь на что-то. - И даже хорошо! Вы меня просто выручили, что сами заговорили о нем. Тем лучше, значит, я могу быть с вами откровенным, хотя, признаюсь, боюсь как огня всю вашу пишущую братию. У вас есть пять минут?

- Если я его не прозеваю, - сказал я.

Он взял меня под руку, втащил в коридор, и мы пошли мимо дверей, мимо диаграмм, мимо шкафов с заспиртованными рыбами. Мне показалось, что Глеб Степанов нервничал и, разговаривая, все время думал о чем-то другом.

Назад Дальше