Но молодые Прохоровы, не довольствуясь тем, что проводили у Прилежаевых воскресные дни, все сильнее и сильнее настаивали, чтобы отец перебрался куда-нибудь поближе к этой семье. Эта семья была первым знакомством юных кадет. Старик души не слышал в своих детях, однако упорно отказывался от исполнения их желания. Сначала предлог был один и тот же - чистота воздуха под Невским. Потом, когда было доказано, что у школы гвардейских подпрапорщиков воздух не хуже, - старик, по-видимому, поддался детям и стал говорить, что он, пожалуй, и переехал бы, но только не к незнакомым людям, а в квартиру самой Марьи Дмитриевны; последнее же было невозможно, так как Марье Дмитриевне нельзя было отказать без всякой причины той или другой из жилиц. Он так пространно доказывал сыновьям всю нечестность подобного изгнания бедных жилиц из квартиры, что молодые люда должны были поневоле согласиться, хотя на словах. На время старик был уверен, что он отвоевал себе право жить под Невским, и успокоился, когда совершенно неожиданно Марья Дмитриевна сообщила ему, что одна из жилиц, нанимавшая комнату на улицу, поступает в богадельню.
- Ну, вот и прекрасно и отлично! - воскликнули в один голос Александр Македонский и Иван-воин.
Старик против всякого ожидания нахмурился и почесал кончик носа.
- Слишком скоро, слишком скоро. По-военному, - пробормотал он.
- Что ж! чем скорее, тем лучше, - возразили сыновья, - Ну, конечно, конечно! - пробормотал старик и против своего обыкновения не стал философствовать и распространяться насчет близкой перемены образа жизни.
Молодые члены двух семейств стали толковать о будущем прекрасном житье и совершенно не обращали внимания на задумчивость старика. Они не заметили и того, что он тихонько выбрался из комнаты, увидав, что Марья Дмитриевна вышла на галерею.
- Что вы? - спросила она, заметив выходившего к ней штабс-капитана.
- Поговорить надо, добрейшая Марья Дмитриевна, - проговорил он необычайно тревожным тоном и тяжело вздохнул. - Приходится жить вместе. Не ожидал, не приготовился!
- Что ж, батюшка, Флегонт Матвеевич, если вы не хотите… - начала Марья Дмитриевна своим приниженным тоном.
- Не то, добрейшая моя, не то! - горячо произнес штабс-капитан, как бы боясь обидеть свою добрую знакомую. - Хочу, очень хочу жить у вас. Ваша семья стала для меня… Ну, да что тут толковать, - махнул он рукою. - Сошлись, по душе сошлись, вот и все. У меня ведь лет семь не было никого знакомых. Все не хотелось как-то сходиться с людьми.
Он пожал руку Марьи Дмитриевны своею широкою рукой.
- Но вот что, - начал он снова и взглянул как-то в сторону, - мы с вами старые люди, всего видели на свете, знаем, что у каждого есть свои грешки, свои недостатки.
Он замолчал на минуту, видимо, не умея объяснить того, что так сильно тревожило его в эту минуту.
- Ну, скажите мне, пожалуйста, - начал он не без усилия, - стали ль бы вы скрывать от своих детей или нет, если бы у вас был, ну, положим, какой-нибудь этакий недостаток, грешок, что ли?
Марья Дмитриевна ровно ничего не понимала: у нее, у этой бедной женщины, не было ни одного недостатка, который она хотела бы скрыть от детей. Штабс-капитан махнул рукою.
- Что же я говорю! - воскликнул он. - Какие грешки, какие недостатки могут быть у вас! Впрочем, позвольте!.. Вы говорили, что у вашего мужа был грешок…
- Пил он, пил, голубчик мой! - вздохнула Марья Дмитриевна. - С горя, батюшка, с горя горького!
- Ну, известно, кто же с радости пьет! - грустно заметил философ. - Так вот, говорю я, не старались ли вы скрыть этот грешок от этих детей?
- Батюшка, да какая же мать не станет укрывать пьяного отца от детей! - воскликнула простодушная Марья Дмитриевна. - Да и сам он, голубчик мой, совестился; бывало, на цыпочках крадется, как выпьет; шепчет: "Детей, Маша, спрячь, детей спрячь!" Потом уж это он и скрывать не мог: втянула водка-то; известно, это зелье врагом человеческим создано и уж кто к нему пристрастился, тому не спастись от дьявольского наважденья…
Штабс-капитан хмуро слушал свою собеседницу и потирал нос. Ее удивило это молчание говорливого старика; она взглянула на него и как-то случайно ей бросился в глаза его сизо-красный нос, потираемый рукою. В ее голове вдруг промелькнула мысль, что штабс-капитан пьет. Но она тотчас же вспомнила, что он никогда не пил ни одной рюмки за обедом, хотя в то же время ей пришла на ум первая встреча с штабс-капитаном, когда он говорил, стоя на дворе дома Белокопытовых, что не дурно бы выпить чего-нибудь горячительного. Бедная женщина не то с испугом, не то с недоверием смотрела на своего будущего жильца.
- Нет, это неправда! - вдруг произнес он, не то отвечая на ее рассуждения о неотразимо увлекающей силе вина, не то громко заканчивая целый ряд промелькнувших в его голове размышлений. - Так вот что, добрейшая моя Марья Дмитриевна: вы должны понимать, что каждый порядочный и честный человек желает скрыть от детей свои недостатки, не только от своих детей, но и от детей вообще. У меня тоже есть грешки, есть странности, которых я не желал бы выставлять на вид ни перед своими, ни перед вашими детьми.
- Да вы, батюшка, пьете? - совсем робко спросила Марья Дмитриевна.
- Как вам сказать? - задумчиво произнес штабс-капитан. - Я из военных. Не бегал от врага, не убегу и от бутылки. Может быть, когда-нибудь случайно заверну домой в более веселом настроении… Но пьяным вы меня не увидите… Впрочем, я вас попрошу не говорить детям даже и о том, что вы когда-нибудь видели меня навеселе…
У Марьи Дмитриевны отлегло от сердца.
- Но главное дело не в том, - продолжал старик. - Я, изволите ли видеть, иногда люблю отлучиться дня на три, на четыре к знакомым, которых не знают дети. Это может показаться вам странным, так как я уезжаю неожиданно, случайно… Но вы не беспокойтесь: не пришел я ночевать, значит, закатился к друзьям… Оно, может быть, покажется странным, что человек в мои лета пропадает из дома, но ведь у каждого свои странности. Прошу вас об одном; не говорите детям, что я уезжаю иногда на время, и не думайте, что я погиб, если меня не будет дома три, четыре дня.
- Да что ж тут, батюшка, предосудительного, если вы поедете погостить к знакомым? - произнесла совсем успокоенная Марья Дмитриевна.
- Ну да, ну да: конечно, ничего предосудительного, - поспешно согласился Прохоров. - Но просто я не хотел бы, чтобы дети приставали ко мне, куда и зачем я уезжаю, почему не вожу их с собою… Это, знаете, старые приятели: молодежь туда не стоит возить; ей там делать нечего… Так по рукам: из избы сора не выносить и друг друга укрывать от высшего начальства. Оно, я думаю, и теперь подозревает нас в чем-нибудь, видя нашу отлучку.
Штабс-капитан снова повеселел и явился в комнату с шутками и прибаутками. Теперь и он уже разделял мечты молодежи о будущей счастливой жизни и даже заходил гораздо дальше в своих планах. Молодежь упустила из виду возможность напиться чаю у Митрофания; она забыла о возможности покачаться на качелях в Екатерингофе; она совершенно не знала, как весело красить лоскутками яйца перед Святой и отличать, чья работа выйдет удачнее. Вообще штабс-капитан был очень опытный человек в деле дешевых или, лучше сказать, ничего не стоящих удовольствий, именно тех удовольствий, без которых была бы невыносима жизнь бедняков. Впрочем, он был опытен во всем. Штабс-капитан умел придавать крылья времени и дружить людей; в этом красноносом полунищем было так много человечности, что при цервой встрече с ним наблюдатель поражался одной характерной чертой старика: старик умел сразу сойтись и со старым, и с малым, и с чиновным, и незначительным человеком. Это не было подлаживанье под чужой тон; нет, штабс-капитан говорил почти одним тоном со всеми, почти одинаково относился ко всем; он просто видел в каждом встречном человека и потому не старался ползать перед ним, как перед каким-то высшим созданьем и не думал пинать его ногой, как какое-нибудь негодное животное. Эта способность быть на своем месте и своим в каждом кружке бросалась в глаза даже недальновидной Марье Дмитриевне. В дни первого сближения с штабс-капитаном она, удивляясь его красноречию, спросила его, где он научился так хорошо говорить; теперь, познакомившись с ним поближе и глядя, как он, окруженный детьми, представляет из пальцев тени зайчика и молящегося на коленях монаха, она невольно спросила его:
- И как это вы, Флегонт Матвеевич, со всеми-то обойтись умеете?
- Опыт, скитанья по белу свету всему научат, добрейшая Марья Дмитриевна, - ответил отставной философ. - Людей я много видел, ну, и пришел к тому убеждению, что все они люди, - шутливо промолвил старик. - Ведь я, матушка, всю нашу Россию пешком исходил с полками, как вышел из корпуса. Приходилось иногда живать по целым месяцам в деревне, где, кроме мужиков, баб, ребятишек, солдат да меня, никого и не было. Ну вот тут и попробуй смотреть на людей с высоты офицерского чина - язык проглотишь. Поневоле и пойдешь к мужику как к человеку, - глядишь, и ничего… не скучно, и компания есть, - и также беседуешь, также по-человечески живешь, не идолом каким-нибудь, а своим человеком, знакомым, членом всей деревни. У меня одних крестников да крестниц, я думаю, с сотню наберется по деревням. А то, бывало, попадешь к помещику на дом. Сам-то он заскорузлый; жена расплылась, как опара. Что тут делать? Стараешься вникнуть в их жизнь, узнать, нет ли и в них кусочка живого, - глядишь: непременно найдется. У жены когда-то сын-любимец был, умерший в корпусе; у мужа сохранились воспоминания о тяжелом детстве или забубённой молодости. Поскоблишь, поскоблишь грязь, а там и заблестят эти кусочки-то, кусочки-то золота-человека. Вот помню я тоже случай. Был у меня вестовой в роте - так себе, ничего солдатик. Только раз и попутал его лукавый, проворовался он. Кто его знает, с чего проворовался: может, на вино понадобилось, может, в самом деле деньги нужны были на дело, только как бы там ни было, а согрешил. Дело вышло неладное, гласное; скрыть было нельзя, а надо вам заметить, что полковой наш был зверь человек. Перспектива-то, знаете, для солдатика была незавидная; порка-то поркой, этого тогда уж и в счет не ставили, а могло дело-то разыграться и арестантскими. Ну-с, жалко мне было солдатика, а делать нечего; нужно было довести до сведения. Только, к счастию этого солдатика, узнаю я, что у полкового сынишка при смерти болен, и осенила меня этакая гениальная мысль. Иду я прямо к командиру. Говорят, не принимает. Говорю - по важному делу. Вышел он, зеленый весь, зверем смотрит. "Что еще?" - спрашивает, и в голосе, знаете, такое рычанье. Рассказываю. "Запороть, бестию, надо!" - прохрипел командир. - У него жена недавно родила, говорю я, а сам смотрю прямо в глаза полкового. - Ребенок умирает. Может быть, для него хотел… Полковой только глазами сверкнул и, повернувшись на каблуках, зашагал по комнате. Я стою и жду, что будет. Прошло этак с полчаса, наконец полковой обратился ко мне. "Посадить его под арест, пусть молится, чтобы сын был жив", - проворчал он мне. - У него дочь, - возразил я. "О моем сыне пусть молится!" - отрывисто пояснил полковой и вышел в кабинет. Ну, думаю, попался теперь, голубчик, и тотчас же толкнулся к нашему доктору. - От тебя, говорю, теперь зависит спасти Хоменку, - это солдатика-то так звали, - вылечи во что бы то ни стало сына полкового командира. "Ну, брат, - говорит, - это штука нехитрая: у него уже кризис давно прошел; не застудят - не умрет". Полетел я к Хоменке, выругал его, как каналью, посадил под арест и строго-настрого велел говорить, если полковой спросит, что он для своей новорожденной дочери украл… А у него и дочери-то, кажется, не было, а сын был, да и тот в это время здоров был… Так дело и обошлось: сын у полкового выздоровел; Хоменко просидел под арестом; потом полковой собственноручно ткнул его раза два в зубы, обругал его непечатно, да тем и ограничился… Кусочек человека, добрейшая Марья Дмитриевна, в каждом этаком заскорузлом куске мяса отыскать нужно - вот и вся мудрость.
- Нет, Флегонт Матвеич, это уж потому вас так любят, что сердце у вас доброе, - заметила Марья Дмитриевна.
- Да кто его знает, доброе оно или злое, - промолвил философ. - Просто человек как человек. Люди всегда люди; можно, так сядут на брата, а нет, так на себе его повезут.
Катерина Александровна рассмеялась штабс-капитанской шутке и спросила:
- А вы, Флегонт Матвеич, на других ездите или сами возите?
- Где мне, добрейшая Катерина Александровна! - ответил старик. - Первое не по чину, второе не по летам. Прежде, бывало, всего: и на себе возил, и на других ездил. Ну, а теперь на другого не сяду, на себя не посажу, а рядом хотите идти - идите: в компании веселее. Как думаете, отцы командиры, в компании веселее? - шутливо обратился старик к детям и, получив утвердительный ответ, принялся возиться с ними.
Дней через пять он переехал в квартиру Прилежаевых; я чуть было не сказал: перешел, так как имущество Флегонта Матвеевича можно было с удобством перенести в одном чемодане.
IV
НЕПРИЯТНОЕ СОБЫТИЕ В ПРИЮТЕ ГРАФОВ БЕЛОКОПЫТОВЫХ
Над Петербургом повеяла весна. Солнце светило ярко; снег быстро таял; на улицах началось более усиленное движение. В некоторых домах уже выставлялись рамы и в комнаты врывался веселый шум. Несмотря на грязь и большие лужи воды, разлившейся по улицам, солнечный свет и тепло звали на воздух из душных комнат. Никогда в течение целого года не чувствовалось детьми так сильно стремление вырваться на свободу из мрачных стен приюта, как теперь. Девочки за несколько недель толковали об отпусках домой на время Пасхи и ждали праздника с таким нетерпением, как будто им придется сменить унылую приютскую жизнь на шумную, полную развлечений и довольства жизнь дома, как будто им не придется разбрестись по подвалам и чердакам, где гнездились их отцы и матери. Но как бы ни были жалки притоны этих бедных отцов и матерей, как бы ни была печальна обстановка в этих притонах, а девочки все-таки имели основание радоваться отпускам домой; дело в том, что дома их ожидала воля. Там резкий звон колокольчика не прервет их утренних грез; там, может быть, не станут их ругать за желание понежиться лишних пять минут на постели и даже будут рады, что дети лежат и не мешают взрослым; там не погонят их гулять в урочный час, несмотря на пасмурную погоду, и не удержат их в четырех стенах в минуту солнечного блеска ради того, что эта минута назначена не для гулянья; там не заставят их сидеть навытяжке и шить, шить до одуренья. Может быть, и там они встретят брань, принуждены будут работать, станут есть такую же плохую и даже худшую пищу, но зато все это будет случайными неприятностями, а не бессменным гнетом, возведенным в систему. Приютский гнет страшен именно потому, что он продолжается изо дня в день, что он надавливает одни и те же наболевшие места, что каждое его проявление известно заранее и что против него нет никакой возможности ни бороться, ни защищаться. В этом состоит его главная разница с семейным гнетом, который вообще в наших семьях редко возводится в правильную систему, в простых же бедных семьях решительно никогда не бывает систематичным. В этих семьях колотушки и ласки, порядочная и плохая пища - все зависит от внешних случайных обстоятельств.
Чем больше было оживления и толков среди воспитанниц, готовившихся вырваться на время из своей тюрьмы, тем более омрачались лица тех несчастных молодых созданий, у которых не было ни родных ни знакомых. Они знали по опыту, как скучны, как невыносимы праздники в приюте. Время в праздности идет здесь еще медленнее; скука среди полуопустевших зал и спален делается еще ощутительнее; помощницы, принужденные дежурить и томиться на своих местах только ради небольшой кучки этих бездомных сирот, делаются еще придирчивее и злее и, считая по привычке необходимым ничего не делать в праздники, развлекают себя грызней с воспитанницами. Зная по опыту всю неприветную сторону приближающихся праздников, бездомные дети ходили как в воду опущенные и с завистью смотрели на своих более счастливых подруг. Но если близкое будущее тяжело влияло на настроение маленьких девочек, то тем сильнее оно действовало на настроение взрослых. Сильнее развитое воображение рисовало в более ярких красках темные стороны предстоящего положения; сильнее работавшая мысль, пробуждающаяся страстность предъявляли более требований жизни и не моглп примириться с невеселым положением за один какой-нибудь праздничный обед. Раздражение в подобных несчастных созданиях проявлялось очень заметно: они придирались сильнее к подругам; они больше грубили помощницам; они иногда безотчетно плакали и начинали браниться, когда их спрашивали, о чем они плачут. Именно в подобном состоянии находилась Скворцова. В ее движениях, в ее поступках, в ее фигуре было что-то ненормальное, лихорадочное. Иногда она задумчиво сидела над работой и, по-видимому, была совершенно спокойна; но стоило только прикоснуться к ее плечу или громко кликнуть ее по имени, и девушка вся вспыхивала до ушей ярким румянцем, точно ее поймали не за работой, а на месте преступления. Иногда она ни с того ни с сего откидывала свои гладко причесанные волосы, проводила рукой по лбу, выпивала две-три кружки воды. Была одна ночь, когда все слышали бред девушки; другую ночь она проплакала напролет и встала утром с распухшими глазами. Перемена в ней была так сильна, что подруги начали приставать к ней с вопросами, что с нею случилось.
- Отстаньте! Вам-то что? - грубо отталкивала она их от себя.
- Да ты не больна?
- Ну да, в чахотке помру в один день с Марьей Николаевной; в одном гробу и хоронить будут.
Единственным утешением, единственной поддержкой для Скворцовой были мечты о близком выходе из приюта, из "проклятого приюта", как она называла его. Но и это утешение было случайно отнято у девушки. Однажды приют посетила графиня Белокопытова. Посещение по обыкновению произвело переполох: везде на скорую руку было все прибрано; девочкам поспешно переменили пелеринки и нарукавники; потом детей выстроили, как солдат, перед графиней, и она беглым шагом произвела им смотр, на ходу обращаясь то к той, то к другой с разными вопросами. Поравнявшись со Скворцовой, графиня спросила ее:
- Ты выпускная?
- Да, - послышался ответ.
- Родные есть?
- Нет, она сирота, графиня, - вмешалась Анна Васильевна в разговор.