Заря вечерняя - Иван Евсеенко 29 стр.


Тася ставит миску на крылечко, заботливо по-женски прикрыв ее сорванным лопухом, и мы проникаем в сени. Чего здесь только нет! В двух самодельных шкафчиках хранятся всевозможные приправы и варенья, на стенках висят решета и восковые рамки для ульев, особо покоится возле двери на крючке кантер - здоровенный безмен, на котором можно взвесить все, что угодно, даже пуда два сена. Но что там кантер! Под самыми стропилами на толстой цепи едва заметно раскачиваются от сквозняка диковинные весы. Две тарелки на них, будто на коромыслах, держатся на цепях чуть потоньше, а между этими цепями, между тарелками, уравновешивая и успокаивая их, ходит полукругом медная стрелка. Когда к деду приходят покупатели за медом, яблоками или рыбой, он опускает весы пониже и без обмана взвешивает на них нужный товар. Для этого у него есть множество гирь, начиная от самой маленькой, пятидесятиграммовой, и заканчивая большущей, похожей на грушу, - пудовой. Сейчас все гири, словно выводок грибов, стоят на полу на чистой подстилке. Нам хочется их потрогать руками, а может, даже поиграть, но боязно, вдруг, заслышав наши разговоры, выглянет бабка Акулина, и тогда нам будет худо. Поэтому гири мы не трогаем, обходим их стороной, но не можем удержаться и заглядываем еще в одну, самую таинственную дверь, которая ведет в кладовку. Там у деда стоят закрома, засеки, в любую пору доверху наполненные мукой, рожью, просом; на специально кованых крючьях висят окорока, которые дед Игнат сам коптит на хвойном дыму в неглубокой яме; здесь же дед хранит мед, сушеные яблоки и груши, целые связки грибов. Все самые хорошие запахи: медовые, грибные, яблочные смешались в сенях и в кладовке у деда Игната. Тут можно бы стоять целыми часами, но нам пора отправляться к бабке Акулине.

С трудом открыв тяжелую, обитую для тепла ржаной соломою дверь, мы наконец оказываемся в доме. Бабка Акулина, оторвавшись от какого-либо дела, спрашивает нас:

- Вам чего, внучата?

- Дед просил хлеба, - идем мы на небольшую хитрость.

- И много?

- Два куска, - переглянувшись, отвечаем мы.

Бабка Акулина, понимая, конечно, нашу хитрость, достает из шухлядки сделанный из старой косы, длинный и широкий нож и отрезает нам от круглой темно-коричневой буханки две коврижки хлеба. Пока она этим занимается, не торопясь и даже как бы чуть-чуть величественно (все-таки в руках у нее не что-нибудь, а хлеб), мы, стоя у порога, осматриваем дедову хату. На первый взгляд все в ней, как и в любом другом крестьянском доме: справа в углу стоит русская печка с лежанкой и обычным для наших мест поликом в пять-шесть досок, на котором удобно и не жарко спать в летнее время. С левой стороны едва ли не полкомнаты занимает стол, всегда накрытый льняной вышитой скатертью, а рядом с ним по-под стеною широкая лавка с двумя ведрами воды на ней. Над столом в красном углу висят несколько икон и на длинной латунной цепочке лампадка, которая всегда по праздникам горит неярким трепетным пламенем. Полстены между печью и столом занимает двустворчатая дверь, ведущая еще в одну небольшую продолговатую комнату. Там тоже все для нас знакомо, привычно для глаза: резная деревянная кровать, широколистый, достающий до самого потолка фикус, гнутые венские стулья, рамка на стене с фотографиями.

Но если приглядеться повнимательней, то нетрудно обнаружить, что в дедовой хате все во многом отличается от других крестьянских домов. Во-первых, полы. В большинстве домов на нашей улице они глинобитные, холодные. У деда же полы деревянные, из широких, почти полуметровых досок. Во-вторых, окна. Мало того, что для красоты они вверху сделаны полукругом, так еще и окаймлены наличниками, на которых одна за другой бегут четыре дорожки: три узенькие по краям и одна широкая, будто борозда, посередине. У нас таких наличников нет… Все самые привычные деревенские вещи выглядят в дедовом доме как-то основательней, крепче: и печка, и стол, и двенадцатилинейная подвешенная под потолком лампа, и ухваты, и даже откормленный на рыбе кот Васька расхаживает по комнате вальяжней и тверже, чем наш Мурчик.

- Берите, внучата, - подает нам хлеб бабка Акулина.

Мы опять заученно говорим "спасибо" и, очарованные дедовым домом, мчимся к матери в поветь.

Хорошо нам сидеть в повети на порожке, есть с черным ржаным хлебом мед в сотах, смотреть, как мать весело, совсем не по-взрослому раскачиваясь на ступе-качалке, толчет золотистое сыпучее просо. Хорошо, наверное, и матери глядеть на нас, своих, пусть и маленьких, но надежных и верных помощников…

Пройдет час-другой, и мы, передохнув самую малость, отправляемся с матерью на луг, на другую сторону речки Снови за щавелем, смородиной или по траву для теленка. И опять нам не обойтись без деда Игната…

У нас нет лодки. Вернее, она есть, но с тех пор как несколько лет назад умер наш родной дед Александр Михайлович, она, рассохшаяся и старая, доживает свои последние дни возле сарая. Играя, мы иногда забираемся под нее, гремим заржавевшей цепью, перестукиваемся друг с дружкой, кричим, и она отвечает нам гулким, но уже неживым эхом.

У деда же Игната лодок целых две. Одна маленькая, остроносая с узенькими бортами - рыбацкая, которую дед, конечно, никому не дает; и другая - громадная, тупорылая. На ней можно перевезти с того берега и вязанку лозы, и пуда три-четыре сена, и во время косовицы почти десять человек косарей.

Мы берем у деда ключ от этой лодки и направляемся к речке. Мать, ловко захлестнув на запястье сирицовый ремешок, несет ключ, а мы - весло. Каждый раз нам, понятно, хочется заполучить у деда длинное рыбацкое весло с поперечинкой на конце черенка, но он нам всегда вручает широкогрудое, коротенькое, сделанное специально для бабки Акулины. Мать, правда, от этого расстраивается не очень. Она даже говорит, что править на большой лодке таким веслом лучше: оно загребает много воды и, когда "завесливаешь", не дает лодке разворачиваться по течению. А нам чуть-чуть обидно: все-таки рыбацкое весло - есть рыбацкое…

Интересно и красиво называются у нас на лугу места по одну и по другую сторону речки: Цыганский берег, Колодное, Наспище, Раздоры, Маковое, Проездка. Если мы едем за щавелем или дикой смородиной, то мать правит лодку мимо полуразрушенной плотины на Колодное, а если по траву, то она поворачивает в дальние Велико-Щимельские луга, в Наспище и Маковое. Нам это все понятно. Ведь на ближних займищанских лугах можно нарваться на объездчика Артюшевского, самого грозного и строгого человека в селе, а на дальних Велико-Щимельских нам вольготно и привольно, поскольку объездчиком здесь дед Игнат, здесь его, неподвластные Артюшевскому владения.

Дед службу свою тоже, конечно, несет исправно. На лугу у него и летом, и зимой всегда порядок. Но для нас у деда небольшое послабление. Летом мы можем нажать где-нибудь под кустами травы-гусятника, молодого камыша или густо опутавшей лозовые заросли повилики, которую в наших краях, не знаю уж почему, но зовут березкой. Зимою же в самые лютые морозы, когда случается, что сена у нас в сарае ни охапки, дед Игнат, понимая нашу беду, со вздохом говорит матери:

- Как стемнеет, съездь на Маковье, набери санки.

- Из какого стога? - осторожно, боясь, что дед вдруг передумает, спрашивает мать.

- Из того, что под горою. Только аккуратно.

- Хорошо, - обещает мать. - А санки дадите?

- Дам, егоза, - добреет дед, - куда от тебя денешься?

Мать, целый день выходившая по селу в надежде купить у мужиков сена, улыбается, обнимает нас за плечи. Теперь, если нынешняя ночная поездка удастся, у нее в запасе будет еще несколько дней, и за эти дни она уж, конечно, с кем-нибудь насчет сена договорится.

Мы все с нетерпением ждем вечера. Мать загодя привозит от деда Игната дубовые с широко раскинутыми билами санки. На таких санках два здоровых мужика могут привезти за один раз пудов десять сена. Но мы рассчитываем пуда на три - мать у нас, хоть и сильная, но все-таки женщина. Это мы понимаем.

Часов в семь, как только стемнеет, мать начинает собираться в дорогу: надевает фуфайку, теплый, но не тяжелый платок, умело, по-солдатски, наматывает байковые портянки. Мы тоже тут как тут. Достаем специально просушенные для этого на лежанке рукавицы, натягиваем на ноги латаные-перелатаные бурки с галошами-бахилами, кладем в карман по куску хлеба.

- Вы куда? - останавливает нас вначале мать.

- С тобой.

- А ну марш спать!

- Не-е, - дружно защищаемся мы и не уходим, зная, что мать в конце концов нас все равно возьмет с собой. На холодном темном лугу ей с нами все-таки не так одиноко и страшно.

Подпоясавшись бечевками и ремешками, мы выходим во двор, в последний раз осматриваем санки, проверяем, все ли взяли. А взять нужно многое: вилы, толстую конопляную веревку, рубель, дубовый крючок, которым очень удобно скубти из осевшего, слежавшегося стога сено. Все это тоже, за исключением вил, конечно, дедово.

Вначале мы едем улицей, заснеженной, морозной, лишь чуть-чуть освещаемой неярким сиянием керосиновых ламп в домах да зимними звездами, которые высоко, недоступно горят над нашими головами. В селе по дороге нам никто не встречается. Мы радуемся этому. Все-таки лучше, если мы проедем сейчас по улице незамеченными…

Возле церкви мы сворачиваем к речке и весело ступаем на твердый, будто каменный лед. Сани легко, кажется, сами собой бегут по скользкой, выдутой ветрами пойме, потом чуть тяжелеют на снежной дороге, по которой возят из-за речки сено на лошадях и волах.

- Садитесь, - неожиданно приостанавливается мать.

Мы наперебой кидаемся в санки, усаживаемся рядком на плетенной из лозовых прутьев подстилке, крепко держимся за билы. Мать для начала делает два-три неторопливых шага, словно проверяя, не свалимся ли мы на снег, а потом разгоняет санки все быстрей и быстрей. Они раскачиваются из стороны в сторону, убаюкивают нас своим скрипом и пением. На лугу тихо и студено. Лишь изредка слышно, как где-то вдруг лопнет от сильного мороза льдина и как в следующее мгновение трещина в палец толщиной, словно змейка, побежит наперерез дороге. Но нам ничего сейчас не страшно: ни темноты, ни мороза, ни гулких разрывов льда, потому что рядом с нами мать. Мы с Тасей сидим в обнимку на заиндевевших санях, уже полусонные, грызем захваченный с собою хлеб и смотрим на мать, наверное, еще до конца не понимая, какая она все-таки у нас хорошая и любимая…

Возле указанного дедом стога мы останавливаемся и, стараясь не очень наследить, начинаем скубти сено: мать крючком, а мы руками. Оно такое холодное и жесткое, что это чувствуется даже сквозь рукавицы. Силы наши еще очень слабые, и мы каждый раз вытаскиваем из стога всего по тоненькой косичке осоки, гусятника или овсяницы. Но матери все равно с нами веселей и легче. Она все время хвалит нас, называет своими помощниками, говорит, что одна ни за что бы в этой поездке не справилась.

Наконец сани уложены. Мать становится впереди, а мы изо всей силы толкаем их сзади. Обратный путь самый тяжелый и опасный. Перебравшись через речку, мы ехать улицей не рискуем - вдруг Артюшевский будет возвращаться из сельсовета или из колхозной конторы, - и тогда несдобровать ни нам, ни деду Игнату. Поэтому мы направляемся домой огородами по глубокому, нетореному снегу. Мать часто останавливается отдохнуть, беспокоится за нас - не сильно ли мы устали. Но нам ничего, щеки наши горят на морозе, носы хлюпают, мы готовы ехать дальше, тем более, что уже видно окошко нашего дома, чуть освещенное огоньком низко подкрученной лампы.

Бесшумно заезжаем мы во двор, затаскиваем сено в сарай и, по-взрослому отряхнув рукавицы, идем в жарко натопленную хату. Мать сразу отправляет нас на печь, подает по чашке молока, а потом, захватив толстую коричневую книгу, присаживается рядом и, немного растягивая слова, начинает читать нам сказки про Покатигорошка, про Змея Горыныча с тремя головами, про семь сестер-лебедей. Мы засыпаем под ее тихий, ласковый голос, и, наверное, нам снится подземное царство, ключевая вода, гуси-лебеди, а еще, конечно, занесенные снегом стога на заиндевевшем ночном лугу. Как жаль, что сейчас эти детские сны забылись…

Рано поутру заходит к нам дед Игнат в черном полушубке, отороченном сизоватой овчиной, в лисьей шапке, в неизменных своих яловых сапогах.

- Ну как, егоза? - чуть настороженно спрашивает он.

- Да вроде бы никто не заметил, - отвечает мать.

Дед присаживается на табуретке рядом со столом, прячет за пояс шерстяные собственноручно связанные рукавицы, долго смотрит в окошко на огород, где едва виднеются занесенные ночною вьюгою наши следы. Это его, кажется, немного успокаивает, он снимает шапку, тем самым как бы давая понять, что намерен сегодня посидеть у нас подольше.

Я тут же слезаю с печки, достаю бабушкин костяной гребешок и, примостившись у деда на коленях, начинаю расчесывать его бороду, покрытую капельками воды от только что растаявшего снега. Дед, несмотря на свою суровость, это баловство мне прощает. Он придерживает меня за плечи, изредка гладит по голове тяжелой, привыкшей к работе рукою и, наверное, что-нибудь говорит, может быть, похваливает, удивляясь, как я за зиму вырос. От деда пахнет овчиною, воском, он широко улыбается в ответ на мой неуемный лепет, и тогда я вижу, какие у деда крепкие, как чесночины, зубы.

Иногда дед в такие минуты достает из кармана заячий хвостик, раз-другой проводит им по моим щекам и отдает насовсем. Дед Игнат - охотник. В зимнюю пору, зажав ружье-двустволку под мышкой, он часто бродит вместе с Валетом по окрестным лесам на самодельных кленовых лыжах. Домой дед редко возвращается без добычи - охотник он отменный. Да и Валет, истосковавшись за лето на цепи, службу свою знает…

- Ну хватит, - наконец прерывает дед мое баловство и, по-своему огладив бороду, собирается уходить.

Мать провожает его до двери, терпеливо выслушивает наставления, что в следующем году надо насчет сена договариваться с Железняком - так жить не годится.

Зима постепенно проходит. Для нас в общем-то не такая уж и страшная, а для матери тяжелая и почти бесконечная, потому что ей каждый день нужно помнить и о сене, и о дровах, и о том, чтоб мы были одеты-обуты не хуже других детей.

С первыми майскими днями корову мы выгоняем на луг в стадо, с дровами тоже становится полегче. Мать веселеет, часто берет нас на пойму, подступившую к самым огородам, рвать аир. Если его вырвать возле самого корешка, а потом умело расщепить, то в самой середине обнаружится бледно-зеленая, похожая на лезвие от перочинного ножика полоска. Она вкусная-превкусная, особенно когда обмакнешь ее в соль.

Набрав аира целую охапку, мы сидим где-нибудь на пригорке, лакомимся первой весенней зеленью, смотрим, как дед Игнат ездит по пойме на лодке, еще, конечно, не рыбачит, а лишь примеряется, пробует лодку и сплетенные за зиму новые снасти. Иногда он пристает к берегу, высоко, чтоб не унесло водою, подтягивает лодку и останавливается возле нас.

- Железняк обещался на днях заехать, поговори, - напоминает он матери о нашей зимней маете с сеном.

- Поговорю, - обещает мать, хотя мы чувствуем, что ей сейчас совсем не хочется думать ни о каком сене. Она радуется яркому майскому дню, цветению яблонь и груш, вспаханному огороду, а еще тому, что мы пережили зиму, почти не болея.

Но все равно, кроме матери, у нас о сене или о дровах больше думать некому, и она еще загодя начинает готовиться к приезду Железняка, председателя Велико-Щимельского колхоза: выпекает новый хлеб, приносит из магазина бутылку водки.

Дед Игнат с Железняком в дружбе и, кажется, даже в большей, чем со своим внуком Василём Трофимовичем, который председательствует в нашем колхозе имени Петровского. Оно и ясно. Василь Трофимович для деда Игната прежде всего внук, Василь, его иногда можно и пожурить, можно сказать ему крепкое дедовское слово. А Железняк - иное дело. Дед подчиняется ему, состоит у него на службе. Поэтому он обихаживает и привечает Железняка по-особому.

Через день-другой Железняк действительно появляется возле дедового дома на телеге или верхом на приземистом лосняще-черном жеребце. Недолго о чем-то переговорив с дедом во дворе, они направляются к нам.

Заранее предупрежденные матерью, мы прячемся на печи, но как только гости заходят в дом, свешиваем свои любопытные головы из-за коменка. Нам, конечно, не столько интересно послушать беседу, сколько посмотреть на Железняка. Высокий, широкоплечий, в солдатской много раз стиранной гимнастерке, он садится на лавке возле окна, сворачивает папиросу из пахучего, крупно нарубленного табака-самосада. Лавка под ним скрипит и качается. Нам кажется, что ножки у нее вот-вот разъедутся по сторонам, как у новорожденного теленка, и она не выдержит тяжелого и грузного тела Железняка.

Мать суетится возле стола, выставляет закуски, водку. Но дед Игнат рассудительно прерывает это ее занятие:

- Ты сперва договорись с человеком.

Мать присаживается на табуретке возле столба, которым подперта в нашем доме перекладина, лопнувшая в сорок третьем году во время бомбежки, и начинает договариваться.

Нам этот немудреный договор в общем-то ясен. Осенью мать сдаст по контрактации теленка не в свой колхоз, а Железняку. Разницы тут особой вроде бы нет. И там и там колхоз рассчитывается с матерью сенокосом. Но все дело в том, что дед Игнат, который обязательно будет в комиссии по разделу луга, с разрешения Железняка отмеряет нам сенокоса на три-четыре сотки больше, чем полагалось бы. К тому же у великощимельцев так заведено, что на своих участках можно косить еще и отаву. Луга у них дальние, и пасти по отаве до поздней осени стадо, как это делается в нашем колхозе, им не с руки.

Матери, конечно, еще предстоит трудный разговор с Василём Трофимовичем. Нашему колхозу ведь тоже надо выполнять план по мясу, а без контрактованных телят его никак не вытянуть. Поэтому Василь Трофимович зорко следит, чтоб все займищанские телята были сданы в займищанский колхоз. Но матери легче вынести разговор с нашим председателем, чем лишиться тех тридцати-сорока пудов сена, которых нам обычно и не хватает, чтоб дотянуть до весны. Рассчитывает мать в этом разговоре, наверное, и на деда Игната. Все-таки Василь Трофимович деда почитает и просьбу его уважит.

Переговоры с Железняком заканчиваются довольно быстро.

- Сделаем, - раскуривая папироску, обещает Железняк. - Для Александровны все сделаем.

- Да уж Александровна, - посмеивается над матерью дед, отгоняя от себя рукою табачный дым.

Дед Игнат человек некурящий и непьющий. Все это он считает баловством, которое лишь мешает по-настоящему заниматься хозяйством. К тому же он пасечник, а пчелы, как известно, табачного и водочного запаха не переносят.

Но с Железняком дед по рюмке выпивает. Не выпить вроде бы неудобно - все-таки делается дело. Хмель, правда, на него почти совсем не действует. Дед сидит за столом все такой же строгий и внимательный. Выждав, пока Железняк закусит ломтиком-другим сала, он начинает его наставлять:

- Ты с косовицею особенно не торопись.

- Это почему же? - немного удивляется Железняк.

- Пусть трава хоть один год созреет, выкинет зерно, а то без подсева загубите луг.

Железняк помалкивает, обдумывая дедово замечание, потом отвечает:

- Две страды сразу, жатву и косовицу, не вытяну.

Назад Дальше