Чем ближе они подходили к нему, тем сильнее билось у Арины сердце. Она не сдержалась, заплакала. Мужчина не успокаивал ее, молча шел рядом.
Вокруг памятника стояла серебряная ограда с красной звездой на калитке. А за оградой на небольшой клумбе уже начинали пробиваться посеянные недавно цветы.
Арина попросила мужчину прочитать длинный список, золотыми буквами написанный на камне.
Мужчина откашлялся, стал читать, останавливаясь после каждой фамилии. Арина не торопила его. Вслушиваясь в имена погибших вместе с Тишей солдат, думала о том, какими они были при жизни: молодыми или уже в летах, кто у них остался дома?
Наконец мужчина замолчал. Арина удивилась, что Тишиной фамилии в списке нет. Она попросила перечитать список еще раз, решив, что она просто не расслышала ее. А может, и мужчина как пропустил, заторопился.
Но фамилии Захаров все равно не было. Мужчина начал расспрашивать у Арины, точно ли она знает, что ее сын погиб в Царичанке. Арина кивнула ему головой, достала из платочка извещение. Мужчина молча прочитал его, потом присел на лавочке возле ограды, закурил.
Арина ждала от него какого-нибудь пояснения, но мужчина все курил и курил, казалось совсем забыв о ней. И лишь немного погодя он заговорил глухо и сдержанно:
- Днипро здесь форсировали. Река широкая, перебраться через нее трудно. Да еще под огнем. Многие погибли. Прислали, конечно, что похоронены в Царичанке, а так…
Арина вдруг поняла, о чем не досказывает мужчина, хотя и не верилось, что ее Тиша мог утонуть в этой чистой спокойной реке. Да и как можно было поверить! Ведь вырос Тиша возле воды. Плавал не хуже других. Бывало, возьмет его Арина с собой на речку стирать белье, а он в одну минуту переплывет саженками Сокиринку и уже кричит что-нибудь с другого берега.
Но это там было, а здесь, должно быть, ранило его где-нибудь на середине и не хватило у Тиши сил.
Широкая река Днепр. Вода у нее студеная, быстрая. Возле берега растет лоза, а над лозою белые лилии, кувшинки и еще разные водяные цветы. А на том берегу виднеются такие же, как и в Царичанке хаты, цветут сады.
И вдруг Арине как-то совсем некстати снова вспомнилась умершая старуха. Ее, наверное, сейчас уже хоронят. Впереди несут хоругви, венки. Потом идет священник и певчие. А позади сын в военном, измятом после дороги мундире. Арина не могла понять, почему ей все это вспомнилось. Но все равно на минуту ей стало легче от совсем посторонней, несвоевременной мысли. И за эту минуту Арина успела привыкнуть к новому, никак уже нежданно навалившемуся на нее горю.
Арина поглядела еще раз на солдата, который все так же терпеливо звал на другую сторону Днепра товарищей, потом на мужчину, молча сидевшего на лавочке, вздохнула и, уже собираясь в дорогу, может быть, еще в более дальнюю и трудную, начала расспрашивать про город Вену.
Мужчина ответил ей как-то виновато, растерянно:
- За границею это. Не пустят вас туда…
Арина ему не поверила. Как же так! Ведь Митя там погиб. Почему же не пустят?!
Но мужчина, все время перебирая в здоровой руке подобранную возле ограды ветку, продолжал:
- Разрешение туда особое нужно. А где его брать, я и сам толком не знаю.
Скорбные, горестные мысли заполонили Арине голову. Что ж это выходит?! Тишиной могилы нет, Илюшина тоже бог знает где, а к Митиной ее не пустят… Но, может, мужчина еще и ошибся, может, до города Вены можно доехать так же, как и до Киева, стоит только взять билет? Арина начала перебирать в памяти Митины письма, надеясь найти в них ответ. Вспомнила одно из последних, суровое, сдержанное:
"Ты, мать, не сердись, что пишу редко. Все время наступаем. За 17 суток прошли с боями 650 километров. Я проехал всю Белоруссию, Латвию, Литву и сейчас нахожусь на границе с Германией. Ожидаем приказа товарища Сталина о дальнейшем наступлении. Будем бить врага на его земле.
Узнал из твоего письма, что погибли Тихон и Илья. Что ж, мать, война никого не щадит! Может быть, и я погибну, но победа будет за нами и скоро.
Желаю тебе счастья и здоровья,
твой сын
Дмитрий Захаров".
13 сентября 1944 года.
Сколько раз перечитывала Арина вместе с Борисихой и это письмо, и извещение о Митиной смерти, но никогда ей не приходило в голову, что раз он погиб за границей, то, значит, нельзя поехать к нему, посмотреть на могилу, попрощаться перед своей скорой смертью. Знала бы она это раньше, может, и добилась бы разрешения, узнала бы у людей, где его берут. А теперь, конечно, уже поздно. Больше, как до осени, Арине не дожить…
Мужчина, все еще куривший на лавочке, поднялся:
- Мне пора ехать. Доярки будут ругаться.
- Езжай, сынок, - не стала его удерживать Арина.
Раз надо человеку, значит, надо. Да и что он ей теперь поможет…
Мужчина пошел к подводе, долго развязывал вожжи, наконец прикрикнул на коня и скрылся за вербами, все так же придерживая раненой рукою бидоны.
Арина осталась одна. Посидела еще несколько минут на лавочке. Но уже ни о чем не думала, а просто глядела на Днепр, на кувшинки, на прибрежные камыши и лозы. Потом достала из кошелки семена, посеяла немного на клумбе поверх взошедших любистка и мяты. А остальные бросила в быструю днепровскую воду.
Может, прибьет их где-нибудь к берегу и вскоре зацветут над водою, над могилами погибших вместе с Тишей солдат красные маки, бессмертники или гвоздики…
И вдруг Арина подумала, что все-таки не должно такого быть, чтоб ее не пустили к Мите. Надо только расспросить у знающих людей, в какой стороне находится эта Вена? Вот съездит она домой, переговорит обо всем с Борисихой. Та напишет ей прошение в сельсовет или еще куда… Арина дождется ответа, а потом снова соберется в дорогу. Может, еще и не поздно, может, она и успеет еще побывать и у Мити до осени…
Дети войны
Повествование в очерках
НЕ ЗАБЫВАЙТЕ ДЕДА…
Дом деда Игната, построенный из толстых обрезных бревен, стоял напротив нашей старой, осевшей почти по самые окна в землю хаты. Пристроившись на лавочке возле забора, мы с сестрой Тасей могли ежедневно наблюдать, как дед Игнат, высокий и не по-стариковски стройный, выходит поутру на резное крылечко, закрывает дверь замысловатым винтовым замком, потом выносит из повети сеть и, ловко придерживая ее на плече длинным рыбацким веслом, пробирается огородами к речке. Солнце играет, блестит на его яловых, хорошо промазанных дегтем сапогах, серебрит и без того серебряную дедову бороду.
Через час-другой дед возвращается назад. Походка его стала размеренней, тяжелее, поскольку мокрая сеть с пойманной рыбой полуторапудовым своим весом давит ему на плечи, пытаясь пригнуть к земле. Но дед не поддается ей, идет прямо и твердо, лишь чуть наклонив голову влево, чтоб берестяные поплавки и свинцовые грузила не терли ему шею и бороду.
Иногда дед возвращается через наш двор. Матери, которая открывает ему ворота, он заговорщицки, хитровато улыбаясь, наказывает:
- Возьми там, под кустиком, егоза. Оставил для вас.
- Спасибо, - отвечает мать, нисколько не обижаясь за такое обращение.
Для деда Игната она действительно егоза. Ей нет еще и тридцати, хотя она мать двоих детей и директор нашей семилетней школы.
Проводив деда, мы торопимся с матерью в конец огорода, где у нас растет громадный лозовый куст, и находим там ловко нанизанную на ошкуренный прутик рыбу: щуку килограмма на полтора-два, пару линей, широкогрудого карася и до десятка красноперок. Прикрыв весь этот улов морковною ботвой или лозовыми ветками, чтоб кто-нибудь не увидел и не передал бабке Акулине, мы несем его домой, довольные и веселые.
Мать тут же принимается чистить рыбу, а мы с Тасей, воюя с котом Мурчиком, который норовит утащить красноперку, дожидаемся, когда она отдаст нам рыбные пузыри, чтоб, положив их на крылечко, звучно хлопнуть по ним голою пяткою.
Потом мы едим жареную рыбу, горячую обвалянную в ржаной муке, чуть-чуть пахнущую речкой, льняным маслом и еще, кажется, дедом. Мы глядим в окошко и видим, как он развешивает у себя во дворе сеть, как о чем-то переговаривается с бабкой Акулиной, маленькой молчаливой старухой, родившей ему пятерых сыновей: Трофима, Андрея, Василия, Алексеи и Дмитрия. Мы с Тасей знаем одного Трофима. Он иногда приходит к своему отцу, чаще всего подвыпивший и шумливый. Остальных мы знать не можем, поскольку все они погибли на фронте. Мы лишь смутно помним разговоры о том, как год или полтора тому назад к деду вдруг зашел какой-то мужчина в полувоенной форме и стал рассказывать, что будто бы он лежал в госпитале с его сыном Алексеем и что Алексей, хотя и тяжело ранен, но скоро поправится и приедет домой. Дед на радостях одарил мужчину, принесшего такую счастливую весть, чем мог: салом, венком лука, банкою меда и еще, кажется, деньгами - и стал ждать возвращения сына. Но вскоре обнаружилось, что все это обман. Мужчина, оказавшийся обыкновенным бродягой, которых много тогда ходило по деревням, узнал у кого-то о дедовом горе и заявился к нему в надежде разжиться едою и деньгами. Когда обман раскрылся, дед, говорят, не выдержал и заплакал…
После завтрака мы опять-таки отправляемся к деду Игнату. У него в повети стоит хитроумная ножная ступа, в которой дед по-соседски разрешает матери толочь просо для каши. У нас тоже есть ступа, но обыкновенная, ручная с дубовым тяжеленным толкачом. Ее давным-давно вырубил из сосновой колоды наш прадед Логвин, которого не только мы с сестрой, но даже мать хорошо не помнит. Ступу отдали в приданое бабке Марье, и она всегда этим очень гордилась, поскольку у нее было еще семь сестер, и ступа могла достаться в приданое любой из них. За долгие годы ступа, как говорят у нас, вытолклась внутри, будто отполировалась, но от этого толочь в ней просо ничуть не легче. Тяжелый это, медленный труд, который в крестьянской жизни по тяжести идет вслед за косовицей и молотьбой. После, повзрослев, я тоже немало попотел над этой ступой, добывая себе желанную пшенную кашу.
Иное дело - ступа ножная. Она чем-то напоминает нынешние детские качели, выструганные из длинной широкой доски. С одной стороны этих качелей приделан коротенький толкач, а с другой обрубок рельса или просто камень. Становишься посередине доски, закрепленной на двух опорах обыкновенным шкворнем, и, медленно раскачиваясь, начинаешь ударять толкачом в ступу, куда уже засыпано хорошо просушенное в печи и чуть взбрызнутое водою просо.
Ножная ступа на нашей улице есть только у деда Игната, и он не всегда и не каждому разрешает ею пользоваться. Но нам дед почти никогда не отказывает…
Пока мать налаживает ступу, мы с Тасей обследуем дедов двор. Он широкий, просторный, весь заросший муражком и паляничками. В правом его углу, выходя одной стороной на улицу, стоит рубленый сарай. Заглянув в дверную щелку, мы видим, как там копошится, хрюкает над дубовым корытом здоровенный рябой кабан. Учуяв нас, он поднимает голову, угрожающе бьется пятачком о дверь, повизгивает. Мы с опаской отходим в сторону и не столько потому, что боимся кабана, сколько страшась бабки Акулины, которая может выглянуть сейчас во двор и изругать нас, чтоб мы зазря кабана на дразнили. А потом матери за нас будет стыдно…
Мы обследуем двор дальше. Рядом с сараем стоит, держится на двух подсохах, будто на корабельных мачтах, высокая клуня. Глинобитным, чисто подметенным током она разделяется на две части: левую, где аккуратно сложенные, дожидаются молотьбы ржаные снопы, и правую, где живут у деда Игната куры. Они у него особой голландской породы, темно-коричневые, грузные. Широкий трехугольный гребешок у петуха не свисает на сторону, а держится ровно, торчком, лишь изредка вздрагивая, когда петух, поднявшись на жердочке, начинает воинственно, громогласно кукарекать. От его крика из-под крыши, из темных запыленных гнезд срываются ласточки и сквозь специально для них проделанную в воротах дырку уносятся на улицу.
Дедова клуня для нас особенно интересна и заманчива, поскольку своей клуни у нас нет (то ли ее не было совсем, то ли она сгорела во время войны), и теперь каждый год дед ненадолго пускает нас к себе. В закуте рядом с его снопами лежит и наш урожай - две с половиной копы ржи. Мы знаем, что через несколько дней мать, захватив нас с собой, придет сюда молотить ее. Забравшись высоко на снопы, мы с Тасей будем сидеть на разостланной попоне и, наблюдая за ласточками, слушать, как мать без устали стучит и стучит цепом.
Где-нибудь в половине дня заглянет в клуню дед Игнат, держа в каждой руке по два яблока любимого нашего августовского сорта - житницы. Два яблока он протягивает нам на верхотуру, а два других бледно-розовых, чуть лопнувших возле корешка отдает матери, обязательно при этом подшутив над ее молотьбою:
- Цопаешь, егоза?
- Цопаю, - принимая от него яблоки, отвечает мать.
- Ну отдохни малость.
- Да некогда, - не соглашается мать.
- А ты через некогда…
Дед забирает у матери цеп и, поплевав на руки, начинает молотить сам. Удары у него крепче, звучней. Все-таки, несмотря на свой почти семидесятилетний возраст, в руках у деда хранится немало еще мужской силы и ловкости.
Отдыхая, мать на несколько минут присядет на маленькой сосновой колодочке, обязательной в любой клуне, потому что с нее очень удобно веять зерно, а потом выйдет во двор, чтоб съесть яблоко. В клуне ничего есть нельзя. Иначе, если верить деду, в ней могут завестись мыши. Мы тоже, пока дед в клуне, своих яблок не трогаем. Ведь он, заметив наше непослушание, может их в следующий раз и не принести, а то и вовсе не пустит нас в клуню…
Мать съест только одно яблоко. Это мы знаем точно. А другое обязательно отдаст нам, и мы с сестрой по-честному разделим его надвое…
Но все это будет через несколько дней, а сегодня мы просто обследуем дедов двор. От клуни мы поворачиваем чуть назад к крыльцу дома, потому что дальше нам преграждает путь злой-презлой пес Валет. И хотя он сейчас коротко привязан к просторной, чем-то даже похожей на дедов дом будке, все равно страшно - вдруг сорвется. Пес этот какой-то охотничьей породы: вислоухий, черный, с двумя-тремя белыми отметинами на шее и задних лапах. По нашим понятиям, такими бывают особенно страшные и злые белошеие волки. Валету, наверное, не полагалось бы сидеть на цепи, тем более что дед Игнат в осеннюю и зимнюю пору любит поохотиться и, конечно же, кое-что в собаках понимает. Но в деревенской жизни редко кто держит собаку только для охоты, она обязана нести и другую службу: охранять двор, сад. На Валета дед не жалуется - он свою службу знает. В обычные дни, когда во дворе нет никого постороннего, он носится на длинной цепи по проволоке, натянутой между поветью и воротами, и лает на любого, кто приближается к дедовой усадьбе. До тропинки, ведущей от калитки к крыльцу, он, понятно, не достает, но все равно, если случается, что в такие дни мать посылает меня к деду Игнату за фунтом хлеба, за сковородкой или за безменом, я боязливо жмусь к стенке дома, потому что Валет, пытаясь дотянуться до меня, неистово рвет цепь, встает на задние лапы и заходится в пронзительном несмолкаемом лае.
Благополучно миновав Валета, мы оказываемся в закутке дедова двора, который выходит в сад. Здесь дед Игнат хранит свои рыбацкие снасти. На невысоком заборе обычно сушится сеть или даже невод, насколько я знаю, единственный на всю деревню. В углу ровно сложенные друг на дружку дожидаются своего часа вентеря, или по-нашему, по-дедовски - жаки. На стене дома, каждый на своем месте, висят переметы, дорожки, блесны. Тут же прислоненные к крыльцу стоят самых разных размеров удочки и весла, грозно блестят на солнце отточенными зубьями ости. Любопытно нам посмотреть и на кошару, предназначенную для ловли рыбы в затянутых водорослями озерах, и на лозовую комлю, которой дед ловит по неглубоким илистым местам вьюнов. Но больше всего нас удивляет брохало - осиновый, почти пятиметровый шест с широким, похожим на пастушью дудку раструбом на конце. Этим брохалом дед загоняет в сеть рыбу. Мы не раз видели, как он короткими выверенными ударами погружает его глубоко в воду, и оно действительно "брохает", издает гулкий, далеко слышимый звук, которого так боится рыба.
Мать размеренно и тяжело стучит в повети ступой, а мы, как следует изучив рыбацкие снасти, движемся к калитке, ведущей в сад. Он манит нас необычными янтарно-желтыми сливами, каких ни у кого больше в селе нет, всевозможными сортами яблок и груш, малиновыми зарослями и, конечно же, медом. В саду у деда Игната стоит невысокий крытый соломою омшаник, а вокруг него на земле и высоко-высоко на деревьях с десяток ульев. Дед Игнат, который в это время, случается, хлопочет возле ульев, завидев нас, снимает с лица металлическую сетку, защищающую его от пчел, и зовет нас:
- Если руки чистые, идите сюда.
Мы с недоверием оглядываем свои руки, но все-таки движемся к омшанику - очень уж заманчиво дедово предложение. Правда, этот поход может закончиться печально - пчелы не очень-то любят, когда их беспокоит кто-либо посторонний. Хотя какие мы посторонние, мы - свои! Дед успокаивает нас, ободряет:
- Да вы не бойтесь, они не тронут.
Мы как будто не боимся, подходим поближе, но потом неподвижно застываем на тропинке, вспоминая дедовы и материны наказы - главное, от пчелы не убегать. Она ведь понимает все по-своему - раз человек бежит от нее, значит, в чем-то виноват.
Зато как награждаются наши переживания и страхи. Дед на минуту заходит в омшаник и выносит оттуда в черепяной миске несколько кусочков меда в сотах. Тася, как старшая, берет эту миску в руки, мы дружно говорим "спасибо" и уже готовы поскорей юркнуть в поветь к матери, чтоб похвастать лакомством. Но дед нас останавливает:
- Попросите у бабки Акулины хлеба.
Это, конечно, в наши расчеты не входило. Бабку Акулину мы побаиваемся, и не столько, кажется, за ее строгость, сколько за тяжелое, длящееся иногда часами и пока непонятное для нас молчание… Но деваться некуда - ослушаться деда никак нельзя.