Каменный фундамент. Рассказы - Сергей Сартаков 16 стр.


Устинья Григорьевна сама пошла в загс. Надела свое лучшее платье, приколола брошку - костяную ручку, державшую золотой брусочек с подвесками, - подарок мужа в давние-давние времена ее молодости, повязалась серым пуховым платком и пошла. Было немного наивно так наряжаться, в загсе снимать шубу не требовалось, никто не увидит ни платья, ни брошки, но Устинья Григорьевна на этот счет имела свои убеждения. Обычай. Очень хороший обычай. Торжественность такого события должна быть подчеркнута во всем.

- Нет имени - нет и человека, - твердила Устинья Григорьевна, собираясь в загс. - Родится дитя - для отца с матерью только; имя ему наречешь - народу дашь человека.

- А какое все-таки имя?..

- Рукавичкой не назову, - отмахнулась она, - и Винтервальтером тоже.

Она всегда отвергала имена, взятые от названий бездушных предметов или от вовсе отвлеченных понятий. Эдуарды, Альберты, Генрихи, Эммануилы тоже не нравились ей. Русский человек должен носить русское имя.

Устинья Григорьевна назвала внука Василием. Этому удивились все. А дед всерьез рассердился.

- Один Василий и другой Василий? Эх! Ну что это ты! Как же мы различать их будем?

- Различим. Не пятаки медные, - сказала Устинья Григорьевна. - Растерялась. Спросили меня - не поняла сама, как ответила. Вспомнилось, видно, о старшеньком.

В тот же вечер переслали записку Катюше.

Сиделка после рассказывала:

- Подумала она, вначале брови сдвинула - и вдруг озарилась. "Васильки", - говорит. Лето, что ли, ей вспомнилось? И тут же ее опять в забытье бросило…

Медленно тянулись дни. Мы почему-то все ждали перелома болезни на девятые сутки. Потом на одиннадцатые, на тринадцатые, на семнадцатые… Но каждый раз, словно нарочно, в эти дни температура поднималась еще на две-три десятых.

Перелом свершился внезапно.

Тот, кому не приходилось метаться ночами по углам своей комнаты в тревоге за жизнь близкого человека, не поймет, какой музыкой прозвучали нам два маленьких слова, произнесенные однажды утром дежурной сестрой: "Ей лучше…"

Не знаю, с каким торжеством сравнить тот день, когда мы перевезли Катюшу домой, могли сидеть рядом с ней, разговаривать и без конца глядеть на ее бледное лицо с темными кругами под глазами, нажженными высокой температурой.

Болезнь сильно изменила Катюшу. Она вся словно вытянулась, руки с иссохшими пальцами походили на руки ребенка, и глаза потеряли прежнюю голубизну. Безграничная усталость сквозила в ее взгляде, она готова была спать круглые сутки. Оживлялась Катюша только тогда, когда брала на руки маленького Василька.

Устинья Григорьевна сердито ворчала на нее:

- Не утруждай ты себя. Погляди, на кого ты сама стала похожа: не человек - тень бесплотная.

- Мне хорошо, мама! Сколько лет я этого ждала…

- Ну и еще подождешь! Тебе сейчас - никого другого, а только себя лелеять. О себе одной думать надо…

И отнимала у нее Василька.

Катюша ладонями закрывала глаза, медленно шевеля кончиками пальцев, разглаживала морщины на лбу - они недавно появились у нее - и потом, враз отнимая ладони, смотрела на мать непокорным взглядом.

- Нет, мама, о себе только думать я никак не могу, - говорила она и повторяла: - Нет, не могу…

Дед Федор обычно в эти споры не вмешивался, но по всему было видно, что он на стороне дочери. Старик подзывал к себе старшего Василька и назидательно говорил ему:

- Вот с вашим братом морока какая! Опять же и без вас никак невозможно. Самое в жизни вы дорогое, ради вас все отдашь. Ты мотай это на ус.

- Усов нету, деда, - виновато признавался мальчик. - Ты помотай пока себе…

- Эка, помотай! У меня не то на усы - и на бороду сколько хошь намотано.

Василек недоверчиво крутил головой: ничего у деда не намотано ни на усы, ни на бороду.

Старший Василек ревниво посматривал на младшего брата. Как ни старалась Катюша справедливо делить свою любовь меж ними, на долю младшего доставалось больше. Она корила себя за это, хотя - тоже по справедливости - корить было не за что: через большие страдания достался он ей, и сейчас не старший, а он нуждался в ней поминутно. Не знаю, было ли это заметно еще кому-нибудь, кроме нее самой и старшего Василька, но для меня неожиданным прозвучал вопрос Катюши, который она, оглядывая спящих детей, однажды задала нам всем сразу:

- Вся душа моя с маленьким. А прежде старшенького без памяти любила. Неужели оттого это, что маленький мне родной, а тот не родной?!

Кто мог бы ответить на такой вопрос? Каждому казалось, что большая любовь к родному - законная любовь. А вслух выговорить это было нелегко.

- Ну, как же вы думаете? - рука Катюши тревожно потянулась к морщинкам на лбу. Ее беспокоило наше молчание. - Скажите вы мне.

Нужно было что-то ответить, и мы свободно вздохнули, когда заговорил дед Федор:

- На весах, Катюша, любовь не развесишь. Как поделится, так тому и быть. На этом, на любви, вся жизнь наша построена. От того и складывается она, а бывает, и раскалывается. Только в этом деле ты сама себя зря запутала. Любовь - не вода, что из одной бочки черпай да на разные дела расходуй. Любовь ко всякому только своя: к отцу своя, к матери своя, к мужу своя и к детям своя. И никакими мерами тут не сравнишь, кого любишь больше и кого меньше. Разная любовь - разная ей и мера. Любишь ты сынка родного, не равняй на ту же любовь не родного. Тому своя любовь. А томишься ты потому, что сразу старшего не той любовью полюбила. Пришел второй и правильно свое место занял.

Но Ксения отрицательно покачала головой.

- В этом с вами я не согласная. И зря вы сбиваете Катерину. А я по себе знаю. И у меня было так: родился первенький - любила его без памяти, второй появился - вся любовь сразу к нему перешла. А потом выравнялась. И у всякой матери так бывает. Встанет само по себе на место и у Катерины! А сбивать ее, дуть ей в уши не надо: "Тот родной, а этот не родной".

Дед Федор сказал ворчливо:

- Я объяснил ей, как прежде это мы понимали…

- А теперь люди складу другого, - сердито возразила Ксения, - и незачем Катерину на старые понятия склонять.

Катюша поднялась, отошла к окну и долго стояла, так долго, что вовсе забылся этот трудный разговор. Ксения длинно начала рассказывать, как холодно сейчас работать на кладке каменных стен и как хорошо быть зимой штукатуром на отделочных работах: затопим железную печку - и пожалуйста, наслаждайся… Тут она сделала мне знак глазами. Я оглянулся. У кроватки, на которой спал старший Василек, стояла Катюша и подвертывала выбившееся из-под спящего мальчика одеяло. Особенного в этом, казалось, и не было ничего: она каждый вечер так укутывала Василька, но Ксения, видимо, заметила что-то другое. Я присмотрелся внимательно и увидел на лице Катюши особенно теплую и ласковую улыбку…

По дороге к дому Ксения объяснила:

- Катерина ведь какой человек? Очень чуткая сердцем. А старики, - может, долго с ней врозь они жили, - не могут понять, как она развилась; старики все на свой аршин меряют, как привыкли; весь свет для них в одном своем зимовье и любовь тоже вся в одной горсточке. Вот еще и насчет имен детей. Растерялась там не растерялась Устинья Григорьевна, ошиблась, назвала и второго Василием - и ладно, имя хорошее. А Федор нет-нет да и попеняет: дескать, не отделяется этим родной от неродного. Все на то же место каплю капает. А зачем это? Катерина и стариков своих чтит, и, видать, чувствует, что прежними путами связать ее хотят. Я об этом сказала - и видели, как она просияла? А Федор говорил - хмурилась. Значит, сами теперь понимаете, что в ее душе больше откликнулось, что ей ближе по характеру.

Вскоре после этого вечера мне пришлось уехать в Иркутск. Пробыл я там около месяца, а когда вернулся, меня как громом поразило сообщение Ксении: в семье Худоноговых с недавних пор пошли нелады. Что и как - Ксения и сама еще точно не знала, но ручалась со всей достоверностью: черная кошка пробежала между Катюшей и Устиньей Григорьевной. Ксения пыталась выспросить их, но Катюша, всегда с ней откровенная, на этот раз отвечала уклончиво, неохотно посмеивалась, говорила, что нет ничего, что Ксении померещилось. Устинья Григорьевна и вовсе молчала. Только ведь как ни таи, а трещина в семье сразу заметна…

- Вы бы сами поговорили с Катериной, - заключила свое нерадостное сообщение Ксения. - Она к вам как-то всегда без стеснения. Ей же сейчас вот как помощь, поддержка нужна! Даже если и Алексею она написала - когда еще от него ответ придет? Вы над этим подумайте. А то ведь дружная, дружная семья, а как пойдет разлад - шире, да глубже, да тягостнее, - и муж с женой расходятся, и дети, бывает, в родительском доме не могут жить. А Катерина что же? - в жизни она давно самостоятельный человек. Ей себя под стариков сейчас уж не подделать. А коли тупая пила да начнет пилить каждый день, какое хочешь бревно перегрызет.

- Не знаю, Ксения, но я не могу себе даже представить, чтобы в семье Худоноговых, - сказал я недоверчиво, - чтобы в этой семье возникли серьезные раздоры.

- Ну, может быть, там и поспорили из-за какого-нибудь пустяка…

- А если не пустяка? - сердито спросила Зина, появившаяся к концу нашего разговора, и я тотчас даже ие нашелся что ей ответить.

- Зиночка, простите меня, да что же может быть еще, кроме нестоящих пустяков! Женские споры о том, как кормить и как купать ребенка? Так пусть и посерчают немного…

- И это тоже не пустяки, - возразила Зина. - Как вырастить человека - это вы напрасно называете пустяком. Но, конечно, и мне так кажется, дело связано с чем-то более серьезным.

- Что же вы имеете в виду?

- Право, сама не скажу. Видите ли, размолвки бывают разными: и при взаимной ненависти, и при взаимной любви, от искреннего желания сделать доброе другому. Для меня сейчас ясно только одно, что этот конфликт имеет в основе любовь и…

- Любовь там или что другое, - вздохнула Ксения, не дав Зине закончить свою мысль, - а жизнь все-таки точит. Согласия нет. Отчего там у них все случилось, а сердце кровью и у той и другой обливается.

На другой же день я пошел к Худоноговым.

Катюши дома не оказалось. С первого взгляда я понял: да, серая тень размолвки действительно поселилась здесь. Войдите в знакомое вам жилище - и вы сразу увидите: счастливы сейчас его обитатели или нет. Если умолчат они сами, то за них расскажут предметы. Если не выметен пол, когда есть кому это сделать, если не прибрано на столе, хотя ужин давно уж закончен, если в квартире холодно, а принесенные дрова лежат возле печи, не оправдывайте это нехваткой времени. Опустились у людей руки, мысли заняты только своим "я", ибо в том-то и состоит пустейшая суть размолвки, что каждый замыкается в себе, любуется только собой - своим умом, своей непогрешимостью в суждениях - и отвергает все остальное.

Дверь мне открыла Устинья Григорьевна, коротко поздоровалась, отошла к столу и села на скамейку. Дед Федор лежал на кровати, лицом к стене. Возле него прикорнул в курточке Василек. Так рано обычно он спать не ложился…

- Устинья Григорьевна, а где же Катя?

Тут только я заметил, что а колыбельке нет и маленького Василька.

- Ушла… скоро придет, - как-то беззвучно ответила Устинья Григорьевна.

Чувство тяжелой неприязни шевельнулось у меня к этой маленькой, прежде такой милой старушке. Я все понял: да, это она, и только она, во всем виновата! Не буду спрашивать ее ни о чем, пусть сама мне все расскажет. И я прочно занял привычное мне место на сундуке у печи.

Диву даюсь, как это можно было так долго молчать. Я не отметил времени, но прошло, должно быть, около часа.

- Как живете? - наконец спросила Устинья Григорьевна.

- Хорошо. Живем хорошо, - сухо ответил я. - Как вы?

Устинья Григорьевна провела ладонью по столу, наткнулась на мокрое пятно на клеенке и брезгливо отдернула руку. Поднялась, сияла с гвоздя полотенце, перебросила через плечо и стала мыть, перетирать посуду.

- А у нас… - было видно, как трудно ей начать разговор. - Поссорилась вовсе сегодня я с Катей… Не знаю, как ты рассудишь, молодежь теперь все по-своему думает, а я понять не могу, я сердце свое слушаю…

Старушка закончила прибирать на столе, составила горкой посуду и прикрыла ее полотенцем.

- Слаба она стала после болезни, очень слаба… без кровинки… глядеть не могу - душу щемит. Лежать бы больше, тело нагуливать… Я с Федором на чем ни есть, а зарабатываем. "А ты, - говорила я ей, - шитьем занимайся, умение есть, пристанешь - отдохни. Никто тебя не осудит: войну исслужила. Станет жизнь легче - ну, тогда уж как знаешь…"

- Так вы чего же хотите от Кати? - досада во мне так и закипела.

- От Кати? - тихо переспросила Устинья Григорьевна. - От Кати я ничего не хочу. Для Кати хочу я… Ей хочу жизнь облегчить. Ну, война… И Катя, когда по суткам домой не ходила, на плотах работала или потом в госпиталях раны лечила, сама страдала, с других снимала страдание, - что я скажу? Так надо. Куда ни посмотри - все на войну жили, на войну работали… Вот и на фронт уехала она. Не плакала я тогда, хотя в голову всякое заползало. Небось не на праздник, на смерть люди ехали. И опять сказать мне нечего. И так думалось…

Она выжидающе посмотрела на меня - должно быть, ждала слов одобрения. Я молчал. Прежнее чувство досады еще не улеглось, но к нему теперь примешалось другое: жалость к матери, которая страдает за свою дочь и не понимает, чем и как ей помочь…

- Погибни Катенька тогда, кровь бы во мне, наверное, вся почернела от горя, а стерпела бы я. Так могу ли я сейчас своими руками Катеньку в землю закапывать? Нет, не могу, хоть прежде самой умереть. Ну, и стало так… Она: "Пойду на службу устраиваться", а я ей: "Нет, Катенька, будь лучше дома". Не поймем друг дружку, как стена поднялась меж нами. А сегодня сдуру я так и сказала…

- Устинья Григорьевна! - вскочив с сундука, закричал я. - Где Катя? Что она, вовсе от вас ушла?

- Нет, нет! Что ты, бог с тобой! - торопливо зашептала Устинья Григорьевна и даже испуганно оттолкнулась руками. - Как это можно: совсем?

- Куда ушла она? Почему она взяла с собой Василька? - беспокойство охватывало меня все больше и больше.

- Сказала я сгоряча: "На работу пойдешь - не буду с ним нянчиться", - тихо вымолвила Устинья Григорьевна. - Думала задержать ее этим, а она схватила ребенка - и прочь…

- Прости ты меня, - дед Федор приподнялся на кровати, широкой ладонью прикрыл плечи спящего Василька, - только по какому же такому праву ты кричишь на нее?

- По праву каждого человека, который всегда должен заботиться о другом человеке, - не замечая, как странно выглядит моя фраза, отрезал я. - А что я Кате посторонний - это вопрос второстепенный.

- Не о том я, - не повышая голоса, сказал Федор. - У нас с Устиньей был свой разговор. Я к тому, что во всяком деле начало знать надобно.

- Начало я знаю, - я все же сумел подавить в себе раздражение, - начало в том, что вы прежде всего думаете о себе, а Катю я, простите, Катю я лучше вас понимаю. Она за эти годы не о себе, а о людях думала. Ей люди ближе были, чем она сама себе…

Я наговорил бы им много резкого и обидного, если бы в этот момент не открылась дверь и не вошла Катюша. Она мельком глянула на наши возбужденные лица, - должно быть, все поняла, - прошла к своей кровати, положила на нее Василька, быстро разделась сама и потом осторожно развернула одеяло и перенесла Василька в колыбельку. Все это она проделала молча. Молчали и мы. Потом Катя села к столу, привычным жестом разгладила лоб и безвольно бросила руку.

- Мама, это ты у меня из сумки вынула паспорт? - вяло спросила она, превозмогая усталость.

Устинья Григорьевна прерывисто вздохнула и ничего не ответила.

- Ну зачем? Зачем это? - через силу усмехаясь, сказала Катюша. - Право, вовсе по-ребячьи получается… Разве этим ты удержишь меня? Сегодня не удалось оформиться - я завтра пойду. Ты пойми же… Ну, как ты не можешь понять!

- Я бы тебе, доченька, сказала: "Делай как знаешь", - волнуясь, проговорила Устинья Григорьевна, - если бы так могла я сказать. Буду говорить, а сердце мое кричит: "Удержи, удержи, не толкай на погибель!"

- На погибель? - Катя опять усмехнулась. - Вот и мирно мы с тобой говорили, и вздорили, а все то же. Да, вижу я, мне тебя не убедить. Ну что же, мама, и ты меня не сломишь. А как нам выйти из положения, я и не знаю. Давай еще раз поговорим, на всем, где надо, поставим точки, да уж и не будем потом к этому возвращаться. Тебе, - Катюша повернулась ко мне, и нотка надежды на помощь зазвучала в ее голосе, - тебе коли интересно послушать наш разговор, послушай. Да в лицо, в лицо мне скажи, что я неправильно делаю. Может, ты меня убедишь…

Доверие Катюши обязывало меня быть прямым, и я дал себе слово не защищать ее, если окажется она неправа.

- Боже мой! - заговорила Катюша, прижимаясь грудью к столу и подпирая щеки ладонями. - Зашла я сегодня в госпиталь. Все, что были при мне, давно уже выписались. А есть новые, такие… Для всех нас война кончилась, мы уже о ней забыли или забываем, а им… И что же? Работают, учатся. Раны залечены, а увечье - куда ж его денешь? А люди не думают о себе, о горе своем, не кричат: "Вот мы герои! Теперь кланяйтесь нам!" У них все мысли об одном: не жалости, не помощи требовать, а работать, как раньше работали. От всех никак отрываться нельзя. Оттого и страна наша не покорилась врагу, что не была врозь. А ты мне, мама, говоришь: "Думай только о себе…"

- И опять говорю тебе: была война, кровь народная лилась, а теперь греха нет и о себе подумать. - Устинья Григорьевна вся словно собралась, приготовилась к жестокому спору.

Дед Федор откинулся на подушку и не вмешивался в разговор.

- Нет, мама, сколько ты мне и чего ни говори, я знаю: человек всегда должен быть с народом. Мир ли, война ли, горе или радость…

- От народа я тебя не отнимаю, Катенька. Только выздоровей ты сначала…

- Мама, я же медицинская сестра, и я понимаю, что мне можно и чего мне нельзя. Работать у меня хватит сил, могу я работать… А вот когда так, мне это хуже…

- Катенька, - жалостные нотки звучали теперь в голосе Устиньи Григорьевны, - ну, работай, работай дома. Двое детей у тебя на руках. Кто тебя упрекнет?

- Перестань, мама! Слушать я не могу! - Катюша вышла из-за стола, сдвинула брови так, что острая и глубокая морщина рассекла ей лоб. Остановилась перед матерью. - Себе одной тепленькую жизнь я устраивать не буду. Ты, мама, не видела, какое горе там, откуда он, - Катюша показала на спящего старшего Василька, - какое горе там люди перенесли. И как они там сейчас живут, и в чем ходят, и что едят. Тебе говоришь, а ты не веришь, что на месте домов там угли, пепел, на полях не пшеница, а бурьяны растут, ступи ребенок ногой не туда - на мине проклятой фашистской подорвется. Ты этого своими глазами не видела и думаешь: война кончилась. Нет, мама, не кончилась война. Не тогда только война, когда вражеские пушки стреляют, война и тогда, когда в тебя пушки еще целятся, и тогда, когда уже перестали стрелять, а с поля еще не вывезены. У меня воинское звание, мама: я сержант медицинской службы, я хочу и я имею право оставаться в строю. Что же, что меня демобилизовали! Коли так, я снова рапорт подам. Бесполезным человеком я не буду…

Она остановилась, раскрасневшаяся, задохнувшись от быстрой и взволнованной речи.

Назад Дальше