Заря вечерняя - Иван Евсеенко 30 стр.


- А ты с умом все делай. Баб в поле с серпами, а мужиков на луг с косами. Раньше всегда так делали.

- Не позволят, - опять прикидывает что-то в уме Железняк.

- Кто не позволит?

- Сверху, Игнат Лукич, не позволят. Там все расписано.

- Сверху у тебя вот только кто, - указывает дед Игнат на икону, которая висит над самой головой Железняка.

- С этим можно бы договориться, - усмехается Железняк.

Они еще долго сидят у нас за столом, беседуют. Дед знает множество всяких примет: когда и что сеять, как убирать, как лучше хранить зимой картошку и рожь. Еще он умеет заговаривать от разных болезней коров, лошадей и даже кур. Железняк слушает деда Игната внимательно, он до подобных бесед охоч и любопытен. Все, что услышит от деда, он потом сравнивает с тем, что говорят ему агрономы и ветеринары, и делает свои председательские выводы…

Уходят они под вечер, оба высокие, сильные, чем-то даже похожие друг на друга, словно отец и сын. Уже собираясь расставаться, Железняк в последний раз обещает матери:

- Игнат Лукич отмерит все по-хорошему.

- Отмерю, куда от нее денешься, - отвечает дед Игнат и кивает на нас, притихших за коменком. - Вон ведь сидят молочники.

Мы прячемся подальше за печку. Нам почему-то кажется, что Железняк, увидев нас, вдруг переменит свое решение, и тогда мать снова будет переживать из-за этого злополучного сена. Но Железняк совсем не думает ругаться. Мы слышим, как он говорит матери точно так же, как часто говорит ей и дед Игнат, передавая для нас то мед, то яблоки, то рыбу:

- Пусть растут потихоньку.

Мы растем. Не очень, правда, заметно и быстро, часто болеем, простужаемся, кашляем, но все-таки растем и с каждым годом помогаем матери все больше и больше.

Вот и с луга мы уже можем принести пусть по небольшой, но все-таки охапке травы. Теленок ест ее, как нам кажется, с особой охотой, смешно, по-детски шевеля розовыми, чуть влажными губами. К осени он заметно повзрослеет, на лбу у него пробьются коротенькие темно-серые рога, и, бегая по сараю, который станет для него уже совсем тесным, теленок будет грозно стучать ими в шаткую дверцу, стараясь открыть щеколду и вырваться на волю. В октябре месяце дед Игнат по-особому взнуздает его, и мы вместе с матерью, вооружившись хворостинками, отведем теленка в Великий Щимель. На колхозном дворе мы будем внимательно смотреть, как весовщик взвешивает его на громадных машинных весах, потом проводим в загон и, в последний раз почесав ему холку и спину, расстанемся навсегда. Нам будет до слез жалко расставаться со своим теленком, но мы уже приучены к крестьянской жизни и понимаем, что ничего не поделаешь - так надо…

В праздничные дни бабка Марья наряжает нас во все чистое и, несмотря на протесты матери, ведет в церковь. Нам такие походы нравятся, потому что возле церкви, особенно в престольные праздники, продают конфеты, семечки, медовые пряники. Бабка нам обязательно что-нибудь купит. Но вначале надо, конечно, отстоять службу.

Мы пробираемся к самому алтарю и наблюдаем за всем, что там происходит. Но больше всего за дедом Игнатом. Он регент церковного хора. Перед началом службы дед достает из кармана интересный, диковинный инструмент - камертон, ударяет им о деревянную загородку, подносит к уху, долго слушает его тонкое протяжное пение, а потом, настраивая хор, чистым высоким голосом тянет нужную ноту. Когда же хор не занят, дед следит за порядком в церкви: то поправит наклонившуюся свечу, то поможет дьякону разжечь вдруг затухшее кадило, то сурово, но не обидно успокоит не к месту расшалившихся ребятишек.

После службы к деду Игнату на обед часто приходят отец Харлампий, пономарь Кулька, всегда торговавший при входе в церковь свечками и поминальными грамотками, а иногда и отец Федот, чернобородый, щупленький старичок, который обычно приезжал в нашу церковь из соседнего села Кучиновки с ревизией. Пока бабка Акулина накрывает на стол, священники и туговатый на ухо Кулька сидят на крылечке, о чем-то важно и чинно беседуя.

Случается, что в такой вот день заглядывает к деду Игнату Василь Трофимович с каким-либо уполномоченным из района. Дед приглашает за стол всех. Как там проходит трапеза и о чем ведется беседа, нам слышать не приходилось. Но зато после обеда, когда все гости, разрумянившиеся от рюмки-другой, опять усаживаются на крылечке, мы не раз, бегая мимо дедового двора, наблюдали, как спорят уполномоченный в шерстяной офицерской гимнастерке и отец Харлампий. Иногда эти споры заканчиваются размолвкой, и тогда уполномоченный, несмотря на все уговоры Василя Трофимовича, решительно направляется со двора, сопровождаемый громким, заливистым лаем Валета.

Дед Игнат участия в спорах не принимает. Он обычно сидит в сторонке, свесив между колен тяжелые натруженные руки, и, казалось, всем своим видом показывает, что дело свое он сделал: накормил и правых, и неправых, а теперь уж пусть они сами без него разбираются, что истинно, а что ложно в окружающем их мире…

О прежней, довоенной жизни деда Игната мы почти ничего не знаем. Из разговоров старших понимаем лишь, что было у него земли чуть больше, чем у остальных односельчан. Во время коллективизации он в колхоз не пошел, остался единоличником. Дед и сейчас в колхозе не состоит, хотя и работает у Железняка объездчиком. Есть ли ему от такой единоличной жизни какая выгода, нам судить трудно, а вот беды его нам видны и понятны. Связаны они по большей части с конем. Без коня в крестьянской жизни, конечно, не обойтись: и навоз надо вывезти, и в лес за дровами съездить, и сено из-за речки доставить, да мало ли еще чего… В иные годы деду коня держать разрешают, и тогда он покупает где-то на стороне заезженного лохматого мерина, чем-то, как нам кажется, похожего на сказочного Конька-Горбунка. Через месяц-другой этот Конек-Горбунок, хорошо ухоженный и откормленный дедом, оживает, лохматая шерсть его опадает, бока начинают лосниться, и оказывается, что это настоящий вороной конь.

Но вскоре, согласно какому-либо новому постановлению, деда вынуждают коня продать. Тогда он достает из повети ярмо, запрягает в телегу свою рябую низкорослую корову и вывозит на ней навоз, боронует по весне картошку и даже ездит по дрова. К этой лошадиной и воловьей работе корова уже привыкла, исполняет ее с усердием и терпением, хотя молока в такие года даст, конечно, меньше.

Василь Трофимович, наверное, мог бы дать деду Игнату колхозного коня, чтоб съездить за дровами или за сеном, но дед старается к нему не обращаться. Скорее всего, он не хочет, чтоб Василя Трофимовича потом упрекали, что он дает колхозное тягло единоличнику.

Нам, конечно, лучше, когда конь у деда Игната есть. В колхозе взять на день коня или вола не так-то просто. В первую очередь, их используют на колхозной работе: на пахоте, на сенокосе или на вывозке навоза, а по дворам раздают лишь тех, которые останутся. При дележе неизменно возникают споры и ругань с бригадиром, который всем угодить по может: народу обычно собирается много, а волов и лошадей остается всего десять-пятнадцать. Мать особенно ругаться и спорить не умеет, и поэтому ей упросить бригадира трудно. Иное дело - договориться с дедом Игнатом. Коня он нам всегда дает, причем без всякой платы.

Утром, когда мы приходим к деду во двор, он, отогнав Валета в будку, сам запрягает коня, крепко и основательно затягивает супонь, заботливо расправляет на сбруе каждый ремешок и застежку, высвобождает из-под хомута гриву, чтоб случайно не натерло коню холку, и лишь после этого, передает вожжи матери:

- Гляди, не подорви коня, - неизменно предупреждает он ее.

- Да мы понемножку, - обещает мать, и мы действительно никогда не перегружаем коня.

Когда у деда Игната есть время, он сам отправляется с нами в дорогу. Я помню, как он отвозил меня в больницу, когда я заболел скарлатиной. Стояла осень, солнечная, тихая, небо было синим, просторным, без единого облачка. Болеть в такую пору особенно неохота. Я плакал, лежа на телеге под бабкиным кожухом. Мать, сидевшая рядом, пыталась меня успокаивать и даже обещала, что, может быть, в больнице я еще и не останусь. Дед тоже изредка пробовал меня уговаривать:

- Не горюй, все болеют.

Но потом замолкал, должно быть понимая, что увещание у него получается плохо. Он поворачивался к коню и раз-другой стегал его сыромятным кнутиком, который зовется у нас пугою, хотя конь и без того бежал споро и послушно.

Когда мы проезжали мимо дома милиционера, конь, испугавшись овчарки, которая, громко залаяв, неожиданно взметнулась над забором, шарахнулся в сторону и едва не опрокинул телегу.

- Ишь развели, - обругал дед не столько овчарку, сколько милиционера и стал снова выворачивать на дорогу.

Он дал коню немного передохнуть, успокоиться, а когда поехали дальше, вдруг как-то по-особому, зорко посмотрел на меня и сказал матери:

- Не к добру.

И действительно, вышло все не к добру. Болел я тяжело и долго: сорок один день пролежал в больнице, а потом еще месяца полтора дома.

В больнице дед Игнат изредка меня навещал. Все время пропадая возле окошка, я видел, как он останавливается за рентгенкабинетом, где была коновязь, послабляет чересседельник, чтоб коню было удобнее есть траву, потом достает мягкую, плетеную кошелку и размеренно шагает к инфекционному отделению. Спросив разрешения у дежурной сестры, я тут же выбегал в приемную.

- Ну, как дела, герой? - обычно спрашивал меня дед.

- Хорошо, - отвечал я.

- А ты плакал, - вспоминал он наше путешествие в больницу.

В кошелке у деда всегда было что-нибудь вкусное: мед, домашние коржики или редкие по этим предзимним временам яблоки. Он передавал мне подарки и по-стариковски заботливо наказывал:

- Поправляйся, болеть негоже.

Я обещал. Дед гладил меня по стриженой ушастой голове, должно быть не зная, о чем еще со мной можно беседовать. Наконец поднимался и на прощанье спрашивал:

- Чего тебе еще принести?

- Рыбы, - просил я.

- Так ведь не положено, - вздыхал дед, помня наказ врача, что больным скарлатиною рыбу есть нельзя.

- А вы в окошко.

- Попробую, - обещал он и вскоре действительно привозил мне то несколько кусочков зажаренной в муке щуки, то целиком линя, то двух-трех красноперок.

Никого особенно не боясь, он передавал мне узелок с рыбою в форточку и усмехался, глядя, как я, примостившись на подоконнике, тут же начинал ее есть.

Домой из больницы меня тоже привез дед. Осень переходила в зиму. Ночью землю сковало небольшим морозом, припорошило снегом. Но дед приехал еще на телеге. Снег и тонкий паутинный лед на вымерзших лужах крошился, похрустывал под колесами. На телеге уже лежала не трава, а ворох сена, пахнущего осокою и медуницею. Дед Игнат сидел на передке в лисьей шапке, в фуфайке, подпоясанной конопляным поводком, в новых шерстяных рукавицах. Мне так хорошо было после долгого больничного затворничества дышать свежим ноябрьским воздухом, смотреть на деда, который, необидно подгоняя коня пугою, часто поворачивался ко мне, улыбался и говорил что-то доброе и внимательное.

Трудно даже было тогда представить, что бы мы делали, как бы жили без деда…

Переборов зиму, мы начали строить новый дом. Старый наш со столбом-подпоркой посередине уже совсем пришел в негодность, и мужики разрушили его в один день. Все свои пожитки мы перенесли через дорогу к полунищей бабке Маньке, у которой остановились и заезжие плотники, строившие наш дом.

Днем мы с Тасей собирали щепки, ходили на болото за мхом, помогали матери варить обед, а на ночлег отправлялись к деду Игнату, потому что у бабки Маньки на всех места не хватало.

Добросовестно вымыв на крылечке ноги, мы пробегали через горницу в маленькую комнатку и ложились на широкой деревянной кровати, которую нам уступил дед. Через неплотно прикрытую дверь мы видели, как дед Игнат после ужина садился за стол, застеленный чистой скатертью, и, надев очки, принимался вслух читать толстую церковную книгу. Бабка Акулина занимала место напротив и внимательно слушала его размеренное, таинственное чтение. Так они сумерничали допоздна при свете двенадцатилинейной лампы и крошечной лампадки, которую дед всегда зажигал перед тем, как раскрыть книгу. Изредка их чтение нарушал своим лаем Валет. Тогда дед откладывал на минуту в сторону книгу и, закрывшись рукою от света, смотрел в окно, где бились, намереваясь попасть в комнату, ночные ширококрылые бабочки. Валет, словно почуяв, что дед наблюдает за ним, успокаивался, и чтение продолжалось дальше…

Утром нас всегда будил дед. Он входил в комнату, понарошке негромко кашлял и звал нас:

- Вставайте завтракать, плотники давно уже работают.

Мы быстро соскакивали с кровати, смотрели в окошко, боясь пропустить что-нибудь самое интересное в строительстве, и выходили в горницу.

А там уже на столе исходила паром вареная картошка, стояла сковородка с жареной рыбой, блестел на утреннем солнце, отливаясь капельками росы, молодой лук. Мы переглядывались, но зная, как лучше поступить: то ли остаться завтракать у деда, то ли шмыгнуть на улицу и поскорее убежать к матери.

- Садитесь, садитесь, - звала нас и бабка Акулина.

Больше мы устоять не могли, дружно взбирались на лавку, брали в руки ложки, но есть не торопились, ждали, пока возьмет себе картошку и рыбу дед Игнат.

- Да вы смелее, смелее, - подбадривала нас бабка Акулина и, поставив одно на двоих блюдечко, сама клала нам по картошке.

Дома за столом мы иногда шумели, разговаривали, а у деда Игната всегда ели молча и не по возрасту чинно. Все-таки боязно, вдруг скажешь что-либо не то, и после дед Игнат пожалуется на нас матери.

После завтрака дед Игнат поднимался и со словами: "Спасибо господу-богу" крестился на икону. Мы тоже складывали пальцы щепоткой, повторяли дедовы слова, крестились и склоняли перед иконой свои головы. У деда так положено, и нарушить заведенный порядок мы не смели, хотя в школе нас учили иному…

Дед провожал нас до калитки, успокаивал Валета, который с неистовым лаем носился по двору, зависал на цепи, пытаясь дотянуться до тропинки.

Однажды, выглянув из дедового двора, мы увидели, что возле нашего дома мать о чем-то спорит с плотниками. Мы перебежали через дорогу, застыли неподалеку и вскоре разобрались, о чем спор. Плотникам мешала накатывать бревна береза, растущая в палисаднике, и они хотят ее срубить. Мать просила что-нибудь придумать и оставить ее, потому как она нам очень памятна. Эту березу посадил наш отец, когда Тасе исполнился ровно год. Больше от отца, пропавшего в войну без вести, у нас почти ничего не осталось…

Помогая матери, мы тут же пустились в плач. Особенно сильно и горько плакала Тася, которая чуть-чуть помнила отца и которая считала березу "своей". Росла береза очень трудно и медленно, хотя мы неустанно поливали ее, обкапывали вокруг землю, следили, чтоб соседские мальчишки случайно не сломали ей верхушку. Отчего так получалось, мы не знали. Может, попалась такая под березой земля, а может, отец садил ее, чувствуя, что жить ему осталось совсем немного, и теперь береза никак не может набрать силы, забыть, кем и в какое время она посажена…

Дед Игнат тоже подошел к плотникам и, узнав, в чем дело, почему мы плачем, принял нашу сторону.

- Ничего, накатаете, - сказал он строго и громко, - береза молодая - пригнется.

Плотники, хотя и с неохотой, но покорились. Спорить с дедом им не резон. Они ведь знали, что на строительстве дед один из главных распорядителей и что он при случае может заставить их заново переделать затянутый угол или плохо подогнанные дверные косяки.

Дед сам определил, каким быть нашему дому. В первый день строительства он тонко заостренным колышком разметил его основание: четыре метра на девять. Мать хотела, чтоб дом был чуть-чуть побольше, особенно в ширину, но дед настоял на своем:

- Не тянись, егоза.

Матери тянуться было действительно трудно. Своими вдовьими силами она строила в деревне первый после войны дом. А сил этих явно не хватало. Особенно денежных. Но дед Игнат и тут нас выручил. Он одолжил матери на долгое время часть своих и часть церковных денег, поскольку заведовал приходской кассой. Потом мы долгие годы, экономя на всем, возвращали ему долг, в первую очередь, конечно, церковный. Мать отдавала в приходскую кассу почти всю свою учительскую зарплату, а на мелкие домашние расходы зарабатывали мы с Тасей, ежедневно носили на базар редиску, морковку или молоко. Церковный долг мы выплатили полностью, а вот успела ли мать до конца рассчитаться с дедом, я точно не знаю.

К осени дом был почти готов: аккуратно и красиво накрыт соломою, побелен. Вдвоем с матерью мы за несколько дней вымостили, выбили обыкновенными вальками глиняный пол, обкопали завалинку, затопили для пробы только что сложенную печку. Одним словом, жить в доме можно было, хотя потом мы еще целых десять лет доделывали его: пристраивали сени и кладовку, штукатурили, стелили дощатые полы.

За день до новоселья дед Игнат пришел в наш дом с маленьким серебряным ведерцем, до краев наполненным святою водою, с пучком жита и с широкой церковной кисточкой. Перевязав жито крест-накрест и положив его на подоконник, дед Игнат троекратно перекрестил каждый угол и, обмакивая кисточку в ведерце, начал освящать наш дом.

Матери, как учительнице, присутствовать при освящении не полагалось, потому что ее за это ругали бы в школе, а вот мы с бабкой Марьей толпились здесь же возле порога. Капельки святой воды попадали на наши головы, приводя нас в какое-то особое трепетное состояние. Дед Игнат переходил из одного места в другое, широко размахивал кисточкой, и мы слышали, как он при каждом взмахе повторяет:

- Мир дому сему. Живите богато и счастливо.

Мы зажили в новом доме не очень, конечно, богато и счастливо, но зато действительно мирно.

Сидя теперь на кухне и тоскуя лишь о том, что в нашем новом доме нет знаменитого столба-подпорки, вокруг которого так хорошо было играть в догонялки, мы часами могли наблюдать за дедовым подворьем через широкое, всегда чисто вымытое матерью окно…

А жизнь у деда Игната неожиданно переменилась. Недолго поболев, вдруг умерла бабка Акулина. Жила она строго, но вместе с тем как-то неприметно, словно боясь кого-либо обеспокоить своим присутствием, так же строго и неприметно она и умерла. Через день-другой уже вообще могло показаться, что ее никогда не было на свете…

Один лишь дед Игнат безутешно тосковал по бабке Акулине. Он весь как-то ссутулился, завел себе дубовую согнутую на конце до полукруга палочку-посох, седая его борода совсем побелела, обмякла и уже не топорщилась в разные стороны, а мирно покоилась на груди.

Чаще прежнего дед стал заходить к нам, подолгу сидел за столом, пил горячий самоварный чай, по-стариковски вздыхал и постанывал. Мы старались его не трогать, не беспокоить, быстро здоровались и убегали куда-либо по своим делам. У матери теперь добавилось работы. По утрам она ходила доить дедову корову, помогала ему топить печь, а иногда варила у нас для него то суп, то пшенную кашу, то картошку. Когда наступало время обеда, мать доставала из печки горшок, заворачивала в полотенце, и мы с Тасей несли его к деду. Поставив горшок в горнице на лавку, мы говорили материнскими словами:

- Ешьте горячее.

- Спасибо, - отвечал дед, как-то непривычно вздыхая и, наверное, смущаясь своей стариковской беспомощности.

Назад Дальше