Сначала еще наезжал он к своим в деревню, но с годами стали они с женой зарабатывать больше и в отпуск отдыхали на юге. Мать писала письма, звала, а потом сама приехала к ним. Высокая, прямая, по-мужицки широкая в плечах, она легко вынесла из вагона два мешка, связав их и перекинув через плечо на грудь и на спину.
Сказала коротко:
- Вам вот… Отец гостинец прислал.
В одном мешке было сало и мед. В другом - лук и чеснок.
Дома она сняла у порога стоптанные парусиновые туфли и неслышно ходила по комнатам в толстых шерстяных носках прочной домашней вязки, придирчиво посматривала на полированные книжные шкафы, на старинное пианино - собственность тещи, на широкую тахту… Остановилась возле торшера, чуть откинула вбок голову, постояла так, удивленная, и вдруг засмеялась:
- Лампа не лампа… Как журавль на одной ноге.
Резко повернулась, закрутив на щиколотках подол длинной юбки. Осторожно, двумя пальцами, взяла с туалетного столика маленького костяного Будду и долго рассматривала игрушку, перекатывая ее в ладонях, словно горячую картофелину.
Скоро она узнала все, что хотела. О доме отозвалась уважительно: "Ничего себе - справный". Сад ей очень понравился: "Хорош! Хорош! Завидный поднялся". Об остальном же хозяйстве его сказала сквозь зубы, с презрением: "Петух да куры… И смотреть нечего". Ездила она и в клинику детских болезней, находящуюся при городской больнице, - поглядеть, как работает сноха. До этого к его жене мать относилась с легкой и незлобивой крестьянской усмешкой (и хозяйка-то она никудышняя, ничего по дому не делает, и дымит, как мужик, сигареткой), но тут, побывав в больнице, неожиданно стала ее опекать, вставала раньше всех готовить для нее завтрак, подогревала к вечеру, перед ее возвращением с работы, обед и укутывала кастрюли тряпками, чтобы сохранить тепло. Жена рассказывала потом, что в клинике мать робко поднималась по широкой лестнице, застланной толстой дорожкой, заглушавшей шаги, жалостливо морщила скуластое лицо при виде больных детей и на каждом этаже, вплоть до последнего - пятого - спрашивала.
- Неужто и тут ты, Аллочка, заведуешь?
Жена, заведующая клиникой, посмеивалась:
- И здесь тоже.
- Ах, умница ты моя… умница, - восхищалась мать.
Прожила она у них долго, но дети так и не привыкли к ней, называли ее бабушкой Феней, обращались только на "вы". Сказывались ее суровость, крутость характера. С тещей же его у ней совсем не ладилось, хотя обе это скрывали, на людях были приветливы. Вечерами они вроде бы мирно сидели рядышком на тахте и смотрели телевизор: теща - сгорбившись, закутав острые плечи пуховым платком, мать - выпрямившись, положив на колени большие руки. Но ни одна не упускала случая уколоть другую. Выступал однажды молодой поэт, читал свои стихи, помахивая в воздухе кулаком и делая стальными глаза.
- Трещит, что сорока, - сказала мать. - И что вы только, Анна Сергеевна, находите в этих самых стихах? Не пойму я.
Молодые поэты у тещи ходили в пасынках.
- Да ведь я, Фекла Петровна, совсем и не слушаю его. Так сижу. Куда им, молодым, до старых, со стихами которых мы росли, - равнодушно проговорила она и въедливо осведомилась, пряча в платок улыбку: - Вам когда-нибудь приходилось слышать о поэте Александре Блоке? Любите вы его стихи?
- Нет, - отрезала мать. - Я вообще не люблю тех, кто стихами пишет. Слыхала, что все они пьяницы.
Теща лишь тихо застонала в ответ.
В чем там у них было дело - тогда он не мог понять. Понял позднее: мать немного завидовала и образованности тещи и, главное, ее вольной, сравнительно с деревенской, жизни в городе, но выказать зависть не хотела и прикрывала ее резкостью суждений. А теща восприняла это по-своему - как враждебность. Так и пошло… И понял он это, когда проводил мать домой. Стоял на перроне, смотрел, как переходит поезд с пути на путь. Скоро последний вагон скрылся за дальним семафором, и тогда он вдруг явственно представил: вот приедет мать в деревню, разложит на столе, всем напоказ, подарки… Соберутся соседи и соседки - послушать ее. Поохают, повздыхают, сами вспомнят, как праздники, редкие поездки в города. Деревня матери поначалу покажется тесной, с неделю она, выходя на дорогу, будет косить по привычке налево: не идет ли машина, троллейбус, трамвай… Затем все уляжется на свои места. Но разговоров о поездке к сыну хватит на весь год. Да и не только на год: долго еще она будет повторять: "А когда я ездила…", не замечая, может быть, что слушатели уже наперед знают, о чем она станет рассказывать.
В ворота застучали.
Стучали по-женски - мелко, дробно. Андрей Данилович удивленно прислушался: свои никогда не стучатся - повернут в калитке кованое чугунное кольцо и поднимут защелку. Он сунул письмо под ватник, в карман пиджака, и прошел двором открыть калитку.
За воротами стояла незнакомая женщина с приподнятым от ветра воротником на светлом плаще.
- Простите, пожалуйста, в этом доме будут ясли? - спросила она.
- Какие ясли? - удивился Андрей Данилович. - Здесь жилой дом.
- Но мне в исполкоме говорили.
- В исполкоме?.. - он сморщил лоб, поднимая брови, но внезапно нахмурился, помрачнел. - А-а… Вот оно что… Ничего не скажешь: быстрые у нас в исполкоме на решения. Ну, да их дело, что здесь будет. Но ведь все равно еще не скоро.
- Я знаю, знаю… - заторопилась женщина. - Мне говорили. К осени. Но мне… Но я… Знаете, я буду заведующей этими яслями, и мне… Ну, в общем, мне хочется посмотреть все заранее.
Андрей Данилович посторонился.
- Смотрите.
Мягко ступая по ковровым дорожкам, она деловито, как хозяйка, оглядывала окна, высокие потолки, плотно пригнанные половицы и даже потрогала зеленые плюшевые портьеры, будто и они со временем отойдут к яслям. Он торопливо хлопал дверями.
- Кухня вот. Столовая. Там комната сына, а дальше - тещи и дочери… Спальня… Здесь моемся.
В ванной комнате вчера топили колонку, и комната еще не остыла, была жаркой. Там банно пахло мочалкой, туалетным мылом и мятным зубным порошком. Женщина погладила гладкий бок ванны и сказала:
- Особняк… Ну, прямо особняк настоящий. Знаете, в таких домах обычно печки стоят, а у вас и батареи отопительные, и ванна. Сад рядом, - она посмотрела в маленькое окошко на деревья у дома и, помедлив, спросила: - Скажите… а где вы работаете?
- На металлургическом заводе. А что? - ответил Андрей Данилович и, вдруг поняв, куда она клонит, покраснел: - Я заместитель директора завода по быту. Понятно?
Глаза ее узко блеснули из-под век.
- Понятно.
В сердцах толкнув за ней калитку так сильно, что заходили ворота, захлопали створками о перекладину, он вернулся в дом, бросил в сенях на ларь ватник, стянул в прихожей сапоги и швырнул их в угол. Прошел в столовую, сел в кресло и сунул в рот папиросу. Пускал дым, раздувая щеки, морщился и сжимал пальцами предплечье левой руки, всегда болевшее, как только он понервничает.
Над пианино напротив висела картина. По Айвазовскому: "Девятый вал". Матросы уцепились за обломок мачты, а позади, нагоняя их, вздымается мерцающая волна с тяжелым пенным гребнем. Вот-вот захлестнет матросов… На полотне, над вздымавшейся волной, высвечивалась дыра. Сам же он, наткнувшись на угол буфета, и пробил картину, когда они переезжали сюда, в собственный дом. Теща, помнится, очень расстраивалась: картину она берегла как память о покойном муже-художнике. Ну, а так-то все были довольны новым домом. Еще бы… В старой квартире, где они ютились двумя семьями, его и брата жены, было не очень уютно: шумно, беспокойно, тесно. А жена готовилась в аспирантуру, да еще ждали они второго ребенка.
Теперь же - вот!.. Своим дом стал не нужен, а чужие чуть ли не тычут этим домом в лицо.
От боли в предплечье на лбу и над верхней губой выступил пот. Кость словно ножом скоблили, словно водили по ней, по живой сверху вниз тупым лезвием. Андрей Данилович все крепче сжимал пальцами руку, ощущая под ладонью одеревеневшие мускулы, но боль усиливалась и остро отдавалась в плече и локте. А потом заныл бок.
3
Война отметила Андрея Даниловича на всю жизнь: по телу у него, по предплечью, по левому боку, шла от шеи к бедру багровая, как после ожога, полоса - след разорвавшейся мины. А боль, чтобы не скудела память, нет-нет да и напоминала о пережитом.
Взрыв мины словно вмиг вынес тогда Андрея Даниловича за тысячу километров от передовой. Ранило его уже после боя, когда он подходил к приземистому, с толстыми кирпичными стенами дому в шесть окон, откуда роту отчаянно долго полоскали немецкие пулеметы. Стоял дом на неширокой деревенской площади, был он уже без крыши, над выщербленной кладкой стен лохматились перебитые стропила, а из продранных осколками мешков в оконных проемах на оплавленный снег высыпался песок; рядом догорала коновязь - перекладина надломилась и распалась сизо-черными дымящимися головнями. Он стал обходить коновязь слева. Тут-то и бросило его случайным взрывом в небо, словно кто резким пинком выбил из-под ног землю.
А дальше - госпиталь в большом незнакомом городе, в здании школы с широкими солнечными коридорами и с рассыпанной грудой черных досок в дальнем, сумеречном конце вестибюля.
Дорога и санитарный поезд вспоминались смутно, только казалось, что вагон сильно качало, кидало по сторонам, а колеса поезда стучали под самым затылком. Весь в бинтах, как в оковах, он неподвижно лежал на узкой полке и все еще воевал, командовал, поднимал в атаку людей.
Трубка полевого телефона, протянутого в наспех выбитый в мерзлой земле окоп, захолодела и жгла ухо, а голос комбата в ней то заходился криком: "Солдаты у тебя или бабы беременные!?", то падал до свистящего шепота: "Смотри… Не возьмешь деревню - голову от кручу!"
- Ладно уж. Ладно, - шевелил спекшимися губами Андрей Данилович и, слабо догадываясь, что все происходящее сейчас уже не настоящее, а прошлое, упрямо превозмогал чугунную тяжесть век и открывал глаза.
От омерзительно тошнотворного запаха йода, карболки и стиранных бинтов во рту становилось сухо и кисло, а к горлу подкатывал маслянистый комок - ни проглотить, ни выплюнуть. Глаза от удушья и боли наливались кровью - вот-вот лопнут, тело тяжелело, до страшной ломоты в костях вдавливалось в полку, начинало казаться, что песок из порванных мешков того дома сыпется теперь не на снег, а на лицо, на грудь, на ноги, и Андрей Данилович, устав барахтаться в песке и разгребать его руками, снова с головокружительной быстротой падал спиной вперед в красновато-мутную бездну, а стук колес под затылком переходил в стук пулеметов, вспарывающих длинными очередями тонкую снежную корку.
Комбат кричал больше для порядка и, откричавшись, отведя душу, озабоченно спрашивал:
- Помочь тебе?
- Не надо… Сами, - тяжело дышал Андрей Данилович, устав от коротких, но частых атак, которыми он отвлекал внимание немцев от обходившего деревню лощиной первого взвода роты.
А когда в деревне полыхнуло и раз, и другой, когда захлебнулись пулеметы, словно убитые на полуслове, он легко, только чуть коснувшись бруствера ладонью левой руки, вынес свое тело из неудобного окопа и побежал, откинув голову, высоко взбрасывая колени, по ломкому насту к плетням, к заснеженным огородам, к обгоревшим, черным остовам изб.
После короткого боя он спокойно шел тихой улицей, ощущая, как жестко трутся в коленях обледеневшие за день полы шинели, и думал о встрече с комбатом, о том, как с легкой усмешкой посмотрит ему в глаза и доложит про обстановку. Командир батальона ткнет его кулаком в грудь и скажет:
- Молодец. Вывернулся.
Но он уже наперед знал теперь, что его ожидает там, у обгорелой коновязи, не хотел, чтобы все повторилось, и, судорожно сжимая челюсти, с усилием подымал тяжелые веки.
Стучали под затылком колеса поезда, качало вагон. Тошнило от карболки и йода, воздуха не хватало, и опять тело засыпал песок, погребая его под своей тяжестью. Андрей Данилович думал, что если даст совсем засыпать себя, то ему уже не подняться, наступит конец, он так и останется в той бездне, где пулеметы вспарывают очередями снег и приходится бесконечно поднимать людей в атаку, и он, задыхаясь, трудно поводил плечами и все расталкивал и расталкивал песок грудью… Но вдруг замечал туманное от мороза небо, видел в нем зыбкое солнце, охваченное зеленым обручем, будто закованное холодом, и понимал, что его несут на носилках; то бил ему в лицо до черноты яркий свет, а рядом слышался звучный, как удар колокола, женский голос: "Маску!" Потом мерещились чисто побеленная комната, легкие, сквозные занавески на окнах, женские лица и одно мужское, усатое, широкое в скулах. И все барахтался в песке, мотал головой, не давая засыпать лицо, постанывал, скрипел зубами, пока однажды враз не почувствовал себя легко. Сердце колотилось гулко, полно, дышалось свободно, воздух расходился по телу тугими теплыми волнами. Слышалась музыка: звуки ее, чистые, ясные, словно наполняли темноту солнечным светом, как будто это была и не музыка вовсе, а само утро пело, наступая на земле вместе с восходом солнца.
Внезапно музыка оборвалась. Андрей Данилович очнулся, весь в поту от слабости, но с необычно свежей головой, с истомной легкостью в теле; увидел матовый больничный плафон, свисавший с белого потолка на блестящем стальном штыре, долго зачарованно глядел на него, собираясь с мыслями, и глухо спросил, не отрывая глаз от плафона:
- Кто… играл?
На него, заслоняя свет, наплыло усатое мужское лицо.
- Радио в коридоре. Да ты завозился, я и сходил, выключил.
- Включи, - потребовал он и, ощущая горячую колющую боль в шее, медленно повел взглядом по электрическому шнуру вдоль потолка, сначала до стены, пока не заломило в глазах, потом, отдохнув, вниз по стене - к выключателю у дверного косяка.
В палату, беззвучно отворив дверь, вошла молодая женщина в свеженакрахмаленном халате, слежавшемся прямыми жесткими складками. Лицо у нее было бледно-смуглым, на выпуклый лоб падала желтоватая прядка волос. Неслышно ступая в мягких туфлях, чуть наклонив озабоченно крупную голову и ломая темные брови, она сделала несколько быстрых шажков и вдруг, встретившись глазами с Андреем Даниловичем, точно запнулась, шагнула по инерции еще раз - коротко, пятка к носку, и остановилась.
Лицо женщины просияло, и он заметил, что глаза у нее тоже желтоватые и глубокие, светлые.
- Сестричка, - слабым голосом позвал Андрей Данилович, а когда она, торопливо прошуршав халатом, низко наклонилась к нему, спросил: - Парней-то у вас здесь симпатичных много?
Женщина удивленно отпрянула, выпрямилась.
- О, господи! Я думала: он умирает… - Она рассмеялась низким теплым смехом. - Надо полагать, специально конкурировать прибыли?
- Ну да… В парадной форме, - скривил он в вымученной улыбке рот и хотел было показать подбородком на забинтованное тело, но не мог пошевелиться; изнутри поднимался жар, губы стали сухими и жесткими, веки отяжелели. Он почувствовал приятную мягкость подушки и то, как все глубже уходит в нее голова, коснулся щекой гладкой наволочки и незаметно для себя заснул.
Вечером, едва проснувшись, Андрей Данилович, вялый после сна, с онемевшей от долгого лежания спиной - куда только девалась утренняя легкость - сразу же посмотрел вправо от кровати. Но возле него сидела теперь другая сестра, постарше… А позднее, когда он уже мог помногу говорить и не чувствовать усталости, он узнал, что женщина, которую он первой увидел в то утро, вовсе и не сестра, а молодой врач. Звали ее Аллой Борисовной. Она оперировала его подряд шесть часов. Да и вообще в тот день у нее было много работы, она находилась в операционной почти сутки, вышла оттуда вконец обессиленная, с помутившейся головой, седа во дворе госпиталя в ближайший сугроб и там заснула.
Хирурги всегда представлялись ему мужчинами с выправкой кадровых строевиков и с мускулистыми, в поросли волос, руками. А тут - невысокая, слабая на вид женщина… Но сколько силы и выдержки! Пораженный, он полдня проблуждал по потолку отрешенно задумчивым взглядом, а потом вслух подумал:
- Вот на таких и надо жениться.
Его сосед по палате, пожилой усатый человек, командир саперного взвода, засмеялся.
- Смотрите-ка, оклематься еще не успел, а уже в женихи набивается. На свадьбу-то пригласишь?
Андрей Данилович вспылил:
- А вот и женюсь! И не над чем тут гоготать… товарищ младший лейтенант!
Сапер обиделся, что он подчеркнул разницу в звании, и остаток дня они промолчали.
Весна в тот год пришла бурно: сугробы осели в два дня, кусты сирени во дворе госпиталя стояли в воде, все вокруг словно плыло и покачивалось, ручьи в осколки дробили солнце, а люди, оступаясь, взмахивая руками, ходили по гнущимся, пружинящим доскам, положенным концами на камни. Ложась грудью на подоконник, Андрей Данилович грел на солнце затылок и с немым восторгом смотрел вниз, на слепящий поток. Ах, и воды ж было везде! Настоящее море разливанное! Поправляясь, он чувствовал, как крепнут мускулы, как с каждым днем тело становится все подвижней, собранней, и по утрам, радостно встречая рассвет, потягивался у окна, хрустел суставами и тосковал по работе. Ночами снилось, что он убирает в хлеве теплый навоз или накладывает в поле вилами свежую копну сена; запах сена дурманил голову, во рту ощущалась сладость, будто он долго жевал клевер. Просыпался и с сожалением смотрел на свои руки, сильные, такие ловкие с детства, а сейчас бесполезно протянутые поверх одеяла.
Слова, случайно сорвавшиеся тогда при сапере, точно к чему-то его обязывали, и дни проходили в тревожно-сладостном ожидании обхода врача. Он обостренно, еще издали, улавливал приближение ее мягких шагов, шуршание всегда свежего, всегда накрахмаленного халата и лихорадочно прикидывал в уме, как бы повеселее ее встретить. Дверь открывалась, и язык во рту деревянел, он неожиданно каменел лицом и, злясь на себя, поворочивался при осмотре молчаливым истуканом. В палате у них она не засиживалась, тем более, что и он, и сосед-сапер шли на поправку и чувствовали себя здоровяками - хоть сейчас на фронт. Но однажды задержалась возле его кровати, окинула его долгим взглядом больших влажных глаз.
- Да-а… Очень вы все-таки крепкий человек, скоро вот совсем встанете на ноги. Просто сердце радуется…
Он неожиданно сообразил, что лежит на кровати, укрытый одеялом только до пояса, что скрутившиеся жгутом завязки на ночной рубашке развязаны, а грудь его гола, и потянул одеяло на горло.
Щеки у ней порозовели. Она отвела взгляд и сказала:
- А я вам принесла подарок.
Вынула из кармана халата пластмассовую коробочку и потрясла ее. В коробочке тяжеловато брякало.
- Что там? - еле поборов смущение, спросил Андрей Данилович.
Она отвинтила крышку и высыпала себе на ладонь горку зловеще-сизых, опаленных кусочков металла. Покачала рукой, словно прикидывала металл на граммы.
- Шестнадцать… Да.
Он понял - осколки мины.
- По штучке, небось, собирать пришлось? Выискивать?
- Да уж пришлось, - она задумчиво ссыпала осколки в коробочку. - В институте мечтала быть детским врачом. И вот…
- Латаете взрослых людей, - досказал он и даже зажмурился от внезапной нежности к ней, а от ее близости - протяни руку и коснешься колен - захолодело в груди.