- Я, понимаете… Эх… - тяжело вздохнул он. - Думаете, я сам не знаю, что во всем этом нравственности не больше, чем в этом столе? Конечно, конечно. Или вы хотите, чтобы человек был сильнее времени? Тогда где же ваши книги о современном положительном герое? Эх, Виктор Сергеевич, отец хоть вы-то не бейте между глаз. Всем хочется прожить хоть одни день, чтобы никто не дал по морде, не оскорбил. Ни в трамвае, ни на работе, ни в магазине. А то, куда ни повернешься, - бац по личности, по самолюбию, по достоинству человеческому. Так и стегают друг друга налево-направо. - Его вздохи были почти как всхлипы, и, не зная как избавиться от всего этого, я налил ему до самого верха, наклонился и начал читать разостланную на полу газету, на которой лежали грибы. - Я ведь, Виктор Сергеевич, отец, и сам считал прежде, что у человечества очень короткая память на плохое. А нет, к сожалению, не так это. Не так. - Он опрокинул рюмку и опять вздохнул. - Да, как будто забывают люди о несчастьях, о страхе, о жертвах, о прошлом, о мертвых. Забывают. Но только от всего этого, увы, увы, приобретают новый опыт жизни, новый способ выжить. Приспосабливаются с учетом прошлого. Вот вам и уроки истории. Вот потому и нет у современного человека нравственных стеснений. Избавили от них. Таков вами, вами созданный опыт, а нами накопленный. Только, упаси бог, не подумайте, что я сам против чего-либо. Нет, нет, я не столь убежденный. Разрушить Невский: я - за! Оставить Невский: я - за! Сеять кукурузу: я - за! Не сеять: я - за!..
Уже, наверное, четверть часа лил дождь. И мне почему-то становилось не по себе: такая, возможно, хлестала по окну осень. Я вдруг понял, что эта лекция для меня неспроста, что она согласована с Олей.
- Скажите, а сколько вам лет? - спросил я, стараясь не смотреть на его сжатые до белизны пальцы и припадочно закатывавшиеся окруженные золотом глаза.
- Хм! - грустно усмехнулся он. - Да, мы с вами люди разных геологических эпох, Виктор Сергеевич. Совершенно разных. Тридцать четыре. А уж ваша жена тем более… Вот в чем дело.
- Даже геологических? - спросил я, все яснее начиная понимать, что он всего лишь посредник и, значит, скажет, зачем он здесь. Вот уже и начал: "А ваша жена тем более…"
- Только, ради бога, не подумайте, что - отцы и дети, - засмеялся он, лаская меня глазами и краснея. - Просто перепад общественного ритма, а потому и сознания. Я же понял, что означал Гайдн. Схватил ваш плевок. Вы хотели сказать: вот набросились мещане на старинную мебель и старинных композиторов. Да. Тоже своеобразный шок. Бег в прошлое. И сидят мещане в филармонии и притворяются, что понимают этого Гайдна. Согласен. Девяносто процентов изображают, делают видимость. А чем это хуже, чем делать видимость на работе?.. Я вижу, вы даже с каким-то отвращением наливаете мне.
- Все равно выпьете, - сказал я.
- Да, выпью, - согласился он, глотнул рюмку, схватил лимон и быстро захрустел. - Выпью, чтобы не создавать напряжения. Ну, а вы-то сами, Виктор Сергеевич, отец, когда работали в школе, разве не изображали? Не делали видимость, что вам нравятся педсоветы, программы, здороваться с директором? А? Но грубая сила вас победила. Это вам кажется, что вы ушли, хлопнув дверью. А вас же элементарно выпихнули.
И снова не он, а кто-то в нем хрюкнул на меня.
- Откуда вы все это знаете? - спросил я. - Впрочем, ладно. Значит, геологических?
- Да, - кивнул он, вдруг необыкновенно воодушевившись. - И я вам это докажу, докажу. Я докажу вам это на ваших личных примерах, отец. Да, да, личных.
- А иначе, вы уж простите, я вас отсюда не выпущу, - сказал я, представляя, какой этюд разыграет мне завтра Оля за эту дрянь.
Он быстро, кротко и беззащитно взглянул на меня и пожал плечами:
- Я врач, Виктор Сергеевич. И я не боюсь людей, обладающих здравой логикой. Извините меня, конечно. - И его глаза за очками мягко блеснули. - Так о чем мы говорили?
- Ну, так насчет геологии, - сказал я, закуривая.
- "Ронсон"? - вздохнул он, взяв со стола зажигалку. - Подарок жены?
- Да, "Ронсон". Подарок.
- Вижу, вижу, что настоящий "Ронсон", - привычно выщелкнул он огонек и тихо засмеялся чему-то своему. - Вот это и есть наша ценность, с помощью которой можно выжить, пустить пыль в глаза, создать видимость… А мораль, честь, совесть… Да, Виктор Сергеевич, в наше время выживает тот, у кого нет ни прошлого, ни традиций, никаких обязательств и кто не скрывает этого. Понимаете, не скрывает, чтобы другие знали и боялись. Вот парадокс!.. Время всеобщей девальвации… Скажите мне как врачу, а вас не раздражает современная городская улица, набитая машинами, чадом, трамваями, криками, свистками, скрежетом, людьми? Вот этот новый ритм? Вас не тянет куда-нибудь к русской печке, к стареньким милым паровозам, к столу, за которым сидят восемь или дюжина ваших накрахмаленных детей? Вы не потому перебрались под эти сосны? - И он взглянул на меня действительно глазами врача, изучающими и внимательными. - Не потому? Вы любите Чехова?..
Я молчал, захваченный врасплох его, надо признаться, в общем-то любопытной мыслью.
- Выслушайте меня, отец, - сказал он тихо и терпеливо. - Выслушайте, а самое главное - поймите меня. Вы сформировались когда-то в прошлом, на войне или даже еще раньше. Ритм жизни, ощущений, понятий был задан вам тем временем, когда люди еще дивились автомобилям. И вдруг такая разница скоростей. Адские перегрузки! Нехватка кислорода! Обнаженность грубой силы. Трагично, но… вы пересекли барьер уже сформировавшимся человеком. Мы еще мало об этом думаем, не исследуем подобных людей.
- Вы, очевидно, не олух, - сказал я ему. - Но подлец.
- Нет, нет, - мягко засмеялся он. - Это все существующая между нами разница ритмов. И только. Грустная разница. Но посудите сами. Ну вот история с вашей оставшейся вам от родителей комнатой в Ленинграде. Но ведь это лишь человек прежнего склада мог поступить так инфантильно. Не обменял, не продал, а из-за сущей лирики оставил превосходную комнату в центре города. Взял и бросил. Архаизм?
Да, кажется, Оля добросовестно исповедалась этому своему духовнику.
- Или, скажем, другое, - мягко улыбаясь, продолжал он. - Ну, вот вы, например, настолько не терпели своего директора в школе, что даже оставили там свою трудовую книжку. Но ведь это всё эмоции человека, у которого есть имение. А современный служащий должен спрятать гордость в карман, стараться, чтоб от него не пахло, и думать о пенсии. Так же? Не думайте, что я упрощаю и отбрасываю вашу наследственность. Ну, буйную кровь вашего деда, что ли, но… Человеческая гордость связана с материальной независимостью. Нужен чек на миллион. Тогда, пожалуй.
- И что же еще вы знаете обо мне? - Я понял, что продан весь, целиком, и мне вдруг стало спокойно, почти весело, почти отчаянно.
- Знаю, - засмеялся он, однако не с превосходством, а скорее прощая меня. - Ну, а то, отец, что вы молитесь до сих пор на какую-то вашу первую любовь? Женщину погибшую и несуществующую. В том-то и дело, что несуществующую. Мертвую душу. - И он укоризненно покачал головой. - Опять ведь это еще от Гоголя.
Меня прижало к моему чурбаку, и я почувствовал себя голым, в одну секунду раздетым.
- Ревизская сказка! А ведь Ольга Павловна, пока не поздно, должна решить судьбу своей вполне реальной беременности. - Он щелкнул зажигалкой и замолчал, глядя на огонек, опустив мне на голову и грохот, и дребезжание, и тошноту. - Видите, какая разница скоростей… бензин и газ…
"Пока не поздно, должна решить судьбу беременности… Пока не поздно…" Так вот зачем он был здесь. Зачем прислан. Как же она могла выдать такому подонку даже эту нашу прекрасную тайну, нашу надежду, наши мечты? Как могла разнести по свету нашу с ней жизнь? Зачем она это сделала? Зачем? Она меня предупредила: "Ты поговоришь с ним. И это очень важно для тебя". Так это, что же, моя судьба зависит от него, от того, какой он мне поставят диагноз? Я должен пойти на почту, позвонить ей и выложить все, что думаю об этом хлыще, а заодно о ней тоже.
- Вы вентилятор, доктор, - сказал я ему. - Вы меня проветрили.
- Это серьезно? - Он положил зажигалку и быстро взглянул на машинку. - А эта идея бессмертия? Посвящен в вашу работу немного. - Теперь он даже не оправдывался, а чувствовал себя хозяином положения. - Эта разница скоростей ведь убивает и творчество.
- И вы, конечно, представляете, где и когда происходит действие? - спросил я, пытаясь одержать себя.
- Да, в сорок каком-то, где-то на юге, - потянулся он, потом посмотрел на часы. - Мысль-то понятна: что бессмертие родины было для твоих товарищей выше собственной смерти. Так же? - Ему даже стало лень говорить мне "нм".
- Могу подтвердить ту информацию, - сказал я.
- Но прости, отец. - Он уже сам взял бутылку и налил себе. - Будешь?
- Нет, - ответил и.
- Вот когда я, современный человек, буду читать про этих солдат, которые идут на пулемет… Ну, невольно… Ну, понимаешь, совершенно невольно… Просто кое-что зная о прошлом. - Он подбирал слова, не решаясь чего-то сказать. - Я независимо от себя думаю: а может, видел-то он, думаю… отвлеченно, без всякой злости думаю… а видел-то он, думаю, может быть, штрафников? - И, выбрав ломтик лимона потоньше, он выпил, причмокнул аппетитно и захрустел челюстями. - А загул тут, я смотрю, можно устроить приличный.
Нужно было только вытянуть руку, чтобы схватить стоявшую возле печки кочергу. Наверно, сама Оля была бы потрясена тем, что он несет здесь.
- Сколько же я буду обязан за этот визит, доктор?
Он опять посмотрел на бутылку.
- Все устали, отец, - вздохнул он глубоко. - Ну, смертельно устали. Враздрызг. Чего, ну скажи сам, чего на каждом углу талдычат? А? До лампочки? И земля тоже до лампочки. Где она, к матери, жизнь, если над головой водородная капля. В океанах нефть, на полях химия. Скоро жрать нечего будет. Скудеем. Горим. А когда под ногами горит, человек свихивается. Какая там нравственность! Тут хватать что под руками, пока не поздно. Чтиво, чтиво писать надо. Капусту зарабатывать. Гроши. Люди устали, им до лампочки. От всяких идей, кличей, радиопередач автоматически выключаются, а ты, понимаешь, к ним с белыми храмами. А их же красят для глаза, для глаза, отец. А ты всерьез… С кадилом в бар.
Он встал, открыл портфель, и я увидел в его руке бланк рецепта.
- Люди, которые сформировали свое мировоззрение в эпоху, так сказать, доисторическую, должны беречь себя особенно, - сказал он, усаживаясь к столу. - Рвануть надо из шока, если выйдет. Летим-то в яму. Впереди тьма.
Я не помню, как все случилось, как я притянул этого тушканчика к себе. Он стал белым и, тараща глаза, дергаясь, замахал своими лапками у меня перед лицом:
- Да вы что? Вы же… Вы интеллигент… Отпустите…
Нет, он не кричал, а шипел, шептал мне это, озираясь по сторонам, словно сюда кто-то мог войти. И постепенно белел и покрылся потом, пытаясь выскочить из своего пиджака.
- Перестаньте… Не смейте… Возьмите себя в руки…
Я схватил его портфель, а потом и его самого и все это вышвырнул на дорожку, под дождь, припечатав след своего ботинка на том самом его круглом месте, придав ему ускорение, которого, возможно, он еще не испытывал. И возле калитки остались его золотые очки…
- Обезьяна! - крикнул он мне из темноты. - Оболваненный идиот! Пенсионер!
Было около полуночи, потому что как раз прогрохотал, красиво светясь, Хельсинки - Москва. Жизнь была нарядным экспрессом с поролоновыми матрацами. Заказывают кофе, читают журналы с красивыми фотографиями, обмениваются улыбками, жуют бутерброды, зная что-то свое, особенное. Едут в роскошные отели. А это же, пожалуй, так и есть, что я трудно переносил скрежет забитых машинами и бензином улиц. И, кажется неспроста и сам не подозревая этого, цеплялся за этот "шалаш", как за привычный мне ритм прошлого, в котором все было так понятно: и дождь, и ветер, и милые солонушки, и вода из колодца, и командир полка майор Скворцов, и воспоминания о Миусе, о Косте, о своих родных. Я из прошлого. Судьба. Так и есть: безусловно потерял скорость. Он прав. И вероятно, совсем инстинктивно прибился к этим соснам, уловив, может быть, что лишь в городе, там, только на камнях способна развестись такая слизь, как этот доктор, и мне с ним не мериться силами, потому что он свободен от правил…
Тоскливо скрипели сосны. На заливе штормило. Я открыл еще бутылку, за один этот вечер возненавидев себя и жизнь. Я в самом деле почувствовал старость, а главное - одиночество. Противно, однако, это правда: у меня дрожали руки и ноги. Я самым серьезным образом думал о смерти. Они осквернили все, что могли. И меня, и мою первую любовь, и мой дом… Я нашел под кроватью завернутую в газету бересту, а потом топил печь любой попадавшейся под руку бумагой.
Просидев всю ночь возле печки и слыша шум ливня, я на рассвете думал уже о том, что на свете нет книги, которая была бы дороже, чем жизнь, и что, возможно, я сам довел до всего этого Олю. Сам, и никто другой. Едва дождавшись, когда откроется почта, я позвонил ей и сказал, что перебираюсь в город, что еду к ней. Она готовилась стать матерью. Я любил ее. И чем-то надо платить за свою любовь…
Я действительно переехал в город, а когда привез Олю из больницы, осваивал одиночество и даже пробовал стучать на машинке, но все получалось дерганое, рваное, с нажимом.
Однако до мая раза два-три в месяц я еще бывал в "шалаше". И той последней весной, приезжая в Комарово, я наблюдал, как подтаивал скатанный в Новый год чернеющий круглый ком, остаток от бойкой и очень задорной снежной бабы. Глаза - черные угольки - лежали уже на земле, промерзшая и все еще красная морковка валялась тут же. Я разглядывал, как покосился ком, треснул и вот-вот развалится. Бывало, что по утрам этот исчезающий шар, как скорлупой, затягивало ледком, и тогда он сверкал и блестел на солнце, становясь еще привлекательнее, чем прежде. Но это уже была иллюзия. Каждый день он становился все тоньше, чернее, был уже совсем рыхлым, пористым, исчезал, доживая свои часы. В конце концов он исчез, а я уехал в деревню, на родину к деду.
В мае я понял, что произошло самое страшное. Меня стала раздражать Олина стройность. А потом и Олино трудолюбие. Мне казалось чем-то неестественным ее не освященное никаким богом упрямое корпение над листами бумаги. Не труд, а какое-то заколдованное рукоблудие.
В июне, спасибо Петьке Скворцову, мы с ним аккуратно посещали пивные бары. Петька как мог утешал меня. И я, незаметно для себя, снова начал переключаться на прежние скорости и жить прошлым. И все чаще вспоминал Костю.
В июле я поймал себя на том, что холодными глазами наблюдаю за Олей. И как-то, когда мы завтракали, я ей между прочим сказал, что еще в сорок третьем пытался открыть причину рака.
- Мне трудно, мне трудно, мне трудно с тобой! - вспылила она. - Что ты хочешь этим сказать? Ведь ты же не ученый, не врач. Что, что это значит? За что ты ненавидишь меня?
Мы уже катили каждый на колесе своего диаметра.
- Ну, очень просто, - пожал я плечами. - Какой же я писатель, если до сих пор ничего не открыл?
- Мне трудно. Мне трудно! - закричала Оля со своего высокого колеса. - В том, что ты говоришь, есть какой-то смысл. Но я устала. Я хочу самой обыкновенной, спокойной жизни. Просто жить и ничем не забивать себе голову. Да, я архимещанка. Я устала. Нам, наверное, нужно отдохнуть друг от друга. Ты никогда не поймешь меня. Мы люди разного времени.
Я согласился с ней. Меня тянуло к стареньким паровозам, к пассажирам из прошлого, к окошку, за которым бежали бы знакомые мне места, болота и реки…
…Светящиеся тугой желтизной, налитые жиром и даже как будто до сих пор пахнущие морем, то, оказывается, были гирлянды великолепной вяленой рыбы, издали видно, что сочной и мягкой - если взять в руки, на боках останутся вмятины от пальцев. Это были гирлянды подобранных один к одному редкостных азовских рыбцов, свисавшие до пола, вероятно очень тяжелые. Они-то прежде и представлялись мне шевелящимися.
Свет из окна все еще резал глаза, но, пожалуй, уже не так сильно. Наверное, было совеем раннее утро. В доносившемся токе воздуха ощущалась еще не тронутая солнцем свежесть. Мне хотелось вздохнуть как можно глубже, осмотреться и, может быть, встать. Было тихо, и я понял, что длинный стол опустел. Потом я услышал чей-то молодой сильный голос:
- А бригада где? Я тебе говорю: бригада где? - Слова были произнесены словно сквозь зубы.
В голубом проеме распахнутой настежь двери я увидел человека в ослепительно белой рубашке.
- Всю ночь поминали? - добавил он.
Возле стола и совсем недалеко от меня сидел кто-то неподвижный, серый, чем-то похожий на камень-валун. Он не отвечал и не двигался. Левый локоть его лежал на столе, около графина, который наполовину был еще с содержимым, с какой-то красно-черной жидкостью, и, если этот локоть подвинется еще, графин полетит на пол.
- Я тебя спрашиваю: бригада… бригада выехала?
Я вспомнил: в тот вечер, когда убили Назарова, на лимане был человек в белой рубашке.
- …Мне рыба нужна! У меня машины уже стоят. - Потом вынул из кармана какой-то листок и протянул: - Повестку тебе опять привезли.
Тот, кто сидел за столом, не встал.
- Бригада выехала, - наконец нехотя ответил он, не поднимай головы. И я по голосу понял, что это Прохор. - Бригада в лимане. Где ей надо. Не твое дело. - Похоже, что язык у него заплетался. - Кирпичи принес - занимайся. Строй. Иди. Не будет у нас никаких разговоров. Еще весной тебе все сказал. И… ну, точка. - И, словно чувствуя, как опасно лежит его локоть, он убрал его, погрозил пальцем у себя перед носом, потом глубоко вздохнул, но головы так и не поднял. - Нет рыбы. Мелочь. Три раза вчера выезжали…
- А ты, значит, допиваешь? Хоть за мертвого, хоть за живого? - Слова снова были процежены сквозь зубы. - Или ты тут сидишь меня караулишь? Повестку-то возьми. А может, сказал уже там, зачем в лимане был и ружье брал? - За его спиной, во дворе, была растянута, сушилась сеть, и мне казалось, поднимая руки, жестикулируя, он барахтался точно в паутине: хотел ступить на порог, войти в комнату, но не мог этого сделать.
- Ну жди, жди, - обронил Прохор, но как бы самому себе. - А не выйдет. Думал, меня упрячут? На это надеялся? Знаю… Нет, по-другому пошло. И тебя тронут…
Камень-валун, замшелый, осевший, в темном ватнике, покрытом рыбьей слизью, Прохор вдруг пошевелился, как будто собрался встать. Я видел его сбоку. Профиль словно со старинной монеты, очень древней, позеленевшей, лицо спокойное, холодное, глаз не мигал, подбородок упрямый… лицо жесткое.
- А ты кирпичи вози. Ты, еще время есть, кирпичи вози, - глухо, зло усмехнулся он, сунул в рот папиросу и постучал по карманам, чтобы найти спички. - Те-то двое, с косилки, тоже на тебя показали… Видели на лимане… Такие твои дела… А ты думал, Бугровский тебя почему не трогает? А чтоб завязать покрепче…
Я лежал и старался понять, действительно ли слышу их или это обрывки каких-то прежних, возникавших в моей памяти фраз.
- Ну и дальше? - сильно спросил молодой. Сеть за его спиной закачалась. - Ну, ты говори, говори. Ты договаривай. Дальше-то…
Он стоял против света, и я не видел его лица.