- Быват, - согласился Никанор Сергеевич. - Но библиотека - вещь наследственна, и дети твоей кладовщицы авось эти книжки прочтут. Интеллигенция при Пушкине елитой была. К революции Октябрьской мы, коли память мне не отшибло, аж на семьдесят процентов неграмотными были. Интеллигенция уже поширше стала, иначе бы революция не получилась. Ленин тож как-никак из интеллигентов был. Чо же получилось потом с нашей интеллигенцией? Поубивало многих и по красну и по белу сторону. Поуезжали многи в чужи страны от непонятия событий. По тем, кто остался, известны годы утюгом прошли, да и на войне с немцами столь погибло. Больши потери были. Друга бы страна, однако, не выдержала. А у нас интеллигенция двужильна, как мужики. Сохранила себя, да не только сохранилась, а и выросла. Дети путиловцев профессорами стали, гляциологиями занимаются. Сколь у нас из Зимы захолустной высшеобразованных вышло! Кто первый испытатель самолетов реактивных? Наш, зиминский, - Гринчик. Песню "Хотят ли русские войны" кто написал? Наш зиминский парень, хотя он ишо порядком непутевый и высшего образования так и не достиг. Неграмотности теперь нету, а это больша победа, ежели прошло вспомнить.
- Неграмотность мы ликвидировали как класс, - торжественно сказал ягодный уполномоченный, слегка качнувшись от нового стакана "ессенции".
- Но вить грамотность настояща, она потихоньку приходит, а не с наскоку. Я вот и книг на старость лет накупил, читаю разны велики произведения, а поздновато - мне уже интеллигентом не быть, - продолжал Никанор Сергеевич. - Поздно мне та женщина с иностранного портрета улыбнулась. Интеллигент есть настоящий интеллигент, наверно, только в третьем колене рода, когда он культуру по клочкам не урыват, а растет среди ее, как среди воздуха.
- Погоди, Никанор Сергеевич, - сказал Гриша. - А куда же Горького девать? Он чо, не интеллигент, по-твоему? А ведь он булки пек…
- Горький есть исключение. На исключениях жизнь не построишь.
- Постой, постой, - забеспокоился ягодный уполномоченный. - Куда ты гнешь, Никанор? Ты чо хошь сказать, чо наша интеллигенция как бы и не интеллигенция?
- Я туда не гну, не бойся, Тихон Тихонович, - примирительно продолжал грибничок.
Он взял глубокую тарелку с ухой в одну руку, а в другую расписанный цветами жестяной поднос, на котором лежал нарезанный хлеб.
- Этот поднос ширше, конечно, чем тарелка. Но тарелка-то глубже. Ежели ты на поднос будешь уху наливать, то она широко разольется, но ложкой ее трудненько будет вычерпывать, пожалуй, и одной не наберешь. Я к тому, чо интеллигентность наша российская ширше стала, поверхность всей земли нашей залила, но глубины ей ишо недостает.
Тут Гриша, забыв про кладовщицу, рассердился:
- А Гагарин? А наши атомоходы? А Братска ГЭС, котора у тебя под носом, Никанор Сергеевич? Кто же, как не рабочий класс вместе с интеллигенцией, за этим стоит?
- Братску ГЭС мы построили, верно, но это техника. А Пушкина нашего, Гриша, мы ишо не построили. И ни одна доярка на репродукциях в "Огоньке" ишо так не улыбатся, как та женщина на старинном иностранном портрете.
- Но-но, ты без этого… как его… низкопоклонства… - пробасил ягодный уполномоченный.
- А почему же без низкопоклонства? - улыбнулся грибничок. - Я вить не капиталу или имперьялизму иностранному низкий поклон отдаю, а улыбке, трудовым художником сотворенной, и никакой он для меня не иностранный, ежели трудовой. Капитализм я вихрами через руку моего собственного папаши изучил - хотя и маленький это был капитализм, но тоже подлый. А в гражданку я имперьялизм понюхал, когда колчаковски офицера вместях с американскими, коньячок попивая, за свистом шомполов наблюдали. Знаю я, каки они интеллигенты закавычены. Я так душой за нашу интеллигенцию нову болею потому, чо сам интеллигентом не стал и в ней все свое неслучившееся видеть хочу. В широте интеллигенции мы, можно сказать, всем капитализмам нос утерли. Глубины нам не хватат. А ежели углубим эту широту завоеванную, на третье колено интеллигентности перейдем, то однажды проснемся первым в человечестве народом интеллигентов, - и грибничок воинственно запил свое заявление "ессенцией".
- Ну и путаница у тебя в голове, Никанор. То тебя в черну, то в розову сторону водит… Какой-то ты весь именно не черно-белый, а черно-розовый… - закряхтел ягодный уполномоченный. - Кто же тогда пахать будет, за станками стоять?
- Как это кто, Тихон Тихонович! Интеллигенты. Интеллигентом может быть и крестьянин, и рабочий, а не только профессор. Тот, кто себя интеллигентом называт и от этого нос задират, какой он интеллигент! - ответил грибничок.
- Тут я с тобой, Никанор Сергеевич, - решительно заявил Гриша. - Помнится, возил я одного иркутского лектора. А уж когда он напился…
- Ну это ты к неинтеллигентности не относи… - погрозил ему пальцем ягодный уполномоченный.
- Да не в том дело, что напился, а в том, как напился, - продолжал Гриша. - Иной, быват, напьется и смирненько в лужу плюхнется. Внешний вид общества, конечно, портит, но вреда никому, окромя себя, не делат. Другой покуражится, пошумит, повыступат, но это все с пониманием можно принять: душа мужская потоковать хочет. Выпивка - она все наверх поднимет, чо в душе до выпивки на дне находится. Чо у трезвого на уме, то у пьяного на языке, как говорится. Так вот, этот гость сначала лекцию о международном положении толкал, и все в его словах насчет кризиса капитализма и прогресса в развивающихся странах было вроде интеллигентно. Потом поехали мы на охоту, уток стрелять. Как назло, ни одной утки не село, не пролетело. Закострились мы, выпили малость, но тут и понесло нашего лектора - полезли из его глотки анекдоты один другого похабнее. Да не просто похабщина безобидная, такую, грешным делом, и сам пользую, а кака-то с подлецой. И вижу я, он передо мной, перед шофером, этой похабщиной как бы заискиват, поднародиться хочет, демократичность свою показыват. Рассказыват и сам гогочет. Я молчу. "Ну, говорит, сейчас я один тебе такой расскажу - пальчики оближешь". И рассказывает мне анекдот, аж изо рта старорежимной тухлятиной несет. "Ну как, - спрашиват, - понравился анекдот?" - "Нет, говорю, очень не понравился. Вы, видать, не из Сибири родом?" - "А почему ты так спрашивашь?" - "А потому, говорю, чо у нас в коренной Сибири все нации всегда в мире жили, никогда друг друга не забижали, и слово "жид" я в первый раз в тюрьме от уголовников услыхал". Покосился он на меня опасливо, когда узнал, чо я был в тюрьме, но потом ишо хлебнул и стыд совсем потерял. "Достань мне, Гриша, бабу какую-нибудь ядреную деревенскую, а то я от своих городских трагедий устал". Я ему так ответил: "Я сам бабник, товарищ лектор, но ишо сводником не был. Баба - это не продукт дефицитный, чоб ее по блату доставать". А когда домой вертались и мимо птицефермы проезжали, вышел из машины пьяненький лектор потравить и вдруг на пруду гусей государственных увидел. Хвать он ружьишко с плеча и ну палить по гусям - дикими они ему спьяну показались. Вырвал я у него ружьишко, но двух штук успел он сдуплетить, скотина. А ведь интеллигентом себя небось считат.
- Нет, это не интеллигент, - сказал грибничок. - Таки анекдоты не из интеллигентов, не из крестьянского, не из рабочего роду произошли, а из лавочников. Частну торговлю мы, конечно, прикрыли, окромя рынка. А только иной вроде бы и государству служит, а сам по поведению свому частный торговец. В государственного человека играт, а раздень его от слов притворных - это тот же москательщик, галантерейщик, бакалейщик. Повезло мне в жизни, чо многих настоящих интеллигентов на Дальнем Востоке повстречал, около их разговоров погрелся. Настоящий интеллигент с народом никогда не заигрыват, не подлаживатся. Он с народом сурьезно говорит, как с собой, потому чо он и сам народ.
- А что такое народ, по-вашему? - спросил геологический парень.
- Народ - это лучши люди в народе. А быть лучшим - это от одного образования не зависит. Пушкинска няня Арина Родионовна, вечна память ей, народом была, хотя и необразованна, и Пушкина народом сделала.
- Опять не пойму тебя, Никанор, - зашевелил морщинами ягодный уполномоченный. - То, по-твоему, образованность само главно, то душа добра, даже необразованна.
- Душа добра само главно, но без образования она слабая. А душа злая чем образованней, тем страшней, - сказал грибничок и обратился к хозяину дома: - Давай выпьем, Иван Кузьмич, за твово внука, а то мы от него в сторону ушли. Да, впрочем, не ушли, а идем в его сторону этими разговорами. Пущай он вырастет и с доброй, и с образованной душой. Вить это кто там за стеной в материнскую грудь губами тычется? Россия будущая…
Ягодный уполномоченный при слове "Россия" встряхнул головой, налил себе еще "ессенции", выпил и запел неожиданно тоненьким для его комплекции голосом:
Летят перелетные птицы…
Гриша его поддержал, выводя верха бархатным баритоном и как бы любуясь со стороны красотой своего голоса:
Не нужен мне берег турецкий,
И Африка мне не нужна.
- Чо старики не поют, это я понимаю. Для них и эта песня молодая слишком, - сказал ягодный уполномоченный, кивая на грибничка, хозяина и сам себя в стариках явно не считая. - Ну, а ты чо не подтягивашь, геолог? Для тебя эта песня уже старая, чо ли?
- Я слов не знаю, - ответил геологический парень. - Но мне бы, например, и Турцию хотелось бы увидеть, и Африку…
- Эх, молодое поколение, - погрозил ему пальцем ягодный уполномоченный. - А какие же ты слова знашь? Всяких твистов-свистов?
- Не трожь юношу, Тихон Тихонович, - сказал грибничок. - Я вот сейчас начну, и бьюсь об заклад, чо и он подпоет…
Встал Никанор Сергеевич, щупленький, жизнью затерханный, провел по губам тыльной стороной ладони, словно очищая их для растущей внутри песни. Пробежала по его смятому временем лицу с птичьим носиком волна величия, смывая морщины. Худенькие плечи расправились. Горделиво вздернулась ввысь жидкая бороденка, и полилась из нее могуче и молодо песня, словно пел это не сам Никанор Сергеевич, а кто-то спрятанный в нем:
Славное море - священный Байкал…
Встал Гриша, повел еще шире, раздольнее:
Славный корабль - омулевая бочка…
Вступил Тихон Тихонович, размахивая хайрюзовым хвостом и роняя в "ессенцию" слезы:
Эй, баргузин, пошевеливай вал…
Встал Иван Кузьмич, дотоле сидевший молчун молчуном, тряхнул стариной, проявив глуховатый, тоскующий бас:
Молодцу плыть недалечко!
И геологический парень тоже запел, хотя и не шибко красиво, но с душой. И слова, оказалось, знал:
Долго я тяжкие цепи носил…
"Ага, знат нашу сибирскую песню! Чо ты его твистами шпынял, Тихон Тихонович", - торжествующе мелькнуло во взгляде Никанора Сергеевича. Он обнял геологического парня левой рукой и, сжав правую в небольшой, но крепенький кулачок, погрозил кому-то невидимому:
Долго скитался в горах Акатуя…
Гриша обнял ягодного уполномоченного, совсем позабыв, что тот как-никак начальство, и, лукаво кося на него глазами, вывел протяжно и разбойно:
Старый бродяга бежать пособил…
И ягодный уполномоченный пропел, как будто вздохнул о себе:
Ожил я, волю почуя…
Из-за стены вышла Ксюта, протирая заспанные глаза, нестрого приложила палец к губам. Из уважения к ребенку песню остановили.
И тогда сказал Иван Кузьмич Беломестных:
- Вот так бы и жили люди на свете белом, как умеют они вместе песни петь, все бы хорошо тогда было. Много было здесь разговоров говорено. До чего-то я умом своим заскорузлым не добрался, а с чем-то и несогласный был, но это второ дело. Перво дело, чо говорить люди стали, не боятся мыслей своих. Вить ежели мыслей бояться, их совсем не будет. Спасибо вам, гости дорогие, прибыли вы с подарком драгоценным - с внуком. Пущай он кем хошь будет, лишь бы человеком. Об одном только вы не сказали, но я скажу. Нельзя, чобы война была. Шибко нельзя. Война - она людей от доброты и от образованности отшвыриват. Сколь веков мы с мамаями воевали, и куда нас это отшвырнуло… А сколь войн потом было. Я вот по трем отгрохать сапогами успел и тоже в чем-то человек отшвырнутый. Доброты во мне часто не хватат, а про образованность чо говорить. Простите за это. И ты, Ксюта, прости. Мир и нам, старым людям, нужен, ишо на лучшу жизнь поглядеть хоть своими подслеповатыми хочется. А как ему, несмышленышу, мир нужен, он и сам, конечно, не понимат, но мы за него понимать должны. А чобы мир между народами настал, сначала надо мир между людьми наладить. А то вить воюем мы друг против друга, и, быват, по пустякам. Не надо по пустякам воевать, и тогда, бог поможет, большой войны не будет.
- За мир! - восторженно завопил ягодный уполномоченный, бросаясь на грудь старику Беломестных. - Эх, Иван Кузьмич, да я с тобой… да мы с тобой… да все мы вместе… А я остаюся с тобою, родная моя сторона… Да, остаюся! Куда мне ишо деваться!
И дал большую слезу от многих чувств, невозможных для высказывания словами. А потом заснул на стуле как сидел, уронив голову в квашеную капусту. Гриша и геологический парень легли на сеновале. Ночной ветер, проникший в щели, тревожил сено, и оно ворочалось, дышало, как живое, хотело поделиться с людьми своими мыслями, но не могло. Под ветром поскрипывал рассохшийся колодезный журавль, качая длинной шеей под звездами, уставшими, но продолжающими светить людям. А им еще надо было светить долго, чтобы люди, притянутые тяжестью земли, могли иногда поднимать свои головы, смотреть на звезды и задумываться о том, что помимо смешного и грустного, помимо подлого и доброго, помимо жизни и смерти на земле есть еще мировая бесконечность.
Грибничка уложили в боковушке на железной певучей кровати с никелированными шарами, и, когда Иван Кузьмич посветил ему керосиновой лампой, Никанор Сергеевич увидел над этой кроватью клеенку со своими лебедями. "И сюда долетели", - грустно усмехнулся Никанор Сергеевич. Но заснул он крепко, и ему приснился сон, будто находятся они с японцем Куродой в каком-то необыкновенном лесу, где стоят великаны грибы выше человеческого роста, и двуручной пилой Курода и он пилят необхватный ствол одного груздя-великана, чтобы отвезти на Гришином грузовике в Хиросиму и показать всему человечеству, устыдив его в других страшных грибах, изобретенных людьми.
А маленькому человеку еще, наверно, ничего не снилось, потому что у него пока не было прошлого и, значит, не было никаких воспоминаний, которые и рождают наши сны.
9
Сережа Лачугин проснулся раньше всех. Гриша вкусно похрапывал рядом с ним, стянув с него во сне овчинный тулуп Ивана Кузьмича, выданный им на двоих. Небо было пронзительно синим, заглушившим свет звезд, сейчас уже ненужный, алым заревом над кромкой тайги, из которого неторопливо и важно выплавлялось солнце.
Сережа, стараясь не разбудить Гришу, пробрался ползком по сену и спрыгнул с сеновала на утреннюю, покрытую росой землю, давшую ногам твердое ощущение продолжающейся жизни. Потом написал на блокнотном листке: "Спасибо за гостеприимство. С. Лачугин", прикрепил этот листок на гвозде рядом с дверью избы, где висел старый хомут, потрепал по загривку дружелюбно крутившегося у его ног Чарли и вышел, стараясь не слишком сильно звякнуть железным кольцом калитки.
До места стоянки экспедиции было километров сорок, и надо было идти поразмашистее, чтобы успеть засветло. Но когда человеку двадцать лет, ноги идут легко, как будто земля не притягивает их, а упруго отталкивает для каждого следующего шага. В своей аэрофлотовской сумке Сережа помимо Сент-Экзюпери нес письма и телеграммы для экспедиции, накопившиеся за целый месяц на зиминской почте, одно особое письмо, а также пачки патронов. Оружия при нем никакого не было, если не считать туристского складного ножа. То, что он сейчас один на один с тайгой, наполняло Сережу чувством радостного достоинства и мужской силы, зреющей в человеке вместе с шагами и мыслями. Опыт Сережи в мире был еще невелик, но даже невеликий опыт юноши что-то добавляет к великому опыту всего мира и представляет собой нечто единственное. "Какие они все прекрасные и совсем не похожие друг на друга, - думал Сережа о людях, оставленных им на Белой Заимке. - Как я еще мало знаю жизнь, если этот старичок-грибничок вначале показался мне таким скучным пенсионером, с которым не о чем говорить, кроме грибов". А ведь Сережа не знал всей истории Никанора Сергеевича Бархоткина, как и не знал истории ягодного уполномоченного, а если бы знал, то, наверно, задумался еще больше, потому что История с большой буквы и складывается из историй с маленьких букв.
Проселочная дорога, по которой шел Сережа, довела его до Шелапутинок - одноулочной деревни, стоящей на берегу реки. Многие еще крепкие избы выглядели осиротело, потому что их окна были крест-накрест заколочены досками, но люди еще попадались. Улицу пересекала старуха в калошах на босу ногу, несущая коромысло. Старуха остановилась посередине улицы, заметив Сережу, и сказала:
- Погоди чуток, парень… Пусты ведра несу… Дороги тебе не будет…
Сережа послушался и остановился.
Шлепая калошами в пыли, старуха подошла к колодцу под двускатной крышей, поросшей тускло-зеленой плесенью, два раза прогремела цепью, доставая из темных глубин воду, ловко подцепила на края коромысла уже полные ведра и пошла обратно через улицу, чуть задержав шаг на середине и улыбнувшись Сереже:
- Вот теперь можно… Хороша дорога будет…
Сережа тоже улыбнулся ей и с каким-то тайным значением перешагнул прозрачные бусинки еще не всосанных пылью капель, сорвавшихся с ведер.
Сережа узнал эту старуху, хотя она не узнала его, да и немудрено - здесь побывало столько их геологического брата. Она была одна, оставленная сыновьями, уехавшими на большие стройки, и с радостью пускала проезжих людей к себе на ночлег, никогда, упаси боже, не беря с них денег. Однажды, заночевав у нее в сенях рядом с отгороженной досками, бережно выхаживаемой телочкой, Сережа рано утром вышел во двор и стал делать зарядку. Вдруг он увидел эту старуху с тряпкой в руке, испуганно глядевшую на него и крестившуюся.
- Чо с тобой, сердешный? Болесть кака на тебя напала, чо ли? Падучую - это я знаю, а вот прыгучей ишо не видывала.
- Это зарядка, бабушка. Гимнастика, - рассмеялся Сережа.
- А на чо эта выминастика? - непонимающе переспросила старуха.
- Для развития мускулов, бабушка, - объяснил Сережа.
Старуха подошла к нему и протянула руку.
- А ну-ка, пощупай, сынок. Да ты не бойсь, не рассыпется.
Сережа потрогал ее руку повыше согнутого локтя и вдруг ощутил небольшой, но прямо-таки железный катышек мышц под рукавом сарафана, так не вязавшийся с изуродованными временем и работой пальцами.
- Выходит, сынок, чо я этой выминастикой каждый день с утра занимаюсь в огороде и на поле, а вот до прыганья ишо ноги не додумались.
Такая это была старуха.
Сережа дошел до Шелапутинского сельпо, а из его дверей опять неожиданно выплыло коромысло, роняя с ведер капли, только почему-то темно-красного цвета. Нес ведра мужик, изрядно покачиваясь, как видно, не только от их тяжести. Он тщетно пытался разжечь похлюпывающими всосами потухшую папиросу.
- Это что такое? - удивленно спросил Сережа, кивая на ведра.
Мужик приветливо шатнулся в его сторону, загоготал, отчего папироса шлепнулась в ведро.
- Это косорыловка… Ничо, с табачком крепче будет, - сказал мужик, выкидывая папиросу двумя пальцами.