Свет мой светлый - Владимир Детков 14 стр.


Немцев к тому времени полгода как прогнали, только фронт далеко не ушел, погромыхивал отдаленными громами без туч и дождей. А к середине жаркого лета невиданной грозой средь ясного неба разразился. День и ночь откуда-то из-за увала накатывал грохот незримой канонады. Однажды над лесом неподалеку от их сел завязался воздушный бой. Мать и поглядеть как следует не дала, в погреб их с братишкой упрятала. Сидят они в темноте, прижавшись к матери, и вслушиваются в приглушенный, отдаленный гул моторов, стрельбу и взрывы, страшась больше погребной темноты, нежели того забавного стрекота и аханья меж облаков. И вдруг их тряхнуло, да так сильно, словно они сидели не в погребе, а в телеге, наскочившей на ухаб. На волосы, за шиворот, на лицо осыпалась земля. Взрывов они, пожалуй, не расслышали, настолько ошеломляющим было это внезапное содроганье земли, за которым сразу же наступила тишина. И Полине показалось, что и уши ее, как и рот, заполнены скрипучей землей и она оглохла.

Но вот с улицы донеслись голоса, да и Петрушка, оправившись от испуга, стал похныкивать. Выбрались они на свет, отряхиваясь и отплевываясь от земли. Солнце подкровавленным колобком скатывалось за увал, а мимо их хаты бежали в поле люди, больше ребята. Их с Петрушкой мать тогда не отпустила от себя. Ей вдруг сделалось худо, и она едва сумела переступить порог. До постели не дошла - посреди горницы повалилась на пол. Они ей только и смогли, что подушку под голову подложить да укрыть одеялом. И сами, перепуганные насмерть, рядом пристроились. Так не раздеваясь и уснули.

Через месяц узнали от рыдающей матери, что едва ли не в тот самый день, в какой-то сотне километров от дома, под Белгородом, отца их убило…

Много раз потом мать родным и знакомым пересказывала, что, сидючи в погребе, думала и молила о Василии. А тут как ухнет та вражья бомба. У нее руки-ноги и отнялись. Насилу из погреба выбралась да в хату вползла.

А тогда рано утром их разбудил дребезжащий звук оконного стекла. Хромой бригадир звал мать на работу, и она, пошатываясь, пошла со двора, выделив им по ломтю черного хлеба да по нескольку заклеклых вареных картошек. Но они и тому были рады. Мамка снова была на ногах, и, значит, ничего страшного с ними произойти не может.

К тому же в поле за околицей их ожидала такая невероятная история, которая сразу же затмила все их страхи и беды.

Для сел, стоявших в стороне от больших дорог и не видавших боев, падение самолета и огромная воронка от бомбы - события из ряда вон выходящие. Самые отчаянные головы пробирались к месту падения вражеского бомбардировщика, он буквально сквозь землю провалился. А много позже, когда ручей обмелел, а болота вокруг повысохли, никто не мог уже с определенностью указать точное место его падения. И легенда о самолете осталась красивой и жутковатой, но неовеществленной.

Зато воронка всегда была на виду и вызывала острое соперничество ребячьих ватаг. Находилась она всего метрах в двухстах от крайней успенской хаты, но на поле, принадлежавшем березовскому колхозу. Обычно промышляли возле нее успенские. Но и березовцы наведывались солидными компаниями, чтобы, если потребуется, силой отстоять свои права на бомбовину и найденные окрест нее осколки, которые тут же изымались у противной стороны. Случались и стычки-кула́чки, после которых скоротечно кровенели разбитые ребячьи носы и долго отцветали синяки под глазами. Но обычно успенские, завидев приближение более многочисленного войска, успевали отступить под защиту дворов.

В первую же весну воронка заполнилась до краев водой и со временем стала походить на старую торфяную копанку. Ее опахивали, обсевали вокруг то хлебом, то бураком, то клевером, но тропинка от луга почти всегда сохранялась, как бы ее ни ворочали плугом. По ней, как оказалось, не только люди ходили. Однажды Полине довелось увидеть, вернее, испытать на себе, самый настоящий лягушачий ход. Она свернула на тропу и не сразу поняла, что за брызги веером разлетаются в стороны от ее босых ног. А когда глянула перед собой, то обмерла от изумления и жути - тропа, как холстина на ветру, шевелится, ходуном ходит. Сроду лягушек не боялась, в руки брала, и головастиков ловила, не задумываясь, но перед такой кишащей массой оторопела. Лягушата на ноги наскакивают, тычутся в кожу холодными липкими тельцами. Обезумев, точно животина, загнанная оводами, что бежит куда глаза глядят, Полина с визгом понеслась прямо по лягушачьей тропе, по-цаплиному высоко поддергивая под себя ноги, сразу не догадавшись ни повернуть назад, ни сделать хотя бы шаг в сторону на клевер. Но и свернув с тропы, она еще долго бежала с ознобным прискоком, принимая прохладное щекочущее прикосновение травы за лягушат…

С той поры десятой дорогой обходила Полина воронку и, случалось, во сне испуганно дергала ногами, стряхивая причудившихся лягушат…

Хотя к подобному лягушачьему переселению Полина была подготовлена. Как-то, глядя на головастиков, кишащих в воронке, Петрушка резонно спросил: "А куды они деваюцца?" И не кто иной, а Саня ответил ему с полным знанием дела:

- В лягух обращаются и на луг ускакивают.

То была знаменательная встреча у бомбовины. Полина играла там с успенскими малышами. Ей и самой лет десять - одиннадцать было. Остальным же в компании и того меньше. Не заметили они, как березовские обошли их логом и высыпали на поле оравой, отрезав все пути к отступлению. Малыши сразу притихли и сбились вокруг нее, как цыплята подле квочки, в ожидании своей незавидной участи. Но в рядах грозного противника произошло замешательство. Окружив пленников, березовские как бы раздумывали: стоит ли колошматить такую безоружную мелюзгу? Сами-то они были при дубинках, рогатках и плетках. На большое дело готовились. У верховода за поясом торчал даже самодельный пугач. (Из него он потом по жабам раза два ахнул, к восторгу своего войска и для устрашения противного.) Но руки, конечно, чесались силу проявить. Грозу отвел ненароком мальчишка в заношенной солдатской пилотке и подпоясанный широким брезентовым ремнем. Стоя у края воронки, он крикнул своим:

- Давай сюда, ребя! Тут головастиков больше, на всех хватит!

И вроде не заступился, обидное даже сказал, а все же разрядил обстановку. И воинственный пыл гоготом вышел. "Верно, Санек", - поддержал верховод и повел своих в наступление на безвинных головастиков. Тут уж орава отвела душу, пустив в ход все виды оружия. А братишку Саня будто приворожил: ни на шаг не отходил от него Петрушка, каждое его слово ловил, восхищенные глазенята тараща, и все норовил чем-то уважить. Комья земли во время обстрела головастиков ему подносил и громче всех радовался каждому меткому броску. Но больше всего удивилась Полина, когда Петрушка протянул ему осколок, найденный накануне и предусмотрительно схороненный в землю, как только объявились березовские. Осколки от бомбы были в цене. А этот, остроконечный, с Петрушкину ладонь, был по-своему красив и грозен, и отдать его за просто так, да еще березовскому, было выше даже ее девчоночьего понимания.

Впрочем, братишка очень скоро доказал, что привязанность его не случайная, не с перепугу, как ей тогда показалось. Саня частенько наведывался в Успенку к своему родному дядьке по материнской линии. Завидев его, Петрушка выбегал навстречу и провожал до дядькиного двора либо до конца деревни, если Саня возвращался домой. Несмотря на пятилетнюю разницу в возрасте, которая в отрочестве особо разительная, Саня по-доброму относился к малому. В долгу не остался - настоящий рыболовный крючок подарил (в то время это целое состояние для пацана!) и на рыбалку с собою брал. В семье Саня был младшим. Старшие братья разъехались по городам. И ему по душе была Петрушкина привязанность, она взрослила его в собственных глазах.

Вначале Полина посмеивалась над их дружбой. Не без ревнивого чувства и насмешки в голосе окликала брата, завидев на улице Саню:

- Петя-Петушок, лети скорей, вон твой дружок березовый топает.

Брат бежал со всех ног. А она демонстративно отворачивалась и бралась за первое попавшееся дело по двору. Возвращался Петрушка и выкладывал новости, которые были нанизаны на единую нескончаемую нить: "Саня сказал… Саня сделал… Саня думает… Сане нравится:.."

Не заметила Полина, как со временем и сама стала глядеть на Саню Осокина глазами брата. И пришел день весенний, когда на одной из вечеринок, какие частенько в то время бывали, с гармошкой, с песнями, с ухажерством, Саня как бы невзначай прислонился к ее плечу. Все в ней сжалось от тревожного и сладостного предчувствия…

К тому времени Полина семилетку окончила и первое лето полноправной пайщицей в материнском свекловичном звене состояла. В свои шестнадцать выглядела заправской невестой: хоть завтра сватов засылай. И парни заглядывались и виды имели. Да только вот один Саня к душе прислонился… Но оба они были до того застенчивы и несмелы в своем чувстве, что за все лето лишь несколько раз сумели побыть наедине.

Дело еще осложнялось тем, что на Полину глаз положил Иван Рылкин, успенский гармонист. Гармонь молчала, пока в кругу не появлялась Полина. Было Ивану за двадцать, но в армию его не брали из-за какой-то болезни. Работал он пожарником. Запоем читал книжки и был большой мастак по любовной части. Вдовы, что помоложе да посговорчивей, были ему временным пристанищем. Приголубливал он и девчат необгулянных. Каждой обещал, как водится, горы златы, да ни одна соблазненная не получила ничего, кроме песен и прибауток за доверчивость свою безоглядную. Слезы и угрозы на него впечатления не производили. Наиболее строптивых он осаживал своим трагически оскорбленным видом и возвышенной риторикой: "Мы с тобой еще под венцом не стояли, а ты такое вытворяешь?! Представляю, какой зверюгой обернешься на правах законных! О, какой ты, Ваня, молодец, шо не поддался сердечному порыву".

Обманутую скандалистку обычно девчата общими усилиями выпроваживали с посиделок, потому как в ее присутствии гармонь тоже молчала.

На все увещевания и ворчню взрослых Иван бесстыдно склабился и отвечал двусмысленной приговоркой: "Пожарника судют не за то, шо деревня сгорела, а за то, шо багра да ведра на щите не висело… А мне шо, у меня завсегда багор иде надо висит…"

Ломали ребята бока Ивану за девчонок своих, да с него как с гуся вода. Полежит денек и снова на пенек - играет себе, балагурит, с девчатами заигрывает, намеки подает, с ребятами задирается… В открытую, чтоб слово за слово, с ним никто не решался: изъязвит, ославит, на смех поднимет. Да с гармошкой он, на миру тем более, лицо неприкосновенное. Оскорбленные мстители выбирали места побезлюдней. Подкараулят двое-трое, пиджак на голову - и по бокам… Ивана отхайдакают, а гармошку ни-ни, пальцем не тронут. Иван лежит побитый, охает, а гармошка рядом целехонькая стоит. А то и вовсе к дому ее отнесут, на лавочку положат, чтоб он, чего доброго, сам сгоряча не попортил бесценный инструмент. Одна ведь гармошка на селе была, понимали.

Полину Рылкин явно стерег для себя. Никто из ребят не рисковал танцевать с ней два танца подряд. Стоило только ей отлучиться куда, гармонь замолкала, и все бросались искать Полину. И провожали ее до двора под гармошку всей компанией. На прощание Иван говорил: "Спи спокойно, моя ягодка, зрей себе на здоровье…" И, дождавшись, когда Полина скроется в избе, уводил всю компанию за собой.

Пожалуй, только Петрушка и был посвящен в сердечную тайну сестры, став незаменимым посредником. Теперь уж Полина неутолимо вытягивала из него ту единую желанную ниточку: "А что Саня? О чем говорил… как смотрел… что думает… что делал… куда пошел, кому улыбался? Новая рубашка? Двухпудовку одной рукой? Девять раз?! Что обо мне спрашивал? Что просил передать?!"

Саня крепко переживал сложившееся положение. Приближался срок идти в армию, а с милой никаких узлов не завязано. Но в открытую заявить о своем чувстве ни Полина, ни Саня не решались. Да и не уверены были еще друг в друге. Слова потаенного не сказали. А только подступали к нему.

И все же Саня, улучив момент, шепнул ей, что в огороде ждать будет. В тот вечер Полина в сенцах переждала, пока Иван со всем хороводом не удалился от двора. Боже, как вся колотилась - от испуга ли, от волнения. Пробиралась в огород - дохнуть боялась. До крайней изгороди дошла - никого. Стояла, стояла - ни шороха, ни звука. Кашлянула, позвала шепотом. Казалось, громко так - все село слышит. А Саня-то огороды спутал. И тоже, говорит, звал. Потом посвистал соловьем. А какие ж соловьи в конце июля. Она и пошла на свист. Если б не слышала удаляющейся гармошки, пожалуй, побоялась бы подойти.

Дошептались, сошлись…

Сама себе удивилась Полина, что все хорошо помнит. Как Саня пиджак свой на плечи ей набросил. Как приобнял. И пошли они в противоположную сторону от звучащей в отдалении гармошки, за крайние хаты, меж полем и лугом, по дороге в Санину деревню. И Полине, быть может, впервые с замиранием сердца подумалось о желанно-несбыточном как о возможном: вот Саня и ведет ее в сбой дом… А луна, светящая в полный накал, медленно и величаво сопровождает их, скользя тусклым отсветом по притихшему ржаному полю, и кажется больше солнца, добрее и участливее к их судьбе.

Потом вдруг стало тревожно и неуютно. Это ощущение ей передалось от Сани. Они внезапно остановились. Рука, лежавшая на ее плечах, напряженно отяжелела. А сам он опасливо прислушивался. Но было непривычно тихо, и она уже хотела успокоить его, шепнув, что ничего не слышно, но в тот же миг постигла смысл тревоги: не звучала больше гармошка… Полина в испуге прижалась к Сане всем телом, как бы ища защиты, и он принял это движение - рука его ободряюще ожила, крепче обняла ее плечи, а сам он распрямился с облегченным вздохом, как бы решаясь на все неотступно. Пожалуй, в ту самую минуту испуга тишины она и доверилась ему, слилась с ним волей своей.

Сколько они так стояли, парализованные тишиной, и кто первый услышал шаги и побежал, Полина не смогла бы ответить и тогда. Опрометью метнулись они в рожь и понеслись что есть духу по лунной дорожке, а вернее, не разбирая дороги, путаясь в метроворослых стеблях, и бежали до тех пор, пока рожь не расступилась вдруг и они, лишенные ее сопротивления, не рухнули наземь именно здесь, на месте бывшей воронки.

К тому времени воронка полностью заилилась, превратись в западинку, и вода уже не выстаивала до конца лета. Лишь чахлые стебли камыша в центре низинки да жестковатая луговая травка по краю напоминали о том, что здесь когда-то круглый год бочажилась вода.

"Бомбовина" - первое, что сказал Саня, справившись с дыханием. Полина кивнула. "Слышишь, бежит?" - снова выдохнул он шепотом прямо в щеку. Полина, притаив, насколько это было возможно, дыхание, прислушалась. Но ничего, кроме ухающего шума в ушах, не услышала. Никто к ним не бежал, никто за ними не гнался, только сердца их продолжали бежать, настигая друг друга, и были уже, как никогда, близко-близко. Они лежали голова к голове. Саня как взял ее руку в свою там, на дороге, так и не выпустил.

"Ти-хо", - прошептала она в ответ, и это было последнее ее слово, которое она сказала осознанно, чувствуя под собой жестковатую твердь земли и пыльный травянистый запах ее. В следующую минуту, когда на шее своей она ощутила дыхание и шепот, с ней начало твориться что-то непонятное, неведомое, необычное, точно помимо воли своей она впадала в полусон или же, напротив, не могла полностью отделаться ото сна и просыпалась только частью сознания, чтобы слышать и видеть, что с ней происходит, но ни единым движением, ни единым словом не в силах тому воспротивиться, не приостановить происходящее и не ускорить его…

Даже с высоты прожитых лет Полина вряд ли могла восстановить дословно хотя бы один шепот Сани. Она признавала желанную и безраздельную их власть над собой, но никогда не задавалась целью, да и не могла запомнить хотя бы приблизительно то, о чем он говорил в такие минуты. Как и он сам наверняка не задумывался над тем. Слова выдыхались, как в хмелю, как в бреду, почти неосознанно и бесконтрольно, но столь же естественно, как само дыхание. Столь же реально, как обнимающие руки, ласкающая кожа, щекочущие волосы… то шепчущие, то целующие губы… И если то была песня, которую пела в нем сама природа, то припев пел он сам… "Полюшка-зорюшка… Полюшка-любушка… Полюшка-травушка…" - шептал он исступленно в ту первую лунную ночь. И шепот этот обволакивал ее обессиливающей истомой, опрокидывал. И сама она теряла границы, растекалась, мешаясь с травами, как лунный свет мешался со спелой рожью, звездами, стекал с его лица, склоненного над ней низко-низко, с неразличимыми уже чертами. Но знала она и верила, что это то единственное, суженное ей судьбой, иначе бы не было так пронзительно хорошо, так доверчиво покойно. Отступили, отлетели прочь все недавние страхи, испуга, сомнения… И она, бездонно счастливая, прикрыла глаза, внимая лишь голосу, который говорил яснее, понятнее слов, и прежде всего о том, что она, Полина, краше всего прекрасного на свете, желаннее всего желанного. И она могла бы сказать то же самое в ответ этому голосу, этим рукам, одолевшим робость и неловкость свою. Но так и не успела вставить ни звука, чтобы не перебить, не отпугнуть, даже когда стон-крик рвался из нее… Смолчала, как в землю упрятала… Состояние было такое, что прикажи ей кто в ту минуту "умри", - не раздумывая, исполнила бы повеление это с восторгом и облегчением.

Только не думалось ей о смерти. Это жизнь билась в ней, необузданно торжествуя, возводила ее к новому, неведомому кругу.

А когда шепот стих, отошел, говорить она уже не могла… Лишь слушала протяжную тишину и с изумлением отмечала, как тело ее постепенно возвращается в свои границы, отделяясь от земли и трав, легкой болью в затылке и онемелым ноем спины. Глаза открыла. Черные, словно обугленные, колосья ржи, низко склонившиеся над ней, мерно покачивались на фоне луны, отчего виделось Полине, будто луна кивает ей согласно, ободряюще.

Рядом неровно и притаенно дышал Саня. "Мой Саня", - неотделимо подумала о нем, и душа нежностью зашлась, не подпуская к себе ни стыда, ни смущения даже. Но первой подавать голос Полина не отважилась. И Саня, как бы подслушав мысли ее, привстал и посмотрел на нее как-то отстраненно, точно не верил во все происшедшее. Лицо его не взошло над ней, как минуты назад, а просто появилось. И с него уже не стекал лунный свет, оно было просто бледным, растерянным, виноватым.

- Ты теперь моя, Полюшка, моя… - скорее спросил, нежели утвердил Саня, робко трогая ее за плечо, словно и не было его безраздельной власти.

Полина вскинулась. "Твоя, Санюшка, твоя", - растроганно прошептала, прижав голову к его груди. Долго сидели они, прислонившись друг к другу, как два снопа полноколосных на подоспевшем к жатве поле.

Провожал Саня ее домой с первой зорькой. Шли, взявшись за руки, огородами, молчали, и только прощаясь, Саня повторил те же слова: "Ты моя теперь, Полюшка…" В нем уже не было той лунной растерянности, но сказанное вновь прозвучало полувопросом.

- Никак, зоревала нынче, девка? - настороженно окликнула ее мать, уже хлопотавшая возле плиты. - Уж не Ванька ли до тебя добрался?

- Не Ванька, мама, не Ванька, - ответила Полина спокойно и сама подивилась тому спокойствию.

- Ну и то хорошо, - сразу успокоилась и мать.

Назад Дальше