История одной любви - Нотэ Лурье 3 стр.


Комсомольцы были в сборе. Небольшая группа ребят что-то горячо обсуждала, стоя на сцене, у стола президиума, покрытого кумачом, двое, примостившись на подоконнике, играли в шашки, остальные просматривали в боковой комнате брошюры и только что полученные газеты. Пини не было. Сказал, чтоб я пришел пораньше, а сам задерживается.

Ходики в боковушке показывали два часа. Пора было открывать собрание. Комсомольцы стали рассаживаться, и в эту минуту быстрым, решительным шагом вошел Зуся Суркис - уполномоченный райфинотдела. Он расстегнул кожаную куртку, с которой никогда не расставался, даже летом, потом строго оглядел близко посаженными глазами с белесыми ресницами собравшихся - нет ли посторонних - и сообщил: Пиня Швалб уехал с секретарем райкома по срочному делу и просил не расходиться.

Куда поехали, по какому делу, он многозначительно умолчал: секрет! Возможно, и сам не знал, но, как обычно, сделал вид, будто ему все известно. Он вообще был набит секретами и при каждом удобном случае давал понять, что ему доверено многое, чего другие не знают.

С первой минуты знакомства Зуся вызвал у меня чувство неприязни своими беспокойно бегающими глазками, брезгливо поджатыми губами, а главное, исключительной "революционностью".

На каждом комсомольском собрании он выступал первым. О самых обычных вещах говорил с таким пафосом, употреблял такие высокопарные выражения, что многие его не понимали. По каждому вопросу у него всегда была готова своя собственная резолюция. В высшей степени суровая. Требовал, например, вынесения строгого выговора комсомольцам, на несколько минут опоздавшим на политбеседу из-за проливного дождя. Настаивал на исключении из комсомола уборщицы бани Зойки за то, что не протестовала, когда во время похорон ее бабушки раввин произносил заупокойную молитву. Ясно, что Зойка потеряла классовую сознательность, попала под влияние клерикалов, предала идеи революции.

Когда Зуся горячился, ноздри его широкого носа раздувались, с синеватых губ брызгала слюна. Моя хозяйка рассказывала, что в большой праздник, в судный день, когда Пиня еще был на службе в Красной Армии, Зуся Суркис собрал детей и устроил демонстрацию. Он несколько раз во главе "демонстрантов" промаршировал мимо синагоги, распевая: "Долой, долой монахов, раввинов и попов…" Когда же молящиеся, привлеченные шумом, вышли из синагоги, подошел к ним и стал старательно мазать себе свиным салом губы. Свои действия Зуся расценивал как важнейший антирелигиозный акт, поскольку свиное сало запрещено обрядом. Поговаривали и о том, что он тайком посылает доносы в институты, где учатся дочери и сыновья "деклассированных элементов", чтобы при очередной чистке исключили и этих "вражеских лазутчиков".

Сам Зуся Суркис, как говорили, из семьи торговцев, но в анкете указал, что отец его кустарь. Но так как прислали Зусю из другого района, то в точности о его происхождении ничего не было известно. Все старались держаться от него подальше, в том числе и я. Он несколько раз останавливал меня на улице, пытался выяснить фамилию секретаря комсомольской ячейки училища и интересовался моей биографией. Я почувствовал, что сейчас он подойдет ко мне… Я это сразу понял. И я вышел из клуба, решив на улице дождаться Пиню.

Примерно через час к клубу подъехала тачанка. На тротуар спрыгнул начальник погранзаставы, за ним секретарь райкома комсомола и Пиня. Проходя мимо, он молча протянул мне руку. Я задержал ее в своей, дал письмо и попросил:

- Прочитай! Пожалуйста, прочитай.

- Зачем? - сухо спросил он и, возвращая письмо, поморщился. - Не надо оправданий… - И уже совсем другим тоном, гораздо мягче: - Что поделаешь. Я… Я понимаю. Прошу только… не обижай ее.

Мне показалось, что глаза его увлажнились.

Мы вошли в клуб. Пиня взбежал по ступенькам на сцену, где за столом президиума уже сидели оба приезжих.

Собрание началось.

Секретарь райкома комсомола сделал короткое сообщение о текущем моменте: говорил о ноте Керзона, о конференции Антанты, об империалистических провокациях против Советского Союза. Рассказал о новых диверсионных актах: в Минске подожгли кожевенный завод, в Орше - элеватор, в Мозыре - швейную фабрику. Нескольких диверсантов, переброшенных на нашу территорию, удалось задержать. Из их показаний стало известно, что сегодня ночью через границу будет переброшена еще одна группа. Есть предложение: всех комсомольцев, прошедших подготовку в ЧОНе, мобилизовать в помощь пограничникам.

Предложение было принято единогласно. Обсуждать было нечего - все ясно. Тем не менее Зуся Суркис потребовал слова. Решительным шагом он поднялся на сцену и, обращаясь к президиуму, выразил от имени всех собравшихся, хотя его никто и не уполномочил, пламенную благодарность за высокое доверие и поклялся, что каждый в отдельности и все вместе, не жалея крови, не жалея жизни, выполнят свой священный долг, проявят мужество, бесстрашие и самопожертвование как герои пролетарской резолюции.

В конце собрания Пиня объявил: через два часа, точно в шесть, всем комсомольцам-чоновцам быть у березовой рощи. Зуся Суркис предложил огласить фамилии тех, кому доверяется ответственная операция.

Пиня прочел список. Моей фамилии там не было. Я почувствовал себя незаслуженно обиженным, будто кто-то хотел меня нарочно унизить, и спросил, почему обо мне забыли:

- Я ведь тоже чоновец, прошел военную подготовку, в чем же дело? Я что, не заслуживаю доверия?

Пиня спокойно ответил, что не включили меня в список только потому, что задание серьезное, даже опасное, а я не состою на постоянном учете в их комсомольской ячейке. В другое время я бы, может, так не настаивал, но теперь чувствовал необходимость идти вместе со всеми, особенно с ним, с Пиней, на любую опасную операцию. И своего добился - в список меня включили.

Как только закончилось собрание и все разошлись, мои мысли, занятые до этого предстоящим заданием, вновь вернулись к Ехевед. Я вспомнил, что она будет ждать меня в десять вечера на крылечке. Если даже я задержусь, она не уйдет, пока я не приду. Как же предупредить мне Ехевед? Зайти к ней домой - невозможно. Записку передать не с кем. Оставалась одна надежда - случайная встреча.

Несколько раз прошел мимо ее дома, но Ехевед не показывалась. Было уже около шести. Больше задерживаться нельзя. Досадуя, что не смог предупредить Ехевед, я поспешил на сборный пункт.

Возле березовой рощицы собрались уже все комсомольцы, кроме Зуси Суркиса. Он, оказывается, часом раньше укатил в райфинотдел на совещание. "А почему бы ему не поехать?! - пошутил обычно молчаливый Берл Барбарош, конюх приместечкового сельскохозяйственного коллектива. - Он ведь своей пламенной речью уже выполнил свой священный долг". Кто-то еще что-то добавил - и раздался дружный смех.

Отделившись от ребят. Пиня закурил, подсел ко мне и снова стал отговаривать от участия в операции. Лучше всего, если я вернусь и проведу очередную репетицию с пионерами.

- На заставе уж как-нибудь без тебя обойдемся, - сказал он. - А вот на репетиции тебя никто не заменит.

Но я на эти уговоры не поддавался.

Наконец двинулись в путь. До пограничной заставы было километра четыре. Я шел рядом с Пиней по тропинке, которая вилась среди татарника и высокой, терпко пахнущей полыни. Он молчал, я тоже.

На место прибыли, когда солнце уже садилось, окропляя золотом кроны соснового бора, отражаясь яркими бликами в жестяных крышах домиков заставы. После короткой передышки пришел наш командир. Это был добродушный якут с узкими, очень живыми глазами и гладким смуглым лицом. Он подробно объяснил основную задачу и повел нас в чистенькую столовую. Потом каждому было выдано оружие, и командир объявил, что пока можно отдыхать.

Мы растянулись на сочной зеленой траве. Кто дремал, а кто негромко переговаривался с соседом. Я лежал, прислушиваясь к шепоту сосен, и представлял, как Ехевед сейчас сидит одна, в темноте, на крылечке, ждет, и чувствовал себя очень виноватым.

Неподалеку кто-то чиркнул спичкой и закурил. Это был Пиня, я придвинулся к нему. Некоторое время молчали. Потом он сделал несколько глубоких затяжек и задумчиво проговорил:

- Скоро я уеду. Надолго… Быть может, навсегда.

- Куда уедешь? - растерявшись, спросил я. - Зачем?

- Учиться. Сегодня после собрания говорил с секретарем райкома Янкой Макаенком, и он обещал дать путевку в военное училище.

Из темноты вынырнул командир и негромко приказал: строиться! Тоненький месяц едва-едва освещал опушку, а когда углубились в лес, стало совсем темно. Почти бесшумно занимали мы между соснами свои места. Глаза уже привыкли к темноте, и я различал справа лежащего с винтовкой Берла Барбароша, слева - Пиню. По легкому хрусту веток слышно было, как заняли позиции в цепи и пограничники. Все стихло. Казалось, сосны притихли, словно боялись помешать нам услышать шорох валежника под чужими крадущимися шагами.

Время тянулось медленно. Очень медленно.

И вдруг в лесу грянул гулкий выстрел. Стал слышен приближавшийся топот ног. Командир передал по цепи: бандитов подпустить поближе. В тыл им, отрезав дорогу назад, зашла оперативная группа пограничников. Диверсанты были уже совсем близко. Мы окружили их и дали залп в воздух. Пятеро подняли руки, шестой бросился бежать. Пограничники с правого фланга, наш командир и Пиня погнались за ним. Я тоже побежал. Никто не стрелял - приказано было взять бандита живым. Вдруг он обернулся и выстрелил. Пиня сделал шаг, другой, а потом, словно споткнувшись, упал. Командир уложил диверсанта, а мы бросились к Пине. Он был без сознания. Дыхание с хрипом вырывалось из его груди. Косоворотка с белыми пуговками набухала кровью. Командир быстро перевязал раненого. Мы подняли его на руки и понесли к заставе. Уже на тачанке Пиню отправили в районную больницу.

Ни одному диверсанту не удалось прорваться. Операция прошла успешно, но тяжелое ранение товарища нас удручало.

Рано утром, уже возвращаясь с заставы, ребята заметили у меня на рубашке запекшуюся кровь. Только теперь я почувствовал боль. Левый рукав был прострелен. Я сбросил рубашку: выше локтя оказалась небольшая царапина.

Мы очень тревожились за своего друга, поэтому вместе с Хомой, председателем артели жестянщиков, и Берлом Барбарошем взяли в приместечковом сельскохозяйственном коллективе подводу и втроем поехали в больницу.

К Пине нас не пустили. Доктор сказал, что пулю из легкого извлекли, но температура у раненого очень высокая.

Удрученные, мы молча вышли. Берл Барбарош и Хома уселись в телегу, а я вернулся в кабинет врача, чтобы узнать, когда разрешат повидать Пиню.

- Не раньше чем через неделю, - ответил хирург. - Да, кстати, не знаете ли вы, кто такая Ехевед? Сестра? Он звал ее в бреду.

Я пожал плечами. Не мог я чужому человеку рассказать то, что касалось только Пнин. Ничего не сказал и ребятам. Но Ехевед должна об этом знать. Хорошо, если бы она поехала со мной. Одно ее доброе слово Может облегчить его страдания. Но я подумал, что вряд ли это совместное посещение доставит ему радость…

Из больницы мы вернулись после полудня. Берл поехал в сельскохозяйственный коллектив отдать лошадь и телегу. Хома поспешил в свою артель. Я - к себе на квартиру.

Войдя в тесный дворик, увидел, как из комнаты хозяйки выскочила бледная, встревоженная Ехевед. Она замерла, глядя на меня с радостным удивлением, потом бросилась навстречу. Оказывается, в местечке пошел слух, что я тоже тяжело ранен, хотя на обработку полученной царапины медсестра потратила несколько минут.

Прошло две недели. Я не раз навещал Пиню. Чувствовал он себя гораздо лучше, расспрашивал, как проходят репетиции, успеем ли мы подготовить к годовщине со дня организации ячейки концерт.

Репетировали и днем и вечером. Работы было хоть отбавляй, и все же почти каждый вечер я виделся с Ехевед. Теперь она редко ходила на гулянье с подругами, а поджидала меня на крылечке.

О наших встречах в местечке уже знали и, конечно, об этом немало судачили. Студенты при встрече со мной мрачнели. Это меня не задевало, как не трогали и любовные записки подруг Ехевед. Кажется, в стихотворении поэта Бузи Олевского есть строчка: "из тысячи мне нужна одна…" Этой одной, единственной на всем свете была Ехевед. Только она, и никто больше.

Время бежало быстро. Каникулы подходили к концу. До концерта оставалось два дня. Всего два дня! Закончив репетицию, я вышел из клуба. Было уже темно. Над крышами домов нависли тяжелые тучи. Быстрыми шагами я двинулся вниз по улице. Сильный ветер дул в спину. Небо полоснула голубая молния. За тучами раскатистым гулом прокатился гром. Стал накрапывать мелкий холодный дождь. Я был в одной рубашке и, боясь вымокнуть, бросился бежать. А ветер становился все сильнее и сильнее. Раскаты грома следовали один за другим, и небо вспарывали ослепительные зигзаги молний. Чувствовалось: вот-вот хлынет ливень.

Я подумал, что напрасно тороплюсь. В такую погоду Ехевед и порога своего дома не переступит. И все же, задыхаясь, я продолжал, бежать. Я был уже совсем близко от ее дома. И тут яркая молния зажгла полнеба, осветила крылечко, и я увидел Ехевед. Она стояла возле клена, укутавшись в клетчатую шаль. Мы вместе поднялись на крылечко. Над головами загремел гром, хлынул дождь. Ехевед обхватила меня руками за шею и прильнула своим упругим теплым телом.

- В такую погоду - и ты пришел! - шепнула она.

- В такую погоду и ты вышла ко мне, - тихо ответил я.

- Если бы ты не пришел, я бы все равно ждала. Ждала бы до самой зари, - взволнованно шептала Ехевед. - Кроме тебя, мне никто не нужен. Как бы я хотела, чтобы мы всегда были вместе! - Она порывисто обняла меня, и наши губы слились в поцелуе.

Яростно бушевал ветер, раскачивая высокие клены, шумел в ветвях, срывая с них еще зеленую листву. Дождь стучал по железной крыше крылечка, тугими струями полоскал деревянный тротуар. Грозные молнии будто вонзались в тучи, рассекая их. Над головой гремело. А нам было так хорошо в нашем уютном убежище. Очень хорошо.

После полуночи дождь перестал. Ветер стих. На небе сначала робко, потом все ярче загорались звезды. Затихли умытые дождем клены, не шевелился ни один листик.

Когда начало светать, я поднялся, собираясь уходить.

- Побудь еще немного, - попросила Ехевед, не выпуская моей руки. - Смотри, как розовеет небо, сейчас взойдет солнце…

Мне тоже не хотелось с ней расставаться. Но где-то уже бренчали телеги, которые в это воскресное утро торопились к базарной площади.

Провожая меня, Ехевед уже на ступеньках крылечка вспомнила, что сегодня должен приехать из района фотограф. Ведь он обещал, что будет в воскресенье. Ей очень хотелось со мной сфотографироваться. Лучше возле пожарной каланчи, где мы впервые встретились.

- В двенадцать часов я буду там. Приходи обязательно. Точно в двенадцать. Хорошо? - Она наклонилась ко мне, и ее глаза были в эту минуту глубокими и темными, как лесные озера.

Я отошел на несколько шагов и, обернувшись, помахал ей рукой. И тут мне показалось, что за ее спиной в окне появилось чье-то лицо. Я обернулся еще раз. Нет. Вероятно, только показалось.

До двенадцати я успел и немного поспать, и помочь моей хозяйке, и написать плакат. В условленное время я отправился к месту встречи с Ехевед. В ушах все еще стоял ее шепот: "Как бы я хотела, чтобы мы всегда были вместе…" Почему я не ответил ей тем же?! Не сказал всех слов, что сотни раз повторял, думая о ней. Сегодня… Сегодня я все-таки скажу. Только бы поскорей ее увидеть.

Вот и пожарная каланча. Я остановился, удивленный: привык, что Ехевед всегда меня ждала. Видно, почему-то сегодня задержалась. Долго ходил я по узкому деревянному тротуару, глядя по сторонам. Замечая вдали какую-нибудь девушку, торопливо шел навстречу и, убедившись, что это не Ехевед, возвращался к каланче. И ждал, ждал…

Быть может, мы не поняли друг друга? Фотограф, приезжая из района, почти все время находился возле парикмахерской. Вероятно, она ждет там. Я помчался вниз по улице. Но и возле парикмахерской Ехевед не было. Теперь я убеждал себя - мы разминулись. Пошел к почте, мимо магазина. Даже заглянул на рынок. Тут я увидел двух ее подружек и бодро прошел вдоль рядов. Люди еще не разошлись, и, как на всяком местечковом базаре, стоял шум и гам. Кукарекали петухи, крякали утки, кто-то ожесточенно торговался, кто-то расхваливал свой товар. Густо пахло спелыми яблоками, огурцами, укропом, дынями - все это продавалось с подвод, спозаранку прибывших из окрестных деревень и хуторов. На столах красовались изделия местных артелей и кустарей-одиночек: картузы с твердыми блестящими козырьками, лат и, кирзовые сапоги, ведра, глиняные горшки, хомуты, кастрюли, веники.

Я быстро обошел весь рынок, но и здесь Ехевед не было.

Вечером, сразу после генеральной репетиции, я поспешил к ней. В это время она обычно уже ждала меня на крылечке. Я представлял себе, как весело мы посмеемся, выяснив, почему произошло недоразумение и свидание не состоялось. Вероятно, она ждала в одном месте, а я в другом.

Свернув на ее улицу, я невольно приостановился. Из всех трех широко открытых окон ее дома падали на тротуар снопы яркого света. Из-за занавесок доносился веселый шум. Кто-то под аккомпанемент фортепьяно пел.

Видимо, в доме были гости. Мне хотелось хоть одним глазком взглянуть, кто там в угловой комнате играет на пианино. Быть может, она, Ехевед? Прислонился к дереву и стал ждать. Но вот смолкла музыка, а Ехевед не показывалась. Долго, долго стоял в тени старого клена. Она не вышла.

На следующий день я узнал, что Ехевед утренним поездом уехала в Ленинград.

Это известие меня ошеломило. Я не мог постичь, что же произошло. Почему так неожиданно, не сказав ни слова, не попрощавшись, она уехала. Разве не она первая прошептала: "Кроме тебя, мне никто не нужен…"? И еще: "Я хочу, чтоб мы всегда были вместе…"? И вдруг этот отъезд. Непонятный. Неожиданный…

А ведь она знала, что сегодня концерт, который я с такой любовью готовил.

Я чувствовал себя обиженным, оскорбленным. Никуда не хотелось идти, никого не хотелось видеть. Лежал на кровати, отвернувшись к стене, и все думал, думал об одном и том же… Что произошло?

Ребята пришли за мной, с воодушевлением сообщив, что в зале людей набралось столько, что яблоку негде упасть.

В клубе было празднично. Все нарядно одеты. В первых рядах я увидел подруг Ехевед. Если б и она была среди них…

Каждое выступление встречали с восторгом. Ни я, ни участники концерта не ожидали такой бурной реакции, таких аплодисментов. Да, это был настоящий праздник, и только для меня он был омрачен отсутствием той, о которой я непрестанно думал, готовясь к сегодняшнему дню.

После ее отъезда местечко для меня опустело. Те же улицы, те же дома, то же небо. И все - иное. По вечерам на гулянье собирались студенты и ее подруги, но не было прежнего веселья, потому что не было ее.

Изнывая от тоски, я места себе не находил. Узнав, что из сельскохозяйственного коллектива подвода идет в райцентр, я поехал на ней в больницу к Пине. Мне теперь необходимо было повидаться с ним, и уже от одной мысли, что я встречусь с другом, стало немного легче на душе. Но в больнице был объявлен карантин и к Пине меня не пустили.

Назад Дальше