Пожелклые пажити на безоглядные сотни верст, где отшумел только что урожай, как вода, - и бандитские полустанки по пояс в кустах и тополях, на платформах босые бабы со снедью, с горшками, арбузами, с деревенским и садовым изобилием, и щеки у баб, как сливы, и над полустанком солнце, и бандитские дороги, где петлил недавно, надувая красные истреботряды, Махно, Щусь, Хмара… По дорогам, по серо-голубой пылевой мякоти, сонно влекут волы воз с отавой, и демобилизованный малый, в вылинявшей гимнастерке, лежит на возу брюхом вниз, встречая поезд посоловелыми сытыми глазами, - и в канавах, за околицей, куда сбегают из древних лет колья со ржавой колючей проволокой, густо пошел лопух, гусятник, крапива - паутинная темь в канавах от травы, и квохчут куры.
Заросло, затучнело, сытью завалилось и глухотой.
Опять ели арбуз в нашем купе и ели дешевых цыплят под Харьковом - хотя уже ни есть, ни глядеть на них не хотелось, и пили - уже забыто, сколько раз, - чай из Григория Иванычева чудака; у блондинки по всем признакам случился даже запор. А Григорий Иваныч не отставал от обеих, как назло, звякал за ними шпорами охраняюще и, ничего не подозревая, вызвался провожать их к почтовому ящику в Харькове. Почтовый же ящик был придуман блондинкой, чтобы вволю отсидеться в вокзальной уборной, и блондинка, чуть не плача, мучительно семенила на цыпочках по перрону, держа под руку Женечку… А Женечка только хохотала над обоими, хохотала и играла глазами на окна мягкого вагона.
И я злорадствовал: "Ага, не послушал меня, Григорий Иваныч!" Да и не было его - за сиплым хохотком, за шпорами разве настоящий был Григорий Иваныч?..
И вот именно из этой сыти и глухоты влезло в наше купе новое семейство, взамен угрюмых пассажиров, унырнувших незаметно в Харькове. Сердитая дородная женщина несла грудного ребенка; муж, огненноглазый паренек, похожий на цыгана, вел за ней девочку лет четырех. Поперли корзинки, мешки, одеяла - сразу завалило рухлядью и детским плачем всю блондинкину койку; женщина, не стесняясь, вынула большую грудь и тотчас же начала кормить; паренек на каждой остановке хлопотливо бегал за едой и за кипятком. Мне показалось, что я где-то видел этого смирного человека, ухаживающего за всеми безропотно, с тихой виноватостью.
Барышни косились, передергивали плечиками и прятали на губах какие-то ядовитости. Барышни были недовольны.
В самом деле - на пол полетели арбузные корки и мякоть и еще что-то непрожеванное, под ногами намялась тюкающая склизкая грязь, по которой всласть прыгалось старшей девочке, с большим куском арбуза в руках. И эта же девочка схитрилась опрокинуть под толстую блондинку чайник с кипятком. Блондинка совсем расхныкалась:
- Это же хамство, я не понимаю… навозить, нахаосить, платье испортить человеку. Я буду жаловаться.
Женщина равнодушно качала ребенка, даже не оглянувшись.
- Гражданка, - сказал я, сочтя нужным вступиться, - вас оштрафуют за беспорядок. Смотрите, что вы натворили в купе!
Ее раздраженное молчание прорвалось.
- Ну и оштрафуйте! - крикнула она. - У меня дети, вы видите, у меня дети! Ездили бы в мягких, если вам здесь без удобств. Насядутся разные…
Паренек стоял, облокотившись на полку, и только посмеивался. Было непонятно - дерзость это или простота. Я посмотрел ему в лицо пристально и внушительно. Он продолжал добро улыбаться в ответ, улыбаться своей невспоминающейся, будто в давней тревоге виденной улыбкой. Я строго возразил женщине:
- Гражданка, мы не какие-нибудь, а советские служащие. Имейте в виду.
- И вы заняли одни всю сидячую полку! - крикнула опять, сквозь слезы и шурхая подмоченными юбками, блондинка.
Мне совсем не улыбалась начинающаяся перепалка. Я ушел - и не знаю, сколько часов простоял на площадке, у раскрытого гудящего окна.
Поля протекали бескрайной глухотой. Лиловые линии перевалов поднимались за ними в горизонт, в теплящийся белым заревом край. Чудилась армия из какой-то сказки, идущая по этому горбу в зарю; лица солдат были розовыми от еще невидимого солнца. То было первое песенное веянье Березневатки, земли, принявшей триста товарищей, которых я всех знал по именам. Поезд ночью должен был промчаться над ними своими потушенными спальнями.
…Ночью - незадолго - случилась тревога.
На перегоне Серебряное - Березневатка появилась банда и накануне ограбила скорый. Поэтому на узловой станции в наш поезд садилась вооруженная охрана. Через вагон пронеслось дуновение позабытой грозы, чем-то из девятнадцатого года. Пассажиры кучками собирались в тусклых купе, молодежь смеялась, бородатый гражданин в очках, на верхней полке, волновался: "А черт их знает, может быть, они уже притаились где-нибудь и заранее себе высматривают!.." - "У тебе, должно быть, денег много, что ты слабишь!" - насмехался над ним какой-то веселый косоногий парень, в пузырястых галифе.
В купе зажгли скудный огарок, и женщина, опять не глядя ни на кого, укачивала ребенка. Какие тусклые, коротенькие остались ей в жизни вечера! Паренек с той же молчаливой услужливостью кормил всех на ночь, устраивал постели, бегал за водой. Мне стало душно от них.
Шла прихмуренная, в самом деле бандитская ночь. В вагоне торопливо ложились, чтобы забыть тревогу, чтобы поскорее проснуться в солнце. Одинокая блондинка громоздилась рассерженно на вторую полку, заслонив поместительными, материнскими бедрами все купе. Мне не с кем было встретить эту ночь.
Мне нужно было найти Григория Иваныча. Поезд мчался под уклон, меня шатало по коридору. Дверь площадки бурно отлетела от руки - скрежет, свист и холод. Он был там, но не один, - оба стояли, наклонившись за окно в счастливой оплетенной тесноте…
Я не понял сначала. Конечно, это было лишь потому, что Женечка в самом деле боялась бандитов: ей нужна была теперь чья-нибудь широкая успокаивающая сила. Что другое могло ее толкнуть вдруг под мужицкое крыло?
- Станция будет дальше, я вам покажу… - говорил Григорий Иваныч, и это был голос другого Григория Иваныча, которого я ждал. - А я, вот видите, жив и еще еду на курорт. А, может быть, года через три опять буду проезжать здесь, и все будет уже незнакомое, а я буду уже знать два языка, вот…
- Расскажите еще… - услышал я, как негромко попросила Женечка или сказала что-то другое, покоренное, прижимающееся; они меня не видели, я тихо закрыл за собой дверь…
Не знаю, почему нахлынула тогда смутная грусть: оттого ли, что я ничего не угадал и жизнь легко растоптала мои вялые мысли, оттого ли, что мне самому хотелось также победителем пройти через жизнь.
И я вернулся в вагон, на свой краешек скамейки, и задремал; и все спали, и смирный паренек спал, сидя напротив меня, уронив голову на железную стойку.
Оставалось недолго до Березневатки. До Березневатки? Значит, она все-таки в самом деле была на земле?
…В полночь вооруженный контроль проходил проверять документы.
Мутно качающиеся углы мира наполовину тонули в снах. Паренек тоже тяжело очнулся, попросил у меня огня и рылся в карманах кропотливо.
- Вот пока партийный билет, - наконец, сказал он, - я сейчас разыщу паспорт.
У фонаря двое, стукаясь лбами, осмотрели документ.
- Достаточно, - сказали они с суровой почтительностью.
Мы остались одни в спящей, однообразной, мчащейся тишине. Я почувствовал, что глаза сидящего напротив зовут меня.
- Товарищ, - сказал он вдруг вполголоса, наклоняясь, - я хотел извиниться за давешнее, за жену. Она немного того. - Он добродушно засмеялся. - Она, знаете, нервная, на подпольной работе измоталась.
Я удивился немного, но поспешил вежливо его успокоить, сказав, что все давно забыто. Ему, видимо, хотелось поговорить; он вспомнил о бандитах. Я сказал, что хорошо знаю эту местность - вот тут будет подъем перед Березневаткой, поезд пойдет в выемке, самое удобное место для нападения. Я был здесь с шестой армией, прорвавшей Перекоп.
Он обрадовался:
- Знаю, знаю, она потом вступила в Крым, я ведь тамошний уроженец.
Паренек назвал несколько человек из штаба армии, из особого отдела, несколько начдивов. Моей фамилии - нет, он не помнил.
- А про меня вы, может быть, слыхали? Яковлев, партизан. Мы соединялись с шестой армией под Симферополем.
Меня охватило огненным холодком. Это - Яковлев? Да, конечно, я помню: однажды в разведроте дивизии мы с жадным любопытством рассматривали карточку этого невзрачного, играющего с петлей человека, вождя зеленой армии, неуловимо хозяйничавшей во врангелевском тылу. Яковлев! Кто у нас не знал о Яковлеве, о легендарном переходе через зимний хребет Яйлы, по ледяным тропинкам, ведомым лишь зверям? Он мстил за брата, повешенного в Севастополе.
- Тяжелее всего было зимой, но мы все-таки ушли. Скрывались в пещере около Байдар. Вот теперешняя моя жена - через нее мы держали связь с Севастопольским комитетом.
Я слушал этого человека с диким волнением: это уже не вагонная ночь - это своими землями и призраками обступала Березневатка. Он рассказывал еще, что служил начальником милиции где-то в Купянском уезде, а теперь переводится на родину, ближе к Ялте; что они с женой нарочно едут через Севастополь и Байдары. Гул поезда начал звучать мощной и печальной музыкой. Сквозь сон приходил Григорий Иваныч, крадучись, нашел свою шинель и ушел - должно быть, одевал там, у бурного окна, снящиеся послушные плечи.
Сквозь сон набежала из ночи низкая казарма, вся в будоражных огнях, - и я узнал Березневатку.
Я выбежал в заплеванный, с дырявым полированным диваном зал; красноармейцы стояли у рычагов телефона, все с винтовками. В соседней комнате солдаты шаркали ногами и гудели зловеще, как перед погромом. Я прошел в телеграфную: тот же большеносый, похожий на грачонка, армянин тыкал пальцем в аппарат Юза, нарочно тыкал передо мной, чтобы показать, что вся душа улетела из этих костяных клавиш.
- Нет связи, - сказал он.
- И не будет, - сказал я, - мы отходим.
Я скакал за батальоном, уходящим по горбу горы от смерти; лица братвы были хмуры и розовы от солнца, морозного, надсмертного солнца.
- Где комендантская команда? - спросил я. Над ней начальником был мой брат. Никто не знал. Внизу, за плетнями, отстреливались батальоны, оставленные нами в жертву, обреченные батальоны. Я проехал мимо красноармейцев, лежащих животами на земле, похожих на кучи тряпья, еще живых, еще упорных, еще не знающих ничего. Брат вскочил с земли, бежал к плетню, покрыл его руками, чтобы перелезть.
- Алексей? - крикнул я, удерживая его. - Не туда, Алексей!
Он не оглянулся и остался распятым, как был. Я соскочил и снял с него фуражку: его волосы на затылке слиплись в красном студне, дыра под ними зияла глубоко. Мы, грохоча, пролетели над могилами, которых я не видел никогда, все спали под лелеющее качанье; и спал я.
Рассвет за Перекопом, за Сивашом. Теплая седая трава без берегов, и птицы над миром - и птицам видно, должно быть, горы и синий рай за ними. У Джанкоя солнце вдруг обрушивается на наш поезд, стены станции начинают сразу пылать, как в полдень; на асфальтовом перроне пышная черная тень, словно его полили водой, и в прохладах продают розы. Да, мы у ворот синего рая! И несет опять в седую степную теплоту - там ветер, даже утренний ветер дует все время с каких-то раскаленных становий, он заставляет блаженно свесить руки из окна, лечь щекой на горячую раму, грезить, петь несвязное… Я с трепетом нащупываю в себе сегодняшнюю ночь, прислушиваюсь, но нет ее, нет пока ничего, кроме баюкающего мычанья.
Не верю: вывернется еще из какой-то темени, ляжет на мир непрощающей тенью…
Дети проснулись, звенят под нашими полками, у Яковлевых. Начинается щебечущая, любовная суета. Где-то бледно проходит - отзвуком прекрасного неповторимого гимна - образ косматой шпионки с наглыми глазами, накануне виселичного обряда, во врангелевской комендатуре… Подождите, пещера еще впереди.
- Это Чатырдаг, - ахают сзади девицы и бросаются к моему окну в бурном восторге, забываясь, жмутся ко мне своей неосторожной мягкогрудой теплотой. За ними Григория Иваныча румяная, по-утреннему жмуристо улыбающаяся рожа.
- До Симферополя далеко? - спрашивает он меня потихоньку.
- Около часу.
Бедняге придется скоро попрощаться с нами.
На остановке товарищ Яковлев, командарм зеленой, ходит по лоткам с фруктами, покупает полный картуз огромных лиловых слив и большой пакет винограду. Гостинцы выкладываются на гостеприимно растянутый между коленями подол женщины, наседочий подол, с которого вся семья насыщается не спеша и молча. Толстая блондинка, после уборной, холодит всех одеколоном и вертит зеркальцем у носика. За ее головой, за свешивающимися на окна одеялами - восход какой-то известково-голубой горы, ослепительная земля, Крым. Давно забыто и про бандитов, и про ночь, в вагоне солнечно, напарено до одышки, мужчины расслабленно трясут на себе расстегнутые вороты рубах: сорвать бы их совсем.
В Симферополе Григорий Иваныч таинственно исчезает. Его постель аккуратно увязана ремешками и вместе с сундучком стоит на краю полки. Мне видны из коридора голая шея и худенькая спина Женечки, в воздушном ситцевом платьице, заломленные над непокорной прической голые руки; она обиженно ссорится с блондинкой:
- Сонечка, я определенно, дорогая, помню, что я делаю, ради бога, без наставлений!
Григорий Иваныч возвращается перед последним звонком с очень сконфуженным видом.
- Взял плацкарту до Севастополя, - говорит он, улыбаясь покаянно. - В самом деле, надо посмотреть ваши Байдарские ворота, что это за чудо такое.
Блондинка ревниво и раздраженно язвит:
- Да ведь вы, кажется, их уже видели?
- То другие, - смущается Григорий Иваныч. - Название очень похожее, забыл. Другие.
Каменные теснины обступают поезд до самого неба. Горячий праздничный полдень лежит где-то на их далекой, травяной, плоско обсеченной высоте. Туннели гремят, как веселые мгновенные ночи, и каждый раз в их мраке из коридора вспыхивает щекотно знакомый девичий смех. И на вокзальном перроне, вероятно, уже бьют звонки: подходит плацкартный Москва - Симферополь. Вот он, солнечный, изжажданный мечтами конец пути! Мы гудим во всю свою железную грудь и с ликующим грохотом ввергаемся в последние перронные дебри.
Зайчики играют на полированных дверях, на асфальте, в пустынном занавешенном зале, за которым зияюще горит выход на вокзальный двор. Там все раскалено и думается об огромных, роскошно осыпающихся прибоях.
Мы ждем двенадцатиместного автомобиля Крымкурсо, рассевшись на своих вещах, как беженцы. Всюду с рекламных плакатов струится Крым, закинутые в синь белостенные сказки, закатная тень дворцов, за которыми море и знойные цветники, - и прямо из них подкатывают автомобили к нам, к вечернему поезду, ссаживая загорелых, торопливых людей, с каменной пылью прибрежий на щеках. О, какая непримиримая, щемящая скука за них - им сейчас в Москву, обратно в Москву!
Товарищ Яковлев, пока жена переодевает ребят, разговаривает со мной как старый знакомый. О службе в Крыму мечтал давно, здесь все-таки родной воздух, ребятишки подрастут хорошо по милиции особого беспокойства не будет, - какие здесь происшествия! А им с женой давно надо подзаняться самообразованием.
- Посмотрим сегодня вашу пещеру, - с притворным равнодушием говорю я.
От того, как он взглянет и ответит, мучительно зависит что-то мое. Паренек улыбается поверх моей головы в небо.
И не говорит ничего.
В автомобиле нам с блондинкой достаются передние места. Мне бы хотелось видеть всех перед собою. Ну, хорошо, теперь я увижу их, когда мне понадобится, в самое лицо.
Блондинка сразу рассыпчато добреет и радуется даже на лысые загородные пригорки.
- Дивно, дивно, - лепечет она; мяса ее пышно сотрясаются в такт мотору.
Мы катим влажной Балаклавской долиной. Над ней облачно, селения вправо по пояс в зеленой благодатной мгле межгорий. Это там - синий рай. По спирали забираемся выше и выше. Шофер переводит скорость, мотор заунывно скрежещет, словно сердце и ему захватывает высота. Горы подходят ближе и ближе курчаво-седыми, известковыми склонами. Выше уже нельзя - под нами воздух и клочкастый кустарник и сквозящие, в жутких низах, долины. Сейчас мы свергнемся туда.
- А-ах!.. - дурачась, кричит сзади в испуге Григорий Иваныч. Мы падаем в пустоту, кусты рвано свистят, в груди нет воздуха.
Я оглядываюсь. Женечка жмется к Григорию Иванычу, судорожно схватив его под руку, беспомощная, растерявшая все свои комнаты и всех мамаш. И глаза Григория Иваныча встречаются с моими - они невидящие, блаженные…
Мы отдыхаем в Байдарах. Пахнет близким вечером, прокропил небольшой дождь, после которого будет солнце и ветер в соснах, наверху. От прохлады зелеными капельками тронулся виноград на прилавках. Кажется, что мы едем бесконечно долго… Может быть, во сне.
Да, во сне. Вот ущелье, которым проходила когда-то зеленая армия; еще поворот - и чьи-то глаза угадают и вопьются в темное зияние под соснами, на срывающейся зеленой высоте. Вот уже заходят затылины гор, вкось сбегает по той стороне синее кустье, вот дымок пустоты за краем шоссе… И я жду - я чувствую чужую тоску сзади себя, внезапную, как нож; я чувствую, как торжествующий и страшный свет, упавший из давнего, вдруг по-иному осверкал и показал там жизнь. Но, может быть, то почудилось лишь мне одному? Я поворачиваю голову, чтобы заглянуть в помутнелые лица двоих, сидящих сзади. Я ищу их, но вместо этого вижу Григория Иваныча, жутко встающего в мигающей своей улыбке, и вижу десяток других глаз, которые безумеют и вдруг голубеют.
Мы падаем в Байдарские ворота! Стены гор распахиваются настежь. Шофер дурит и осаживает машину над самой бездной, над лазурной, сосущей сердце пустотой. Ни перед нами, ни под нами нет ничего, кроме неба и дрожащей торжественной синевы, восходящей через мир.
Море.
В автомобиле взвизгивают, шепчут, беснуются, блондинка раньше всех кулем брякается о землю и семенит, обеспамятев, к пропасти.
- Красота… Боже, какая красота!..
Григорий Иваныч мечется с шальными глазами, выхватывает из кармана наган и врет, что видел сейчас под обрывом лисицу.
- Не смейте, не смейте! - кричит на него Женечка и бежит за ним куда-то вниз по шоссе.
Я должен сейчас увидеть товарищей Яковлевых. Слышу, как женщина спрашивает за моей спиной шофера, успеет ли она покормить ребенка. "Да, успеет", - отвечает он. Но я не могу сразу оторвать глаз от бездонно возникшего, прекрасного мира. Море идет за неоглядные горизонты, - так оно шло вчера, без нас, и так шло тысячу лет назад, неся ту же дикую, кипящую тишину. В зеленой бездне, под ногами, чудятся города, монастырь Форос смертельно лепится на каменной игле. Сверкает безумный лет ласточки… И все-таки я должен увидеть тех.
…И вижу бережно склоненный затылок женщины и растрепанные нежные волосы, упавшие на шею. В горах похолодело, на плечах ее кое-как наброшено пальто, перешитое из шинели, пальто, в складках которого осталось дыхание буревых, бессмертных лет. Паренек стоит рядом и, засунув руки в карманы, смотрит внимательно ей на грудь. Его ресницы легли блаженным полукругом. Свет и тишина моря на них.