Молодость с нами - Кочетов Всеволод Анисимович 5 стр.


Малютину было около семидесяти лет, еще в начале века он окончил Петербургский технологический институт, в тысяча девятьсот двенадцатом году вступил в партию большевиков; ему посчастливилось присутствовать на заседаниях Шестого съезда, он штурмовал Зимний дворец, некоторое время работал в Совнаркоме при Ленине, потом был одним из первых организаторов советской власти на Ладе, куда его направил Центральный Комитет; в ту пору его не раз избирали в губком партии, он всегда был активным общественником. Только после войны возраст и здоровье помешали ему в полной мере участвовать в общественной жизни. Он работал в институтском конструкторском бюро.

- Вот что, Алексей Андреевич, - заговорил он, усаживая Бакланова рядом с собой в кресло первого ряда. - Как ты думаешь, почему к нам решили прислать нового директора со стороны, а не выдвинули кого-нибудь из своих? Разве у нас мало народу!

- Откуда же я знаю, Николай Николаевич, - ответил Бакланов, поправляя седую прядь на лбу. - Мое дело маленькое, мое дело жаропрочная сталь, а не распределение кадров. - Он помолчал и добавил: - Откровенно говоря, мне жалко этого нового товарища, я ему не завидую, трудно ему придется.

- Вот и я считаю, что трудно, - заговорил Малютин. - Надо было кого-нибудь из своих подымать в директора. Тебя, например, Алексей Андреевич.

- А я слышал другой вариант: что Шувалову бы. - Бакланов улыбнулся, и от глаз его побежали в стороны веселые морщины, которые, как ни странно, этого человека не старили, а молодили. Старила его седая прядь на лбу. Она появилась у него еще в детстве, когда он чуть было не сгорел, оставленный один в закрытом родителями доме.

- Что ты, что ты! - отмахнулся Малютин. - Пусть она способная, энергичная, умная - что хочешь. Но ведь она женщина, женщина! Не по силам ей такое делище. И характер у нее неровный. Любимчики пойдут, сынки да пасынки. Нельзя, нельзя Шувалову в директора!

- Вот ее и не назначили.

- Ну и хорошо, что не назначили. Тебя бы надо, - продолжал свое Малютин.

- Меня нельзя. Я плохой организатор. Я буду сам за всех работать, а люди от работы отвыкнут тем временем. Да и в партии я совсем недавно, после войны вступил. И вообще, хотя, конечно, этому человеку, как я считаю, будет очень трудно, пользы он принесет институту больше, чем кто-либо из своих. Нам всем наши недостатки давным-давно примелькались, мы к ним привыкли, а ему бросятся в глаза, он с ними мириться не станет. Думаю, что именно для этого, для свежего глаза, к нам и шлют товарища со стороны, Николай Николаевич.

- Значит, думаешь, придет этакий герой, увидит и победит?

Если мы сами этому герою не окажем помощи, он никого и ничего не победит. Под бременем наших неурядиц он рухнет, как в послевоенные годы уже рухнули три директора.

- Они рухнули, Алексей Андреевич, поверь мне, совсем не потому, что им не помогали, а потому, что у них не было своей программы. Вместо того чтобы наметить себе какой-нибудь свой собственный определенный курс, они этак плыли по теченьицу, озираясь по сторонам и ожидая руководящих ветерков. А тут надо взять в руки руль и шкоты и вести эту ладью твердо, не трясясь от страху, если по ее днищу царапнут камни, если волна ударит в борт и так далее. Может он, этот товарищ, вести дело так или не может?

- Чего не знаю, того, Николай Николаевич, не знаю. У себя на заводе он с делом справлялся хорошо.

- Не будучи волшебником, могу, однако, сказать наверняка, что разговор идет о новом директоре.

И Малютин и Бакланов обернулись на голос произнесшего эти слова. К ним подходил Мелентьев, секретарь институтского партийного бюро. У Мелентьева был высокий открытый лоб, узкое бледное лицо и голубые глаза.

- А я как раз сегодня навестил старого директора, - продолжал он. - Расстроился, чудак-человек. Лежит, за сердце держится. Врачи говорят, недели на две - на три залег. А в общем-то, если разобраться, ну чем и в чем он виноват?

- В том, что громадные деньги, затрачиваемые государством на институт, шли - и идут - на ветер, - раздельно произнося каждое слово, сказал Бакланов. - Мы почти ничего не даем производству. Работаем сами на себя. У нас страшнейший застой. А он с этим примирился. А вместе с ним и мы примирились. И вы в том числе, товарищ Мелентьев.

- Совершенно точно, - вставил Малютин. - Вот уж никак нельзя сказать, что мы работаем по-большевистски.

- Позвольте, товарищи, позвольте! - Мелентьев протестующе поднял руку. - У нас есть такая манера: когда снимут руководителя, вешать на него всех собак. Я, например, был против того, чтобы снимать директора. И сейчас, когда есть решение вышестоящих организаций, я им, конечно, подчиняюсь полностью, я дисциплину знаю, но в душе… по совести если говорить: чем был плох наш директор?

- Пожалуйста, я отвечу, - сказал Бакланов. - Сверхмощные паровые турбины, реактивная авиация, атомная техника - они требуют жаропрочных сплавов, жаропрочной стали. Над проблемами жаропрочности у нас в институте работаю я один, если не считать двоих-троих лаборантов. Я в одиночку провожусь сто лет и все равно ничего толком не сделаю. Я приходил к директору много раз, я писал ему докладные, заявления, предупреждения, я требовал создать группу…

- Минутку, минутку! - перебил Мелентьев. - Требовали, настаивали, это нам всем известно. Но план, Алексей Андреевич, отпущенные ассигнования - через них не перепрыгнешь. Директор не виноват.

- Вот я и говорю: у нас только бы план да баланс копейка в копейку, а если дело не движется - плевать! - воскликнул Бакланов, подымаясь. - Вот за это и сняли вашего директора. С ним было спокойно. Тем, которые любят спокойствие, для которых это спокойствие дороже всего. Но работать с ним было невозможно.

- Не знаю, не знаю, я срабатывался, - сказал Мелентьев. - Против планов вы напрасно ратуете, Алексей Андреевич. У нас все советское хозяйство - плановое.

Бакланов махнул рукой, сказал, что он очень голоден, и ушел.

- Горяч товарищ, - заметил ему вслед Мелентьев. - Молодой коммунист, еще не понимает, что нельзя все так прямо резать. Ведь коммунист, Николай Николаевич, он еще и дипломатом должен быть. Верно я говорю?

- Не знаю, товарищ Мелентьев, не знаю, - ответил в раздумье Малютин. - Может, у вас какие-нибудь новые установки появились. Но когда я с Владимиром Ильичем работал, великий вождь революции учил нас прямоте, принципиальности, непримиримости к недостаткам. И даже вот такую, как вы ее называете, горячность поддерживал. Равнодушия он не терпел, чиновничьего отношения к делу. Я, например, вполне разделяю негодование Алексея Андреевича против равнодушного стиля руководства директора.

- Эх, не поняли вы меня с Баклановым, Николай Николаевич! - сокрушенно сказал Мелентьев. - Нет, не поняли. А я что? Я разве за равнодушие? Вы, Николай Николаевич, член партбюро, - скажите, разве мы с вами равнодушно решаем на партбюро вопросы?

- Во всяком случае не мы с вами, товарищ Мелентьев, поставили вопрос о неблагополучии в институте. К великому сожалению, сделали это за нас вышестоящие организации. По этому и давайте судить, как мы относимся к делу: равнодушно или неравнодушно.

- Вывод чисто формальный. - Мелентьев медленно раскурил папиросу и пошел из зала.

Пока Малютин, Бакланов и Мелентьев спорили в пустом зале заседаний, в институтском буфете тоже шел разговор и тоже о новом директоре. За круглым столом тут была Серафима Антоновна Шувалова, одетая, как всегда, тщательно и нарядно: в строгом платье из черного бархата с переливающейся блесткой на груди. Был тут старший научный сотрудник Александр Львович Белогрудов, который любил употреблять в разговоре непонятные слова, притчи и иносказания и подо все, что бы с ним ни происходило, непременно старался подвести теоретическую базу. Он и его жена много лет жили на разных квартирах. Все знали, что происходит это из-за полнейшего неумения и самого Белогрудова и его жены устраивать сложные квартирообменные операции. Но Белогрудова такое объяснение нисколько не удовлетворяло. Он придумал другое. "Так дольше сохраняется свежесть чувств, - говорил он, когда заходил разговор об этом. - Совместная жизнь с ее неизбежной прозой сначала охлаждает, а затем и отталкивает друг от друга. А кроме того - целее нервы, шире возможности для всестороннего самосовершенствования". Специалистом в своей области холодной обработки металлов он был хорошим, имел несколько печатных работ, в институте его ценили.

Напротив Белогрудова сидел Валентин Петрович Харитонов, инженер с белыми редкими волосами и с такими же белыми глазами. Когда он улыбался, получалось очень странно: глаза стекленели, а уголки губ загибались кверху. Это выглядело так, будто улыбается только нижняя часть его лица. Харитонов был самый, как о нем говорили, мобильный сотрудник института. Он мог в любое время суток собраться и выехать в любое место Советского Союза или куда угодно отправиться читать лекцию на любую тему. Он любил поезда, гостиницы и биллиард. Сотрудникам института давно были известны его неизменные телефонные звонки после рабочего дня. "Понимаешь, - замученным голосом говорил он в трубку жене, - директор поручил тут одно срочное дело. Приеду поздно". И пока он гонял шары в красном уголке, его жена рассказывала какой-нибудь из своих приятельниц: "Вот пойду к ним в партийное бюро, пожалуюсь. Что он им, Валенька, двужильный, что ли? То директор срочное задание, то местком в комиссию назначит, то доклад подготовь, то кружок веди, то выставку организуй!.. Весь институт товарищ Харитонов тащит на своем горбу".

О спинку стула Харитонова облокотился заведующий химической лабораторией Григорий Ильич Румянцев, крупный химик, который, помимо работы в институте, еще и читал курс аналитической химии в нескольких вузах. Он был толстый, грузный, пел в компаниях приятным тенорком, играл на гитаре. Большое его лицо почти всегда улыбалось, глаза хитро щурились за выпуклыми стеклами очков.

Полной противоположностью Румянцеву и по внешности и по характеру была Нонна Анатольевна Самаркина, высокая, худая, всегда чем-то озабоченная, никогда не улыбающаяся.

Олег Николаевич Липатов, заведующий издательским делом института, отставив стул от стола, сидел за спиной Самаркиной.

Со стола было убрано, остались лишь два стакана с остывшим чаем да на бумажной салфеточке перед Самаркиной лежал мандарин, расщипанный на дольки.

Все смотрели на Серафиму Антоновну, поскольку Серафиме Антоновне, как она сама только что сказала, больше, чем кому-либо иному, знаком человек, которого - это уже точно известно - назначают директором их института. Он вызван в Москву и вот-вот должен вернуться с приказом министра.

- Да, товарищи, я его знаю близко, - говорила Серафима Антоновна слегка нараспев. - Прекрасной души человек. Отзывчивый, честный, мягкий.

- Товарищу с такими качествами лучше всего идти в детский садик, - сказал Харитонов, и глаза его, как всегда, остекленели, а уголки губ загнулись кверху. - Воспитателем. У нас учреждение сложное. Тут нужна крепкая рука.

- У нас была так называемая крепкая рука, Валентин Петрович, - возразила Самаркина. - У нас когда-то был товарищ Федоров! Почему же вы не боролись за него, когда обком решил отстранить товарища Федорова от руководства институтом?

- Товарищи, товарищи! - заговорил Белогрудов. - Пожалуйста, запомните, что никакая перемена начальства никогда ни к чему не ведет. Одни ждут этой перемены, потому что надеются: вот их теперь заметят, они пойдут в гору, и те-де и те-пе. Это бездарности, никто их не заметит, и никуда они не пойдут. Другие боятся прихода нового начальства, думают: ах, ах, новое начальство окажется проницательнее старого, оно увидит, что они ничего не делают, заставит их работать по-новому или вовсе прогонит. Это лодыри. Новое начальство, однако, ничего не заметит и никого не заставит.

- Теоретик, ох, теоретик! - Румянцев смеялся, держась руками за живот и толкая локтем в бок Харитонова.

- Я считаю, что никакой железной руки институту не нужно, - продолжала Самаркина. - Совсем наоборот, нужна высокая культура, понимание особенностей - и научной работы и самих людей, которые занимаются этой работой.

- Совершенно верно, - сказал Липатов. - Совершенно верно, - повторил он. - Я разделяю опасения Нонны Анатольевны. Инженер с производства, способен ли он…

- Удивляюсь, товарищи! - перебила Серафима Антоновна. - Мне просто странно слышать. Разве многие из нас пришли в институт не с производства? Ну вот здесь, из присутствующих… скажем, Александр Львович - нет, Олег Николаевич - нет, Валентин Петрович - тоже нет. Их путь был из института прямо в науку. А Григорий Ильич, а Нонна Анатольевна? Ваша покорная слуга, наконец… Мы откуда?

- Наша уважаемая Серафима Антоновна может объявить интердикт, то есть запрет нашим суждениям, - снова заговорил Белогрудов. - И это будет правильно. Пустые рассуждения. Повторяю: не все ли равно, кто директор, какое начальство?

- Я совсем не хочу объявлять какие-то интердикты, не имею я права никому ничего запрещать. - Серафима Антоновна говорила это с волнением. - Мне просто обидно, к нам идет прекрасный человек, а мы, не зная, не видя его, уже готовы…

- Объявить персоной нон грата, - вставил Белогрудов.

В буфет при этих словах вошел Бакланов, минуту назад расставшийся с Малютиным и Мелентьевым.

- Вижу по лицам, что общество чем-то сильно обеспокоено, - сказал он, окидывая всех быстрым взглядом.

- Решаем вопрос: аксиос или не аксиос для нас новый директор.

Бакланов подсел к столу и попросил чаю.

- Ну что ж, - заговорил он. - Поскольку вы такой поклонник всякой тарабарщины, уважаемый Александр Львович, то я вам скажу в вашем духе: аллотрией занимаетесь, то есть пустяками. Нам всем надо подумать о другом. А не подумать ли нам всем вместе о том, что институт-то долгие годы работал, в сущности говоря, плохо, вхолостую, только видимость соблюдалась того, что мы обслуживаем производство, а на самом деле ведь в собственном соку варимся.

- Преувеличиваете! - возразил Белогрудов. - Гиперболизируете, Алексей Андреевич!

- Ничуть! Семь, а то и десять лет разрабатывать одну тему… Да за этот срок производство на полвека от нас уходит вперед! Так что дело не в том - аксиос или не аксиос новый директор, достоин он или не достоин, а в том, как вместе с ним сделать так, чтобы преодолеть толчение воды в ступе.

Бакланову принесли чай, он помешал в стакане ложечкой и, видя, что все молчат, продолжал:

- А что касается достоинств инженера Колосова… Не знаю, есть ли у него какие-нибудь выдающиеся особенности, мне известно одно: это хороший металлург, прекрасно знающий производство и нужды производства. Я читал его диссертацию…

- Он имеет ученую степень? - спросила Самаркина.

- Кандидат наук, - ответил Бакланов.

- Ну это уже совсем другое дело!

- Интереснейшая работа, - продолжал Бакланов. - Читаешь и чувствуешь: писал человек, который умеет мыслить самостоятельно.

- Я очень рада, - сказала Серафима Антоновна, - что и вы, Алексей Андреевич, разделяете мое мнение о Колосове.

- Простите, а каково ваше мнение? - спросил Бакланов.

- Самое лучшее.

Бакланов удовлетворенно кивнул.

- Время бежит, - сказала Серафима Антоновна, взглянув на часы. - Час обеда давно прошел. - Она встала, все еще статная, прямая, несмотря на возраст, и пошла к двери.

Серафима Антоновна закрылась в своей рабочей комнате на французский замок и, стоя у окна, через залепленные снегом стекла смотрела в парк. Мысли ее были расплывчаты… Вспоминалось, как Павел Петрович бывал в этой самой ее комнате, вспоминалось, как бродили они вдвоем по тем вот дорожкам за окнами, рассказывали что-то о себе, спорили. Какое было время! На десять лет моложе… Бедный Павел Петрович! Его состояние даже и сравнивать нельзя с тем состоянием, в каком находилась она, когда умер ее муж. Ну что ей тогда было? Двадцать семь или двадцать восемь. Сама молодость служила могучим утешителем, впереди было еще так много неизведанного. А у него, у Павла Петровича? Пятый десяток - на неизведанное рассчитывать трудно. С утратой жены утрачены все богатства, которые долгие годы накапливались в душе.

Серафима Антоновна подошла к столу, выдвинула ящик и среди бумаг отыскала старый журнал, в котором была опубликована яркая цветная фотография: сталелитейный цех, из мартеновской печи хлещет поток металла, в горячем зареве стоит и улыбается, как написано под снимком, главный металлург завода имени Первого мая П. П. Колосов.

Серафима Антоновна медленно сложила журнал. Перед нею возник совсем другой Павел Петрович - тот, которого две недели назад она видела после похорон Елены Сергеевны. Он сейчас в том состоянии, когда всякий подошедший к нему с участием, дружбой, лаской может стать его другом навсегда.

Она, Серафима Антоновна, знает по себе, как беда сближает людей. Злые языки любят посмеяться над ее мужем, над Борисом Владимировичем: дескать, вот человек, который известен только тем, что он муж Шуваловой, мужчина на побегушках, мужик в доме. Но ведь надо еще знать и те обстоятельства, которые привели ее к близости с Борисом Владимировичем.

В памяти Серафимы Антоновны встал январь тысяча девятьсот сорок второго года. В блокированном Ленинграде умирали от голода тысячи людей. Умирала и она, Серафима Антоновна. Она лежала в черной, закопченной комнате своей сестры, к которой приехала в начале войны, да так возле нее, больной, умирающей, осталась и сама умирать; видела белый иней на спинке кровати и разорванный морозом графин на ночном столике. Она знала, что кто-нибудь в конце концов упакует и ее в одеяло, как упаковали ее сестру, и отвезет на склад мертвецов, устроенный за тем забором, где до войны продавались дрова. И ей было все равно, потому что муки голода уже миновали, в теле не было никаких мук, никаких желаний и не было никаких претензий к жизни.

И вот пришел он, Борис Владимирович, фотокорреспондент газеты, сосед сестры по квартире, большой, голубоглазый, похожий на витязя из русских былин; он действительно упаковал ее в одеяло, но отвез не на дровяной склад, а за Ладожское озеро и отправил дальше, туда, в Сибирь, в Кузнецкий бассейн, где концентрировались части распавшегося было института.

Что его заставило это сделать? Во имя чего носил он ее на руках из машины в машину при пересадке на озере? Во имя чего отдавал ей свой скудный паек? Он даже объяснить этого не мог.

Потом, когда она уже работала в одном из сибирских городов, он дважды приезжал к ней в отпуск. Первый раз сам решил это сделать. Он явился тогда очень и очень кстати. В ту пору Серафима Антоновна тосковала в одиночестве: как бы ни была она захвачена работой для фронта, работа приносила удовлетворение уму, но плохо согревала сердце. Согрел сердце он, заботливый, добрый, ласковый.

Со вторым приездом получилось уже иначе. Ей пришлось долго убеждать и упрашивать его в письмах, чтобы он приехал. Дело в том, что в тот год она получила Сталинскую премию, о ней писали в газетах, о ней говорили, ее чествовали. Он боялся того, что о нем будут говорить: муж Шуваловой. Вот, дескать, что привело его к ней: ее слава, ее почести, ее деньги.

Назад Дальше