Не надевая куртки, он вышел, даже не оглянувшись, бережно затворил дверь. Шаги его удалялись, смолкли, оборвались. Тишина зазвенела, запела, тихонько закипая горелкой пылающей лампы.
Надя быстро разделась и легла. Постель показалась ей необыкновенно свежей и мягкой. Она откинулась на подушку, задумалась. Печка наносила на нее горячие, атласные волны! Нечего сказать! Она вместе с Ланге, вдвоем, где-то в лесу! На мгновенье ее ужаснула вся эта история. Ночь, томящий запах леса, тоскливая сила пьяного острого воздуха, сено, борода лесника; уносящая ее вдаль летаргическая сила осенних пространств - все это кружилось у нее в голове, в сердце, во всем теле властным горячим пламенем. Какая странная, длинная, непонятная история! Она припомнила последние вечера, перечитывание его писем, их ровные, легкие, красивые строки… Нет, нет! Сегодня она окончательно убедилась, поняла… Ланге? Никогда! Никогда!.. "Они - все такие". Эта чудовищная мысль оскорбила ее смутные потаенные чувства. Как ей не стыдно! Он такой милый, правдивый, внимательный. Она стала улыбаться самой себе, части самой себя, лукавя со своей изменяющей душой. Ей было приятно, нежно, обольстительно, И все-таки: "Нет, нет, нет - никогда!" С торжеством она чувствовала твердое, окончательное решение.
Она прилегла поудобней, вытянулась так, что лицо ее закрыла большая прохладная тень от шкафчика. Окошко зазвенело от стука, смутный подземный голос Ланге донесло из-за стекла, из темного сада.
- Конечно, конечно, можно!
Она слышала, как он обошел дом, искал дверь, загремел половицей.
- Надя, вы не спите?
- Нет. Что вы!
Он поставил на стол почти пустую бутылку, откинул назад волосы. Лица ее он не видел - оно было закрыто тенью. Он подошел к ружью, снял его с Крючка, положил на стол.
- Какая глухая ночь, - приглушенно звучал его голос. - Простите меня, я протру ружье. Завтра мы выйдем чуть свет… Нам нужно переправиться на горы. И мы пойдем далеко, в наши темные, пустые поля. Но какая странная ночь, если бы вы знали, какая грустная ночь…
Она не ответила, погруженная в новые, набегающие ощущения. "Неужели он пьян?" Эта тревожная мысль заставила ее вздрогнуть. "Не может быть!" Лицо Ланге смутно белело над столом. Она видела, как он разобрал ружье, любовно протер его тряпкой; длинная прядь волос свисала с его выпуклого лба, он над чем-то возился…
В избушке стояла чистая, заброшенная тишина. Надя лежала, смотря в потолок: перед ней мягким косым прибоем бежали бесконечные волны. И голос Ланге откликнулся ей уже издалека, словно из темного опавшего леса; он говорил, говорил; ей показалось, что она протянула ему руки; звук его голоса качался, как маятник: раз-раз, раз-раз…
- …И всегда, в прошлом, в настоящем, - говорил он куда-то в пустоту, тихонько гладя ружье, - слышите… всегда… возникали именно они. Далеко, темной ночью, туманом, каким-то небывалым смеющимся детством. Вот я сплю, дремлю, весь старинный, закрытый белоснежным счастливым мраком. Где вы были тогда, где дышали, мой далекий, неузнанный друг? Не знаю, не знаю. Но мне и тогда, в той непогоде, мерещилось все то же: и поле, и ночь, и дорожный туман, и одни во всем мире под вьюгой пушистые теплые зайцы… Ах, казалось, тепло, тепло им под снежным степным одеялом. Мир натоплен до звезд, и вьюга завывает не здесь: там, над всем домиком вселенной…
Он выпил еще коньяку, захлебнулся.
- Вьюга и зайцы, зайцы - старинные пушинки мира!
Ланге откинулся на спинку стула, голова его никла, он говорил все тише и тише; казалось, голос его опустился к самому сердцу, до слез.
- Наденька, - бормотал он, - непроглядная, слышите…
Быть может, он ожидал чуда. Невыносимое желание взять ее руку, отдать ей прожигающий его бред заставило подняться, приблизиться, говорить еще тише и неуловимей. Он слышал, как дышала она, ему казалось - ее уставшие внимательные руки разговаривают с ним и отвечают ему теплым благодарным согласием. Переполненный чувством признательности, он хотел позвать ее, окликнуть…
- Надя! - прошептал он едва слышно, как он мог прошептать лишь несколько раз в жизни.
Ему никто не ответил. Он подошел совсем близко, взглянул - и сразу отшатнулся, ударенный в самое сердце. Девушка беззаботно спала, сомкнув длинные влажные ресницы, спала так, как спят только в позднем охотничьем лесу.
5
Это был последний день солнечной, светлой земли. Всю ночь, оцепенев под инеем, ждали рассвета - последние птицы, листы, промерзшие ягоды, одинокое яблоко, вымытое звездами мерцающего сада. В каморке Ланге едва тикали часики, их тончайший стук долетал до звезд. Было тихо. Земля бредила расставанием, седым озябшим туманом; порою неясный гул просыпался в ее темных недрах, - сладко очнувшись, потягивалась, томилась и зябла ее тихая долина, - и снова падала в сон. Шло новолуние - холодное таинство планет. И каждая былинка обмирала под вещим заячьим дыханием.
Медленно сходила голая, воспаленная ночь. Из вечности грустно и хрипло пропел петух. Смолк. Чуть зашелестел, прозвенел - быть может, звездами? - мимолетный ветер жизни. Над лесами вздохнуло, гулко треснуло веткой, оборвалось, чуть стало брезжить. И деревья, прощаясь с последними красными листьями, провожали этих милых детей за моря… Иссякала ночь расставания.
Ланге проснулся, вскочил, почувствовал темноту; он спал не раздеваясь; тихонько, чуть грохоча сапогами, подошел к окну. Уже серело. Спутанный сумрак висел над садом; в позеленевшем небе трубили охотничьи рога - звезды прозрачно выморозило. Она - спала. Ему казалось, что от ее постели шел предутренний сухой жар, качавший комнату.
Этот вчерашний вечер, коньяк, его петушиные самонадеянные разговоры!
Он вздрогнул и оскорбленно поморщился: вся его горькая чаша опрокинулась в груди. К черту! Теперь все кончилось. У него осталось столь много… и эти поля, поля… Потянувшись, он подавил зевоту. Его бросило в холод тоски предрассветных сумерек. В сумерках все звало на охоту. Уже в тишине с легким звоном пели подружейные поля, в их тонкий голос врывался улетающий стон: то запевало дуло, заунывно раздувая мотив скитальческий удали… Он схватил фуражку, мигом надел куртку, патронташ и вдруг, уже спокойно и грубо стуча сапогами, подошел к девушке.
Был сон. Щекотал его любовную близкую мглу запах сушеной солнечной былинки. Пахло сеном, скошенным лугом, пригорком. Снились старой заброшенной колее полевые зори, июльское теплое колесо…
Ее вырвали из сна: кто-то тряс ее руку, смеялся, говорил: "Надя, соня! Вставайте!.." Она спрятала руку, хотела вернуться в сон, побежать к нагретой, сухой траве. Ее не пустили.
Она открыла глаза, как в Москве, зевнула, потянулась глазами к светлой, с темным крестом рамы, занавеси, - и сразу же вспомнила… Москвы не было! Был темный, новый, вот-вот родившийся, незнакомый день. Окно серело холодной жесткостью.
Она не узнала Ланге: он показался громадным в своих мужественных ремнях, опоясавших грудь; он уходил куда-то вверх, его лицо вспыхивало под угольком папиросы. Он стал неузнаваем после вчерашнего смутного и непонятного вечера.
- Неужели нужно… так рано? - спросила она, зевая, голосом, полным сонной теплоты, и приподнялась к окну: там чернела дикая лесная ночь. - Как темно и страшно!
Он смотрел сосредоточенно.
- Быть может, зажечь лампу? Вставать нужно немедленно. Слушайте, Наденька, - сказал он, и она заметила, как сразу охрип его голос. - Я вчера говорил вам много всякой ерунды. Я просто выпил. Простите меня. Больше это не повторится.
- Я ничего не помню, - ласково ответила девушка. - Мне так хотелось спать, ей-богу, я ничего не помню!
- Очень хорошо. Надевайте самые простые чулки и свитер. А я очень рад. Вам дается пять минут… Есть?
Она смотрела из темноты живыми блестящими глазами. Он снял сумку, висевшую на стене, привычно перекинул за плечи ружье. Она сидела в прежней, позе, положив подбородок на коленки. Ланге ее удивлял: его ремни, грубые спокойные шаги, уверенность, с которой он собирался, военная фуражка и особый тон голоса - все было необычно. Она задумалась. Ледяная мгла ночи, стоящая за окнами, сделала ее беззащитной; она чувствовала глухую бездну, прижимавшую их теплый затерянный уголок своими черными пространствами.
Ланге вышел в темноту, хлопнул дверью. От лампы в окнах стало еще темнее и бездоннее. Она вскочила, стала лихорадочно надевать чулки, спрыгнула с кровати. Полусонное утро теплело кружевной белизной над ее обтянутыми чулками. Ах-ах! Она положила руки на бедра, покачала головой, уши ее горели от жаркой сухости волос. Странно! Она задумалась, запела, побежала к чемодану.
На кордоне уже сонно клокотал самовар. В розовом дымящем заморозке занималась ранняя заря. Тепло в избе казалось после сумрака ночи спящим, пригревшимся от собственного дыхания. Ланге сидел в фуражке, курил, ждал и уже волновался: "Пожалуй, и верно - последний раз перед снегом. Но какой день! Русаки будут лежать сторожко, срываться молнией, а стрельба просто с находа - самая дальняя и трудная. Да, сейчас весь русак уже в поле, на межах, по оврагам". Он любил эту бродяжью - в сущности говоря, рассчитанную только на знание повадки зверя - охоту…
- Пожалуй, к снегу… Что-то похолодало!
- Пожалуй, - объездчик возился у печки с обувкой. - Вон землю, как обручем, стянуло… Хоть и заморозки!
Ланге лениво вытянул ноги, чуть сгорбился. Светало скучно и зябко. Пришла Надя - в светлой фуфайке, теплой шапочке - и посмотрела на него совсем кротко: она опоздала по причинам уважительным… Пили чай. Собственноручно она налила ему стакан, подошла и поправила воротник куртки. Они почти не говорили. Была особая многозначительность в коротких обрывистых фразах, в молчаливой торопливости, в полушепоте, которым передавались непонятные ей намеки о каких-то "лежках", "сметках", "порошах"… Она чувствовала за всем этим смысл этого рассвета, еще живой, не пропавшей ночи, будущей дальней дороги и совсем неведомых ей темных, неприютных полей. В избе еще шевелился сумрак, тараканы шуршали за лубочными картинами.
Они вышли на волю, и сразу ее охватило металлическим осенним холодом. Воздух казался серым, тайным, поджидающим из-за угла. Ланге скрипнул калиткой, строго цыкнул на собаку, опахнувшую Надю предзимней сухой теплотой, горячим дыханием. Собака сразу виновато отстала. Они быстро спустились на холодные и смутные луга, прошли мимо стога, еще окутанного ночью, и на ровной выбитой тропинке она сразу ощутила всю дикую, запыхавшуюся прелесть этой безмолвной, еле поспевающей за биением сердца ходьбы. Впереди смутно нависал горный берег реки, зевая темными, еще ночными оврагами. Она увидела, как идет осенняя, поднимавшая пар вода, согревая водяным дыханьем свои бегущие железные глубины. Сзади вся лесная долина уже поднималась тысячами дымков; она увидала их домик, затерянный в сером кустарнике: это было далеко, казалось невозвратно. Всюду, куда она только ни смотрела, миллионы запахов, туманов, сыростей поднимали к ней холодные, пьянящие пары; в кустах шиповника возились осторожные шорохи, неясные зовы; вода неслась мимо, говорила на странном, неуловимом языке; она увидела, как смутные и дрожащие камни пили студеный, тянущий вниз это дрожание поверхности полумрак; подымался рассвет; она чувствовала, что воздух начинает тянуть ее властными исступленными пространствами; все обращалось к ней, все воспаленными тайными устами искало ее глаз, к которым - она чувствовала, почти осязала - оранжевые рябиновые кисти припадали пылающим жаром. Невыразимо сладко было отдаваться веселым бегущим шагам, дыханью, переполнявшему грудь, своим глазам, которые звало и упрашивало небо!
Река проходила вниз прозрачной невозмутимостью.
Ланге вытащил, выворотил из кустов низкую долбленую лодку, ушедшую на воду с мягким шуршаньем. Надя стояла неподвижно, покусывая горькую веточку: он торопился, почти забыл о ее существовании.
- Садитесь, - обернулся он к ней и, не спрашивая, снял потянувшее гирей ружье, - только не уронить!
Он помог ей пробраться на середину лодки, сесть, устроиться. Зайдя по колено в самую темную, ледяную воду, он оттолкнулся, прыгнул и, ловко выгребая веслом и выкладывая журчащую зеленую воду, вывел ботик на течение.
Он греб ровно и опытно.
- Надя, - он расплылся в закрасневшейся, мальчишеской улыбке, - так ли гребут у вас в "Динамо"? Держитесь! Раз…
Ей не хотелось говорить и думать. Московские воспоминания мелькнули слабо. Вспомнился Жорж Медников с невозмутимым пробором над матовым самоуверенным лицом. Она нахмурилась: с ней происходило совсем непонятное.
Вода бежала кругом мягким журчаньем, и берег наплыл сразу, задавил свет зари, косо загородив даль неприступной глиной, ветками и оврагом. От него дохнуло мертвенным, застоявшимся холодом. Они выскочили на берег. Утро уже раскрыло ночные тайны, жертвенный его дым подымался к древнему, в ледяных ослепительных иглах, солнцу.
Это был последний день осени на пустой, освещенной земле. Громадный ее полукруг подымался в зареве зажженных, плывущих в темноте лесов. Впереди - овраг, заваленный листьями, бормотал спросонку студеными погремушками ручья. Тонко и грустно пахло здесь сухими ветками, ягодами, грибами и мохнатым бурьяном. Стеклянная изморозь травы сжимала ноги одиноким, тоскливым холодом. В овраге, подымавшемся кверху мелькающей стеной нанизанного часто осинника, настоялась могильная, слепая тишина. Дно оврага густо заиндевело можжушником.
Надя еле поспевала за охотником, засунув по привычке рукав в рукав, спотыкаясь о корни, глотая ключевую воду воздуха. Из темного, как склеп, дымящего прелой пахучей сыростью куста мягким округлым взмахом пахнула на них огромная серая птица и бесшумно замахала в кустах. Девушка вскрикнула.
- Сова! - остановился Ланге. - Большая. - Вы не устали? - спросил он ее. - Скоро выйдем! Вы испугались? Пустяки.
Он зарядил ружье, взял ее под локоть:
- Ну… пойдемте. Нам нужно в поля…
На ветках стали нависать белые пустые капли, осыпаясь приятною колючей свежестью. Надя совсем задохнулась, подымаясь по крутому пахучему лесу, ей стало сразу жарко, возбужденно-весело. Кругом с каждой минутой становилось совсем беспредельно, торжественно. Громадная сила жизни тянула вдаль поголубевшее небо. Когда они вышли на гору, она чуть не вскрикнула: размахом молнии пролетел необъятный лесной горизонт: стояло полное солнце, пригревая каждую былинку; мир, как ребенок, вышел погулять на это последнее, гладившее кожу, ровное тепло. Повсюду, куда только хватал глаз, от лесов бежали ровными квадратами щетинистые, помятые поля в густых, обросших туманами межах: кругом березовые перелески мылись под ясным утренним сияньем; отовсюду распахивались чистые, ненаглядные окошки вселенной - в них все уже было выметено и прибрано к зиме; вдали черный, опавший и застекленный лес говорил о веселых улетевших стаях…
- Боже, как чудно! - вырвалось у нее.
Она невольно схватила его за руку. Они стояли друг возле друга, безмолвные, полные далекого, полутемного чувства. Светлейшая тишина парила над ними, река, полная света, остановилась в кустах и песках. И он услышал вдали, из дальних лесных прогалин, такое прозрачное, такое удивительное воркование.
Конечно, он попросил девушку быть внимательной. И она слушала звуки лесов, как школьница слушает лекцию о заманчивых и непонятных вещах.
Это была последняя прощальная нежность осеннего мира. Далеко, страстно токовал в лесу черный тетерев. Золотые, наивные звуки умирали в воздухе, обрываясь лепетом неведомого, прыгающего по лесным камешкам ручья. "У-ру-ру-ру-ру", - звала кого-то осторожная черная птица. Потом смолкла. Он стоял покорно возле нее, такой кроткой. Она не знала, почему это ей вздумалось взять его за руку…
А солнце поднималось.
Поля бежали, бежали вперед.
6
Ломко, звонко хрустели под их ногами соломенные щетки полей, заиндевевшие мохнатым туманным серебром. Жнивья дышали тяжелым сонным паром, полные заморозков и ясного холодного солнца. В инее недвижно стояли высокие репейники - молчаливое царство былинок, полыни, засохших татарников, веселых розовых цветов; заглохшей колеей межи клонились эти полевые заросли, уже подтаявшие поздним прозрачным утром.
В глубокие глиняные овраги стекали нестерпимо зеленые реки озими. На солнце дымился совсем постаревший, увядающий в сырости холод. Все ждало снегов: межа, продрогшая последней одинокой ночью, конопляник у растерявшегося, недоуменного перелеска, отъезжий сумрак хмурых полей…
Очарованные поля! Их проводила в зиму последняя ночь звездным близким дыханием. Русачьи сметки в эту ночь были безумны, запутанны. Лунное тяготение тревожно гнало древние токи крови, тянуло звериный шаг слепой жутью первого снега: заматеревшая шерсть светлела, густела от осенних звезд, и заячий шаг вдруг ослепительно бросало в прыжки; его гнало неуловимым шорохом через поля, в глубокие овраги, в кривые темные промоины ручьев, в самые глухие, заповедные заросли полей, где каждая былинка знала все мироздание…
Была глухая тревога опустения. За ночь на озимь спустились в последний раз гуси. Они летели в Египет, в синий туман морей. Всю ночь стыло в морозе их сытое, теплое гоготанье. Самой темной ранью птицы грозно поднялись в воздух, и поле слышало долго их стройный треугольный шум. Когда взошло солнце, поле уснуло, забилось заячьим дыханием в заросшую тишину межей и дремало в ожидании снежной теплоты. Все слышали они, древние поля - родина ромашек, репейников, русачьих горячих прыжков. И они услышали вдруг, за много сот длинных, медленных шагов - ломкое, осторожное, крадущееся напряжение; поле вздрагивало, морозно трещало; это надвигались неотступающие человеческие шаги.
Они шли. Каждая соломка подслушивала их тяжелую, уже уставшую поступь.
В этот день все в мире знало мучительную магнитную истому земли. В каждой пушинке пробегали сладкие, зовущие токи восстаний. То - звали новые страны, то - летели дальние стройные стаи, поднималось священное оружие, сплетались любовные руки, то - в гулких, сторожких лесах бродили охотники. И все тянуло в дальние, неведомые миры.