Как птица Гаруда - Анчаров Михаил Леонидович 13 стр.


На электричество был лимит, и свет по ночам я добывал трутом, кремнем и обломком надфиля. Фитиль в снарядной гильзе со сплюснутым концом, а то и просто тряпочка, плавающая в блюдце с машинным маслом. Оставляю свидетельство для внуков-правнуков. Как в двадцатом веке в Москве добывал огонь для душевного обогрева и чтения.

Для пополнения же к пище телесной, покупаемой по карточкам, я брал в аптеке таблетки гематогена из бычьей крови, размачивал водой, жарил на сковороде, солил и потом это ел, так как при моем росте мне не хватало калориев.

Знакомый человек пособил, когда ушел я воевать с фашистом. По закону того года я был дезертир производства, но партизанам было послабление, и они сообщили в Центр о моем прибытии лишь после моего "хорошего поведения" (как выразился Батька) на железных дорогах и других транспортных магистралях, на которых действовал отряд нашего Батьки, один из крупных отрядов окровавленной страны.

А потом с другими ранеными я был отправлен в госпиталь на транспортном "Дугласе", на том самом, на котором за день до этого опустился в отряд с небес штатский представитель Центра, приехавший по никому не ведомым делам.

Я с этим представителем Центра не встретился, что неудивительно. Потому что представителя Центра, кроме Батьки, не видел никто. Потому что представитель Центра приходил к Батьке только по ночам, во время осенней бури, а потом опять уходил с ветерком. И только год спустя я узнал, что этот представитель Центра и непогоды был Витька Громобоев, но нас разминуло".

Зотов отмаялся, сколько причиталось, в прифронтовом госпитале, а потом доказывал тамошним военкомам и командирам маршевых частей, что без него армия зачахнет, и предлагал потрогать мышцы правой, а также левой руки.

Но командиры говорили, что армия без него перебьется, а военкомы махали на него бумагами и с трудом переговаривались друг с другом о его судьбе по устаревшим телефонам.

Зотов с голодухи и беспокойной жизни совсем захирел, и обносился, и почти на нет сошел, и потому, махнув на все, сел в эшелон ехать в Москву на номерной завод и подвергаться самокритике. А когда его разбудили, то оказалось, что они едут на фронт, и выкидывать его на ходу было нельзя, поскольку поезд шел без остановок по зеленой улице, и документы у него были в порядке, "и как меня проглядели - никто этого не знал, и, значит, отвечать не только мне. И я малость приободрился.

А когда приободрился, то стал тщательно припоминать о тех местах, где сражался мой бывший отряд, чтобы внести это в свою клеенчатую тетрадь, куда я записывал не хронику века, состоящую из важнейших событий истории и общественной жизни, а незначительные для остальных, но поразившие меня явления душевной неожиданности.

Потому что по этим неожиданностям поведения я и прокладывал свой путь и мне нужны были ориентиры".

…Как отряд уходил от черной команды в лес, и уткнулись в колючку, и Немой выдрал два кола и поднял их за проволоку над головой, и кровь текла по ладоням Немого, и люди уходили в эту Триумфальную арку… И два труса поганых, которые прикрывали их огнем, чесанули в лес, а Немой запутался в проволоке, и Анкаголик вытаскивал его, и грозил кулаком вслед двум гадам, и матерился, и это видели фрицы, которые высыпали на поляну… И как их схватили и привели в комендатуру, и Анкаголик кричал, что Афоня немой, а он расскажет все за двоих, и дышал на немцев такой спиртной вонью, что они поверили…

А Немому связали руки с ногами, просунув палку под коленями, и усадили во дворе, а Анкаголика заперли в пристройку позади сельсовета, где пировала вся комендатура… И когда стемнело, Немой начал вставать с деревянным хрустом, и трещали и лопались веревки… И как Немой перевернул на колеса и подтащил пушку с размозженным прицелом, и как он целил, глядя через ствол, в окно узилища, где Анкаголик стоял так, чтобы жерло глядело ему прямо в живот, и Немой поворачивал ствол туда, куда указывал Анкаголик… И как потом Немой принес снаряд и зарядил, а Анкаголик улегся под окно у стенки и заорал: "Давай!" Орудие через окно и дверь каморки разнесло комендатуру, расположенную как раз за нею… И как Анкаголик, над которым прошла смерть, вылез в пролом, и они стали уходить, и на Немого кинулся уцелевший огромный немец, и они схватились… И немец каким-то хитрым приемом повалил Немого на спину и навалился сверху душить, а потом вдруг заорал и потерял сознание. А когда Немой из-под него вылез и взвалил на плечи, то оказалось, что кость у немца была в запястье фактически перекушена пожатьем Немого, как будто руку эту схватила каменная десница… А когда они дотащили пленного до регулярной армии и Анкаголик все подробно докладывал, незаметно отливая к себе в кружку пайковую водку из взводного котелка, то ему, конечно, не поверили, недоуменно поглядывая на невысокого Немого, гражданского человека, который скорчившись спал на лежанке, наполовину заваленный патронными ящиками, упираясь спиной в железные ящики, а ногами в стенку сарая… А потом Немой отчаянно потянулся и ногами высадил тяжелую доску в стене, и все поверили… А когда пленный свидетель с рукой в лубке все подтвердил и разведка все подтвердила, атака полка все подтвердила и оформляли приказ о наградах, то на Анкаголика не оформляли, потому что к тому времени Анкаголик уже орал песни и, нарушая все уставы, на вопрос о фамилии безобразно отвечал: "Тпфрундукевич"- и всех оплевывал.

Когда в эшелоне ехали, во время трепа один ефрейтор рассказал.

Был мужчина по прозвищу Барин, и ему немцы говорят, чтобы он был с ними: "Вы же пострадали от революции и Советской власти, и вы наш по высокой крови рождения". А он им отвечает: "Вы мне не нравитесь, я немцев еще с той войны не люблю, и мы у себя сами разберемся… Минуточку… Ага… Теперь все…" - "А что все?" - спрашивают немцы. "Сейчас взорвемся…" И уцелевший немец об этом рассказывает, и его бьет колотун за его уцелевшую жизнь и потерю смысла.

И я спросил:

- Как имя того Барина?

И он мне ответил:

- Непрядвин.

И я с изумлением записываю про существо живое, неведомое и независимое под названием "человек".

Потому что за честь и независимость нашей Родины идет война.

Я независимый, Петр Алексеевич Зотов, и никому в пояс не кланялся, потому что я живой.

24

…Сорок четвертый во мне уже гудит колоколом и назад оглядываться не велит. И приближается Победа.

Но до Победы еще дожить надо, а сорок третий я прожил уже. Вот он, целенький, весь в крови, мне вчера в руки свалился. И я пьян, и пальцы мои каракули пишут. Но я соображаю все, соображаю все, соображаю я. Точка.

У меня вчера еще раз сына убили, Сережу, и его жену истинную, на веки веков Валечку с четвертого этажа. Прощайте, детки мои, в сорок первом убитые. Медленно, медленно убивали вас в моем сердце, и настигла вас она, проклятая, позавчера, в сорок третьем, а я и вчера еще не верил, а сегодня, в сорок четвертом году, я отрезвел сердцем. Точка.

Продолжаю не перечитывая. Пьян был. Пусть останется как есть. Машина по воздуху летает, и вместо сердца у нее пламенный мотор, и ихняя машина убивает, и наша убивает, и ихняя игла штаны шьет, и наша штаны шьет, и ихний молоток гвоздь вгоняет, и наш молоток гвоздь вгоняет, и вся суть в том, кто инструмент в руках держит и, значит, для чего в руки взял… И если молоток в руки взял, чтобы прокормить себя и своих, то ты человек и дело твое человеческое, а если ты взял молоток, чтобы себя и своих над другими возвысить и надмеваться, то ты кровосос и дело твое дьявольское.

И, значит, дело все в твоей цели, о которой знаешь только ты один и от других скрываешь.

И в этом вся суть.

И потому в сорок третьем до полной ясности все прояснилось и объявилось, и схлестнулись не машина с машиной, и не человек с человеком, и не войско с войском, а цель с целью и суть с сутью.

И, как бы сказал дед, человеческая, сиречь божественная, правота сломала хребет дьявольской неправоте.

И справедливый страшный суд произошел, начался в 1943 году на Курской дуге. И началось отделение овнов от козлищ, и это неостановимо.

И дальше будет плохо и трудно, и крови будет пролито немерено, однако уже прояснилось все и объявилось, когда панцири и доспехи хрустели и раздавливали человечье тело в адском огне и взрывах на Курской дуге, в танковом побоище.

И у них гибли люди, рожденные от людей, и у нас гибли люди, рожденные от людей, и ничем ихние люди от наших не отличались, кроме сути своих желаний, кроме цели. Потому что они хотели над другими надмеваться и возвыситься, мы же хотели работать друг для друга, и, стало быть, каждый для каждого.

И что бы потом ни возникло и как бы дела ни пошли, но честь и слава этого поворота в Страшном суде навеки веков, и нынче и присно, принадлежит нам и нашим.

Хрустнуло оружие, и из обломков его станут ковать инструмент для работы и магии человеческой.

Я не пишу хронику века - одному человеку в ней утонуть, и эту работу совершит совместное усилие. Я же пишу, до чего додумался душой.

И какие бы адские вихри и коленца ни выкидывала судьба, ничего не изменишь: открылась, выдержала и победила суть на Курской дуге, и началась работа невидимая и невиданная, но очевидная для имеющих духовное зрение. И назад пути нет.

…Третий день идут жестокие бои, третий день уже в атаку ходим мы, третий день наш батальон идет вперед, но ни сон нас, ни усталость не берет. Песня такая.

Приезжал нужный человек два дня назад и рассказал мне, как погибли Серега и Валя.

В сорок первом попала их дивизия в окружение, и был бой в лесу, в стальном буреломе. Раненых пытались вывезти под Красным Крестом, но и в Крест стреляли. И дивизия гибла, и тихое болото было заминировано сплошь, и выхода не было, кроме одного. Даже писать страшно.

Раненые слезли с телег и носилок, в кровавых бинтах, и запели "Интернационал", и пошли через минное болото по взрывам, и бинты и остальное разматывалось на кустах. И когда утихла песня, по болоту ушли все живые и унесли знамя, а среди тех, кто пели, был Сережа без руки и с ним Валя, совершенно целая.

Прощайте, детки мои, в жизни, в смерти и памяти неделимые.

Где взять силы?

Меня ведь завалило-засыпало на Курской дуге, и "фердинанд" утюжил траншею, но я жив. И откуда я узнал, кто сказал, кто рассказал, кто описал, откуда я голоса слышал Серегин и Валин, - я все вспоминаю вот уже полгода с лишком почти, а вспомнить не могу.

Ранен был не очень, и не раздавлен танками, и не убит, а что-то во мне надломилось в сорок третьем, и только понимаю одно: что началось воскрешение мира из мертвых.

Буду ли убит или проживу еще, но земля перелом прошла, и помнить ничего, кроме этого, не могу, или душа не хочет.

Курская дуга. Вот он, год, и день, и час. Сон ли я вижу?

…И слепящее, грохочущее безмолвие и безумие конца света.

Семнадцать танковых дивизий двинули немцы, и еще три моторизованных, и еще восемнадцать пехотных, а всего тридцать восемь дивизий, и с воздуха их прикрывали две тысячи самолетов. И с нашей стороны - войска с Центрального, Воронежского, Западного, Брянского и Сталинградского фронтов.

Тридцать восемь дивизий и войско с пяти фронтов рычат в одном котле у Обояни, у Ольховатки, у Прохоровки.

Полторы тысячи танков, взрываясь, сшибаются только у одной Прохоровки во встречных боях, в одной свалке, - это невозможно себе представить, если знаешь, что такое один танк.

Дорогие, если на ваши глаза навернутся слезы, то пусть иссушит их наша клятва, которую дали мы перед павшими героями, - мы падем лицом на Запад, до конца выполняя клятву спасения.

И в сорок четвертом я еще жив и знаю: Сережа! Валечка! Сон ли я вижу.

И тогда раненые не захотели умирать бессмысленно, и тогда они постановили своим высшим судом сделать то, чего живые сделать не могут, и они пошли на минное поле, жертвуя собой.

Это было в начале войны в районе Мясного Бора. Туман на лугу, и от росы видны следы в траве. Передние шли, и с "Интернационалом" шли за ними их товарищи. А когда первый взрывался на мине или падал, скошенный пулей или осколком, то второй шел по этой кровавой лыжне, по кровавой тропе. Лес, луг, трава в росе и трупы наших лучших товарищей, перебинтованных, раненых, в нижних рубашках… Вот слышите - некоторые еще живы, ползут по траве… Прощайте, товарищи. Это есть наш последний и решительный бой… Взрывы, взрывы… по своим костям идем… Народ вспомнит. Но как же я с этим буду жить… Это есть наш последний… Снимите шапки.

…Помни, отец, помните, дядя Петя… Помню, голубчики мои Сережа и Валечка, помню, родные мои, жених и невеста, войной обвенчанные… Помню. Помню, почему вы на мины пошли… Нет больше левого фланга, дядя Петя. Мы передвинулись метров на триста… Сотни трупов, немцы и наши вперемешку, кругом рвутся снаряды, из восьмидесяти шести раненых осталось сорок три… В эту сторону не пройдешь, даже если все ляжем… Нет больше и правого фланга, немцы вклинились в оборону, вводят в прорыв танки и мотопехоту, их головные подразделения вышли к шоссе - слышишь, отец?… Слышу, Сереженька, слышу, слышу, Валечка, слышу… По которому двигалась в тыл наша колонна с ранеными… Где немцы, где наши, понять нельзя. Все время в воздухе что-то рвалось… Счастье, что шли по краю болота, почва мягкая, и многие бомбы не взрывались… Вышли из болота, там завалы из деревьев, искалеченных снарядами, все перепутано колючей проволокой, и трупы, трупы, лошади и люди… Раненые шли не скрываясь, фашисты видели, что это - раненые… Они шли в бинтах, раскинув белые полотнища с красными крестами… как записано в международных конвенциях, дядя Петя… Они били из дзотов по окровавленным бинтам… Это были прекрасные мишени… Скажите нашим, в десяти километрах от основных сил гибнет сражающаяся дивизия, скажите им… Выхода у нас нет, окружены со всех сторон, кроме луговины, где заминирована каждая кочка… Скажите им, что, как только они начнут пробивать коридор, мы выйдем к ним навстречу… Слышите?… Слышу, Валечка, слышу, Сережа… Все слышу… На Курской дуге через два года все слышно. Все слышно… Эй, старик! Зачем мне твое прошлое! Что случилось? Что случилось - быльем поросло! В нашем раю счастливые души день и ночь рубят друг друга и не умирают! А как, рыча и плача, Бальдур махал рукой, оторванной от чужого тела? А как сыщики со спущенными штанами выскакивали из нужников ловить нас? А? А как сисястые японские борцы били друг друга животами и наездники на сцене кормили своих кобыл? А? Хлебово слез, крови, мочи и пота варилось в злобном котле, и обозы давили хлеб, перемазанный дерьмом! А, Иван?! А?… И обиды не находили выхода! А?

- Я не Иван, я Петр… А что же ты плачешь, Фриц?

- Я не Фриц, я Губерт.

И увидел я новое небо и новую землю, ибо прежнее небо и прежняя земля миновали, и моря уже нет.

Жизнь моя, спасибо, что довелось увидеть это и понять.

Остальные же мои муки, как у всех остальных - и боль, и страх неизбежные, и горе и горечь, как у всех. Жив, и ладно. И в общей беде душу мою убить могло бы только разочарование в сути самой.

Но этого не случилось.

Слава жизни живой, слава, слава! Адской же цели - презрение!

25

"Темная ночь… Только пули свистят по степи…"

1944 год.

Хлебные колосья… Дорога… Луч, прорвавший облако… Как быть?… Почему злоба на грядке земли? Зачем вавилоны богатства, если злоба пляшет и душевные развалины… А чуть забылся - придет шут гороховый, такой химик, такой секундант, а не понимает ничего, мизюра близорукий, ухан бесстыжий, пройдисвет, кондитер, как говорила бабушка наша тишайшая.

В общем, от тоски до тоски.

Чех один с лагерным номером на руке рассказал байку, что, когда кончилась война, народ решал, какой казни предать Гитлера, и не могли выбрать казнь смертью, потому что такой смерти нет. И тогда одна старуха предложила такое, что все согласились.

Проложили шнур зажигательный через всю страну и на одном конце к дровам, облитым керосином, привязали Гитлера, а другой конец подожгли, и весь оставшийся народ стоял вдоль шнура через всю страну и смотрел, как бежит огонек, и заслоняли его от ветра ладонями, и вспоминали о своем, и скрипели зубами, и стенали в лютой памяти.

И когда бегучий огонек дополз до поленьев, облитых керосином, на которых корчился Гитлер, то из толпы вышла эта старуха мать и пальцами погасила огонь на шнуре.

Люди хотели ее убить, но она отстранила всех и сказала:

- А теперь еще раз… Сначала…

Вот какие сказочки сочиняют люди, опасающиеся не дожить до Победы. Не о том, как с Гитлера рвали кожу, а как его убила людская память. Ибо скучен он народу до смертной зевоты.

Ну ладно.

Напиталось сердце мое смертными видениями и уже не приемлет ничего, кроме Победы огромной и побед махоньких добра над злом.

И воевать буду, пока не скосят, или до Победы добреду, но уже только вижу добро, а зла не вижу, ибо переполнилась душа моя непомерным.

Но видения сна тревожат меня, и забываю я дневную войну и ночную войну того сорок четвертого года, а видения сна - помню. И одно из них, как я с Витькой Громобоевым разговаривал.

Дед говорил мне: сознание родилось во сне, и человек разобраться не может - что у него от сна, а что от яви, и в нем все живет вместе. И это есть образ его жизни и фантазия.

И я во сне говорю:

- Кто был никем, тот станет всем.

- Мы и стали, уже становимся, - отвечает Витька. - Но мы, а не я. А может каждый из нас стать всем?

- Каждый?

- Да, каждый…

- Нет, каждый не может стать всем, - размышляю я.

- А хочет?

- Думаю, хочет.

- Значит, опять по головам?… Значит, опять наверху самый настырный и хитрый?

- Энергичный.

- Ну и так далее, - говорит Витька. - Сильная личность, сверхчеловек… Но мы их теперь всех бьем.

- Думать надо четко, - говорю.

Что скажет Витька?

- Чтобы думать четко, - сказал Витька, - надо сначала думать нечетко… Четкость - это выводы. Если думать одними выводами, перестанешь замечать, из чего сделан вывод.

- Перестанешь замечать? Что именно?

- Жизнь, - ответил Витька. - Реальную жизнь. А я глядел на Витьку и думал: мать честная, о чем он говорит? Такой пустенький разговор, а время идет, и я сейчас проснусь. И надо спросить о причинах и понять суть.

Но Витька, видимо, думал иначе.

- Я узнал из научных работ, что такое диалектика…

Я стал терять интерес. Я вспомнил, что сижу в окопе под неутихающим ливнем, что ночь, и трассирующие пули, и уханье артподготовки, артиллерия резерва Главного командования - РГК бьет издалека, у меня ПТР - противотанковое ружье, граната РГД и пистолет ТТ, и пулемет "максим"- во вчерашнем бою он раскалился так, что вода выкипела, и мы заливали кожух мочой. А сегодня ливень, и я сплю в окопе, и в мозгу у меня из всех слов скребутся и сталкиваются неживые - ПТР, РГД, КП, КПП, ТТ, БАО, ПАХ, ДОТ, ДЗОТ и вражеские неживые "мессера", "тигры", "пантеры" и "фердинанды", и союзные нам "доджи", "студебекеры", "спитфайеры" и "аэрокобры", и Витька, капустный сын, разговаривает о диалектике, и я должен проснуться, воевать за Родину, и не могу, не дослушав сна. И хорошо, что я этого не сделал и не проснулся еще.

Назад Дальше